Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Машадо де Ассиз
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)
Глава XC
ИЗВЕЧНЫЙ ДИАЛОГ АДАМА И КАИНА
Ничего. Об их семействе в завещании ни словечка. Хоть бы какая-нибудь мелочь, какое-нибудь подобие пастилки, которая подсластила бы горечь такой черной неблагодарности. Ничего. Взбешенной Виржилии пришлось молча проглотить эту обиду. Даже со мной она говорила о ней с осторожностью – и не столько из-за щекотливого характера самого дела, сколько потому, что оно касалось ее сына, а ей было известно, что я не слишком его жалую. Я дал понять Виржилии, что ей не следует больше думать об этом. Лучше всего забыть неблагодарного старого дурака и поговорить о вещах более веселых: например, о нашем сыне…
Вот я и проговорился о тайне, сладостной тайне, возникшей несколькими неделями раньше, когда мне почудилось, что с Виржилией что-то происходит… Сын! Плоть от моей плоти! В то время им были заняты все мои мысли. Косые взгляды, ревность мужа, смерть Виегаса, ничто меня тогда не интересовало – ни политические кризисы, ни государственные перевороты, ни землетрясения, ничто. Я думал только о нем, безымянном эмбрионе – кому из нас двоих обязан он жизнью? Тайный голос внушал мне: это твой сын. Мой сын! Я повторял эти слова с необъяснимым наслаждением, гордость переполняла меня. Я чувствовал себя мужчиной.
Самое замечательное, что мы даже беседовали, эмбрион и я, и говорили о нашем настоящем и нашем будущем. Плутишка любил меня, он был такой забавный шалун: колотил меня по лицу толстенькими ручонками или вдруг облачался в студенческую мантию, – он ведь непременно станет бакалавром и произнесет речь в палате депутатов, а я, отец, буду слушать его со слезами на глазах. Потом я снова видел сына малышом-школьником с грифельной доской и книжками под мышкой или в детской кроватке, а затем снова взрослым. Тщетно я пытался удержать его в каком-то одном положении и возрасте; моему внутреннему взору он представлялся попеременно во всевозможном многообразии: он сосал грудь, учился в школе, танцевал на балах; его перевоплощения были нескончаемы: в течение пятнадцати минут – беби и депутат, школьник и светский щеголь. Порой даже рядом с Виржилией я забывал о ней и обо всем на свете; Виржилия трясла меня за плечо, она не понимала, почему я ей не отвечаю, и на меня сыпались упреки, что я совсем ее не люблю!.. А я просто-напросто заговорился с моим малышом; это был извечный диалог Адама с Каином, беседа без слов, которую вела одна жизнь с другой жизнью, одно чудо природы с другим.
Глава XCI
СТРАННОЕ ПИСЬМО
Тогда же я получил одно весьма странное письмо с не менее странным приложением. В письме говорилось:
«Мой дорогой Браз Кубас!
Не так давно, повстречавшись с Вами на бульваре, я взял у Вас взаймы часы. Имею удовольствие возвратить Вам долг вместе с настоящим письмом. Возвращаю не то, что было взято, но, однако, вещь эта если не лучше прежней, то все же равноценна ей. „Que voulez-vous, monseigneur, – как говорил Фигаро, – c’est la misère“[61]61
Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, – нужда (фр.).
[Закрыть]. Много всяких событий случилось после нашей встречи, и я изложу их Вам со всеми подробностями, если только Вы пустите меня к себе на порог. Знайте же: я больше не хожу в рваных сапогах и не ношу свой знаменитый сюртук, чьи полы видели еще зарю цивилизации. Я уступил коллеге мою ступеньку лестницы у церкви Сан-Франсиско, и, наконец, я завтракаю.Уведомив Вас обо всем этом, прошу позволения нанести Вам визит и ознакомить Вас с моим сочинением, плодом долгих научных занятий, заключающим в себе новую философскую систему, которая не только описывает и объясняет происхождение и гибель всего сущего, но и оставляет далеко позади философию Зенона[62]62
Зенон из Китиона (ок. 336–264 гг. до н. э.) – древнегреческий философ, основатель стоической школы.
[Закрыть] и Сенеки, чей стоицизм всего лишь детская забава рядом с нравственными принципами моей системы. И что в ней особенно удивительно: она очищает человеческий дух, утишает боль, приносит счастье, способствует безмерному возвеличению нашего отечества. Я дал ей название „гуманитизм“ от слова „humanitas“, то есть основа всего сущего. Поначалу у меня была мысль, свидетельствующая о моем безграничном тщеславии: я думал окрестить свою философию „борбизмом“, произведя это слово от собственного имени Борба. Название хвастливое и к тому же малопонятное и трудное для запоминания. И, разумеется, гораздо менее выразительное. Вы увидите, мой дорогой Браз Кубас, Вы увидите, что мой труд поистине является вехой в истории философии; и если что-нибудь и заставляет меня забывать о жизненных невзгодах, то только сознание, что мне удалось овладеть истиной и счастьем. Вот они, в моей руке, эти две извечные загадки; после стольких веков борьбы, поисков, открытий, побед и поражений – вот они, в руке человека. До скорой встречи, дорогой Браз Кубас. С приветом.Ваш старый друг Жоакин Борба дос Сантос».
Я прочел это письмо и ничего не понял. Вместе с письмом была доставлена коробочка, в которой я обнаружил прекрасные часы – на крышке были выгравированы мои инициалы и надпись; «На память о старине Кинкасе». Я еще раз внимательно перечитал письмо, останавливаясь на каждой фразе. Присланные часы исключали всякую мысль о шутке; здравые рассуждения, серьезность, убежденность – правда, не без самодовольства – рассеивали возникшее было подозрение по поводу состояния рассудка писавшего. Скорее всего Кинкас Борба получил наследство от каких-нибудь родственников, и обретенный достаток вернул ему чувство собственного достоинства. Я этого не утверждаю: есть качества, которые не восстанавливаются полностью; тем не менее духовное возрождение не является невозможным. Я спрятал письмо и часы и стал ждать изложения философской системы.
Глава XCII
СТРАННЫЙ ЧЕЛОВЕК
Но забудем пока об этом странном происшествии. Едва я успел убрать письмо и часы, как явился какой-то худой, невысокий человек с запиской от Котрина. Меня приглашали на обед. Посыльный, как выяснилось, был женат на одной из сестер Котрина, он только несколько дней назад приехал с Севера, звали его Дамашсено, и он участвовал в революции 1831 года[63]63
Имеются в виду события, связанные с борьбой бразильских плантаторов против Педро I и португальского влияния в стране. Эта борьба завершилась восстанием населения Рио-де-Жанейро 6 апреля 1831 г. На следующий день Педро I подписал акт об отречении от престола.
[Закрыть]. Он сам выложил мне все это в течение пяти минут. Ему пришлось покинуть Рио-де-Жанейро из-за этого осла регента, который почти такой же осел, как и все его министры. Впрочем, революция не заставит себя ждать. Поскольку вывезенные им политические идеи были несколько запутанными, мне пришлось додумывать за него, но все-таки я уяснил, какой образ правления соответствовал его вкусам. Умеренный деспотизм. Только я не понял, какой именно: тирания одного, трех, тридцати или трехсот? Дамашсено бойко рассуждал обо всем на свете, в том числе о развитии работорговли в Африке и об изгнании англичан[64]64
Видимо, имеются в виду антианглийские акции бразильского правительства во время апрельских событий 1831 г.
[Закрыть]. Он был страстным театралом; едва возвратившись в столицу, он сразу же побывал в театре «Сан-Педро», где давали великолепную драму «Мария Жоана» и очень милую комедию «Кеттли, или Возвращение в Швейцарию». Также он был без ума от Деперини в «Сафо» или в «Анне Болейн», точно он не помнил. Ну, а Кандьяни? О да, сеньор, Кандьяни – это… ну просто пальчики оближешь! Он хочет послушать «Эрнани», его дочка дома все пела под фортепьяно: «Ernani, Ernani, involami…»[65]65
«Эрнани, Эрнани, избавь меня…» (ит.) – начало арии Эльвиры из первого действия оперы Д. Верди «Эрнани».
[Закрыть] Говоря это, Дамашсено даже привстал и пропел конец фразы вполголоса. В провинцию долетают только отголоски всего этого великолепия. А дочке до смерти хочется послушать все оперы. У девочки прелестный голосок. И вкус, превосходный вкус. Ах, как он жаждал возвратиться в Рио-де-Жанейро! Он уже успел обежать весь город, – сколько воспоминаний! И, честное слово, при виде иных мест он еле удерживался от слез. Никогда в жизни он больше не поедет морем. Его так укачало на корабле, и всех пассажиров тоже, кроме одного англичанина. Дьявол их побери, этих англичан! Никогда у нас не будет порядка, покуда мы их всех не вышвырнем вон. И ничего Англия нам не сделает. Да если б он, Дамашсено, нашел охотников, он бы в одну ночь очистил столицу от этих варваров… Слава богу, у него на это достало бы патриотизма, – тут он разошелся и стал бить себя кулаком в грудь; пусть вас это не удивляет, – он из порядочной семьи, род его ведет свое начало от одного из достославных капитан-моров. Да, да, он, Дамашсено, не какой-нибудь там низкопоклонник. Подвернись ему случай, он бы показал, что и у него в жилах кровь, а не водица… Однако уже поздно, а ему еще надобно доложить, что я пожалую на обед. Тогда уж наговоримся всласть! Я проводил его до дверей гостиной, но, прежде чем уйти, он объявил мне, что я внушаю ему самую горячую симпатию. Когда он женился, я был в Европе, но он знал моего отца, человека достойного, с которым ему довелось однажды танцевать на знаменитом карнавале на Прайа-Гранде. Ах, молодость, молодость! Есть что вспомнить, но уже поздно, а он должен уведомить Котрина, что я приду. Он вышел, я закрыл за ним дверь…
Глава XCIII
ОБЕД
Что за мученье был этот обед! К счастью, Сабина посадила меня рядом с дочкой Дамашсено доной Эулалией, или попросту Лоло, весьма миленькой барышней, поначалу немножко застенчивой, но только поначалу. Ей не хватало светскости, но этот недостаток искупался сиянием девичьих глаз, глаз великолепных и почему-то ни на секунду не отрывавшихся от моей персоны, разве только затем, чтобы взглянуть на поданное блюдо, но к еде Лоло почти не притрагивалась, и потому глаза ее редко обращались к тарелке. После обеда она пела; голосок у нее и вправду был «прелестный», как его определил Дамашсено. Тем не менее я поспешил откланяться. Сабина пошла меня проводить и стала допытываться, понравилась ли мне дочка Дамашсено.
– Да как тебе сказать…
– Прехорошенькая, не правда ли? – подхватила Сабина. – Немного диковата, но зато какое сердечко! Настоящая жемчужина. Ну как, подходящую я тебе нашла невесту?
– Я не любитель жемчуга.
– Ах, какой упрямец! Для кого только ты себя бережешь, не понимаю… Смотри, перезреешь, никому не будешь нужен. Я думаю, мой дорогой, хочешь ты или не хочешь, но тебе следует жениться на Лоло.
Говоря это, Сабина похлопывала меня ладонью по щеке, по-голубиному нежно, но в то же время властно и решительно. Боже мой! Так вот почему она со мной помирилась! Я был обескуражен этой мыслью, но таинственный голос призывал меня поспешить в дом Лобо Невеса; я простился и тут же забыл о Сабине и ее домогательствах.
Глава XCIV
ТАЙНАЯ ПРИЧИНА
– Как поживает моя дорогая мамочка?
Эти слова, как всегда, рассердили Виржилию. Она сидела у окошка, одна, глядя на луну, и встретила меня приветливо, но как только я напомнил ей о нашем сыне, она рассердилась. Ее коробило от этих намеков, и мои преждевременные отцовские восторги были ей неприятны. А она уже была для меня священным существом, божественным сосудом, и я не стал ее больше раздражать. Поначалу я предполагал, что эмбрион, этот еще никому не известный эскиз живого существа, ложась тенью на наши отношения, усиливает в ней угрызения совести. Но я ошибался.
Никогда еще Виржилия не была столь несдержанна и неосторожна в проявлении своих чувств. Ни окружающие, ни собственный муж, казалось, вовсе ее не заботили.
Нет, угрызения совести здесь были ни при чем. Тогда я вообразил, что Виржилия просто-напросто выдумала свою беременность, дабы еще сильнее привязать меня к себе, но обман не мог длиться вечно, и мысль о необходимости сознаться в своей лжи угнетала ее. Такое предположение отнюдь не являлось нелепостью: моя милая Виржилия не раз лгала мне, и с какой легкостью…
Однако в тот вечер мне открылась истина. Виржилия боялась родов и стыдилась своей беременности. Она очень мучилась, производя на свет своего первенца, и теперь воспоминания об этом часе, когда она была между жизнью и смертью, заставляли ее дрожать, словно ее ждала гильотина. Что до стыда, то это чувство усугублялось перспективой вынужденного отказа от светских удовольствий. Да, да, в этом все дело! Я дал Виржилии понять, что ее тайные мысли разгаданы, и даже позволил себе побранить ее на правах будущего отца. Виржилия пристально на меня взглянула и тут же отвела глаза, как-то странно улыбаясь.
Глава XCV
ПРОШЛОГОДНИЕ ЦВЕТЫ
Где они, прошлогодние цветы? Беременность Виржилии насчитывала уже несколько недель, когда вдруг однажды вечером здание моих родительских надежд рассыпалось в прах. Эмбрион погиб на той стадии развития, когда будущего Лапласа еще невозможно отличить от черепахи. Я услыхал эту новость из уст Лобо Невеса, который, оставив меня в гостиной, пошел проводить врача в спальню несостоявшейся матери. Я, прислонившись к оконной раме, стал смотреть на зеленеющие, но еще не покрытые цветами апельсиновые деревья. Куда же делись их прошлогодние цветы?
Глава XCVI
АНОНИМНОЕ ПИСЬМО
Кто-то тронул меня за плечо; это вернулся Лобо Невес. Несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга; обоим нам было тяжело. Я стал расспрашивать, в каком состоянии Виржилия, и мы проговорили с ним около получаса. Я уже собрался откланяться, когда Лобо Невесу подали письмо. Прочитав его, он сильно побледнел, потом дрожащей рукой спрятал письмо в конверт. Мне почудилось, что он сделал какое-то движение, как будто хотел броситься на меня, но я не могу поручиться за свою память. Одно я помню отчетливо: в последующие дни Лобо Невес, принимая меня, был холоден и неразговорчив. Потом, несколько дней спустя, когда мы встретились с Виржилией в нашем домике, она мне все рассказала.
Муж дал ей прочесть письмо, как только она встала с постели. Письмо было анонимное, автор его изобличал меня и Виржилию. Никаких доказательств в письме не содержалось, о наших свиданиях, к примеру, не говорилось ни слова. Автор ограничивался предупреждением относительно моих слишком близких отношений с Виржилией и для вящей убедительности сообщал, что наша связь давно уже стала предметом пересудов. Виржилия, прочитав письмо, с негодованием объявила, что все это – наглая клевета.
– Клевета? – переспросил Лобо Невес.
– Наглая…
Муж вздохнул с облегчением, но письмо было у него перед глазами, и каждое слово в этом письме опровергало ее слова, а каждая буква старалась уличить в притворстве ее негодование. Этот человек, всегда отличавшийся твердостью характера, вдруг совершенно ослабел духом. Быть может, в воображении ему уже рисовалось всевидящее око общественного мнения, которое саркастически взирает на него, обдавая презрением. Быть может, невидимые уста повторяли ему шутки и колкости о рогоносцах, которые он когда-то слышал и сам распространял по адресу других. Он умолял жену открыть ему всю правду, заранее обещая все ей простить. Виржилия поняла, что опасность миновала: прикинувшись донельзя оскорбленной его настойчивостью, она поклялась, что никогда в жизни не слыхала от меня ничего, кроме невинных шуток и светских комплиментов. А письмо это, верно, написано каким-нибудь ее незадачливым поклонником, не преуспевшим в своих ухаживаниях за ней. И она перечислила возможных авторов – один из них открыто волочился за ней в течение трех недель, а другой даже посмел прислать ей письмо, и т. д. и т. п. Она называла их по имени и смеялась над их домогательствами, внимательно следя за выражением мужниных глаз, а затем объявила, что, дабы не давать более пищи кривотолкам, она откажет мне от дома.
Я выслушал все это в некотором смятении: причиной его была не столько необходимость еще большего притворства, – ведь отныне дом Лобо Невеса для меня закрыт навсегда, – сколько душевное спокойствие Виржилии, отсутствие в ней какого бы то ни было смущения, страха, беспокойства, угрызений совести, наконец. Виржилия угадала мои чувства. Приподняв мое лицо, – я упорно не отрывал глаз от пола, – она сказала с оттенком горечи:
– Ты не стоишь тех жертв, на которые я иду ради тебя.
Я промолчал; бессмысленно было доказывать ей, что даже капля отчаяния и страха придали бы нашим отношениям терпкую остроту первых дней счастья; кроме того, заговори я об этом, не исключено, что Виржилия обстоятельно и искусно довела бы себя до демонстрации этой капли. И я промолчал. Она с раздражением постукивала об пол носком туфельки; я приблизился к ней и поцеловал ее в лоб. Виржилия отшатнулась, словно ее лба коснулись губы мертвеца.
Глава XCVII
МЕЖДУ ГУБАМИ И ЛБОМ
Чувствую, читатель, что ты содрогнулся, – во всяком случае, должен был содрогнуться. Несомненно, последнее слово предшествующей главы уже навело тебя на определенные мысли. Вглядись хорошенько в эту картину: в одном из домиков в Гамбоа – двое людей, которые уже очень давно любят друг друга. И вот один из них наклоняется к другому и целует его в лоб; тот отшатывается, словно его лба коснулись губы покойника. Здесь, в этом коротком промежутке между губами и лбом, до поцелуя и после него, заключено огромное пространство, вмещающее в себя великое множество вещей: гримасу обиды, морщину недоверия и, наконец, бледный и вялый нос пресыщенности.
Глава XCVIII,
КОТОРУЮ СЛЕДУЕТ ВЫБРОСИТЬ
Расстались мы без грусти. А пообедав, я и вовсе примирился со всем происшедшим. Анонимное письмо лишь приправило нашу связь солью тайны и перцем опасности; и в конце концов даже хорошо, что Виржилия, попав в такой переплет, не утратила самообладания. Вечером я отправился в театр «Сан-Педро»; там давали великолепную пьесу; Эстела потрясала публику до слез. Войдя, я окинул взглядом ложи: в одной из них я увидел Дамашсено с его семейством. Дочка была одета с большим вкусом и даже с намеком на изысканность, чему трудно было найти объяснение, ибо отец ее зарабатывал ровно столько, чтобы увязнуть по уши в долгах. Впрочем, быть может, именно этим все и объяснялось.
В антракте я зашел в их ложу. Дамашсено встретил меня потоком слов, его жена – фейерверком улыбок. Что до Лоло, то она вновь не сводила с меня глаз и в этот вечер показалась мне куда более привлекательной, чем на обеде у Сабины. Я заметил в ней какую-то нежную воздушность, отлично гармонирующую с ее вполне земным обликом, – определение расплывчатое и достойное отдельной главы, содержание которой было бы столь же расплывчатым. Во всяком случае, я не помню даже толком, что я там говорил, наслаждаясь близостью девушки, одетой в изящное и открытое платье, которое возбуждало во мне желание уподобиться Тартюфу и пощупать ткань, обрисовывающую невинное и округлое колено; все это привело меня к довольно любопытному заключению о том, что одежда была явно предусмотрена природой в качестве условия, необходимого для дальнейшего развития человеческого рода. Нагота, став привычной и примелькавшись в сутолоке будничных дел и забот, несомненно притупила бы чувства и приглушила зов пола, в то время как одежда, служа приманкой, возбуждает желания, обостряет и усиливает их и, следовательно, способствует развитию цивилизации. Будь же благословен обычай, давший нам «Отелло» и океанские пароходы!
Я хотел было выбросить эту главу. Она приняла опасный оборот. Но, в конце концов, это мои воспоминания, а не твои, многотерпеливый читатель. Так вот, подле этой милой барышни я, как мне показалось, испытывал ощущение двойственное и необъяснимое. Впрочем, объяснение ему можно найти в дуализме Паскаля, в его формуле l’ange et la bête[66]66
Ангел и животное (фр.).
[Закрыть], с той только разницей, что янсенист отрицал единство этих противоположностей, тогда как в данном случае они сидели рядышком: l’ange, который толковал что-то о небесах, и la bête… Нет, я решительно выброшу эту главу.
Глава XCIX
В ПАРТЕРЕ
В партере я встретил Лобо Невеса: он беседовал с кем-то из своих приятелей. Мы холодно обменялись несколькими фразами, обоим нам было неловко. Но в следующем антракте, спеша занять свои места, мы снова столкнулись в одном из безлюдных коридоров. Он приветливо улыбнулся мне, и между нами завязался оживленный разговор; говорил, впрочем, больше Лобо Невес, казавшийся воплощением спокойствия и невозмутимости. Я осведомился о здоровье его жены; он ответил, что она здорова, и снова вернулся к отвлеченным темам, – выражение лица у него было воодушевленное, почти счастливое. Поди угадай причину такой внезапной перемены; антракт кончился, и я поспешил в ложу Дамашсено, который уже высматривал меня, стоя в дверях.
Весь следующий акт я просидел, не слыша ни того, что говорят актеры, ни как им аплодирует публика. Откинувшись в кресле, я воскрешал в памяти обрывки моего разговора с Лобо Невесом, вспоминал, как он держался со мной, и пришел к выводу, что все устроилось не так уж плохо. Нам с Виржилией вполне достаточно нашего домика. А мои частые визиты в их семейный дом только распаляли бы зависть и недоброжелательство наших соглядатаев. Строго говоря, разве нам с Виржилией непременно нужно видеться каждый день? Даже лучше, если мы иногда будем тосковать друг о друге. А кроме того, мне уже перевалило за сорок, а я еще никто, я даже выборщиком ни разу не был. Необходимо чем-то заняться хотя бы ради той же Виржилии; разве ей не лестно будет увидеть мое имя в блеске славы? Надеюсь, впрочем, что у нее и так были поводы восхищаться мной, хотя в таких случаях трудно быть уверенным. Но я имел в виду совсем другое.
О толпа, чьей любви я домогался до самой своей смерти, – иногда ты дарила мне ее, и я позволял людям восхвалять себя, но сам не замечал их, как не замечал своих палачей эсхиловский Прометей. Ты замышляла приковать меня к скале твоего непостоянства, твоего равнодушия, твоей экзальтации? Слишком непрочные оковы, моя милая, я, подобно Гулливеру, стряхивал их с себя одним движением. Одиночество в пустыне – это банально. Утонченное, сладостное одиночество – это одиночество в гуще жестов и слов, страданий и страстей, когда в людском океане человек чувствует себя отчужденным, затерявшимся, недостойным… А когда человек приходит в себя или, вернее сказать, когда он снова приходит к людям, они говорят: «Что ты как с луны свалился?» А что такое эта луна, этот светящийся и укромный уголок мозга, как не жалкое свидетельство нашей духовной свободы? Вот, право, отличная концовка для этой главы!