Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Машадо де Ассиз
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 43 страниц)
Глава VII
ДОНЬЯ ГЛОРИЯ
Моя мать была хороша собой. Когда умер мой отец Педро де Албукерке Сантьяго, ей пошел всего тридцать второй год; она могла бы вернуться обратно на фазенду Итагуаи́. Но она предпочла остаться вблизи от церкви, где похоронила своего мужа. Донья Глория продала имение и рабов, приобрела несколько доходных домов и страховых полисов и поселилась в особняке на улице Матакавалос, где протекли два последних года ее замужней жизни. Она была дочерью сеньоры Фернандес из Минас-Жераис[84]84
Минас-Жераис – штат Бразилии.
[Закрыть].
Так вот, в этот благословенный 1857 год, с которого я начал свой рассказ, донья Мария да Глория Фернандес Сантьяго достигла сорокадвухлетнего возраста. Она все еще была красива и моложава, но как будто пыталась скрыть это от всех, хотя природа словно решила пощадить ее от следов времени. Мать всегда одевалась в темное, без украшений, и носила черную шаль, скрепленную на груди камеей. Волосы, причесанные на пробор, она закалывала на затылке старым черепаховым гребнем, изредка прикрывая их белым бумажным чепчиком. С утра до позднего вечера наблюдая за хозяйством, ходила она по дому, бесшумно ступая в мягких кордовских туфлях.
У меня на стене висит портрет, на котором изображены мои родители. Краски потемнели, но все же по картине можно составить себе представление о них обоих. Я совсем не помню отца, у меня осталось лишь смутное впечатление, что он был высокий, с длинными волосами; на портрете у него круглые глаза, которые следуют за вами повсюду, – этот эффект, достигнутый живописцем, очень удивлял меня в детстве. Шея у отца выступает из черного галстука, несколько раз обвязанного вокруг нее, лицо бритое, кроме висков. Моя мать на портрете красавица. Ей едва исполнилось двадцать лет, в руках она держит цветок, как бы предлагая его мужу. И по лицам обоих видно, что если супружеское счастье можно сравнить с лотерейным билетом, то этим супругам достался выигрыш в жизненной лотерее.
Отсюда я заключаю, что лотереи незачем упразднять. Еще ни один из тех, кому улыбнулось счастье, не называл лотерею безнравственной, как никто не жаловался на ящик Пандоры, потому что на дне его таится надежда: надо же ей где-нибудь быть. Мои родители были счастливы в браке, они любили друг друга и ушли из этой жизни в другую затем, быть может, чтобы продолжить свой счастливый сон. Когда мысли о лотерее и Пандоре начинают меня раздражать, я обращаю взор к картине, висящей на стене, и примиряюсь с белыми билетиками и зловещим ящиком. Портрет достоин оригиналов. Мать, протягивающая мужу цветок, как бы говорит: «Я твоя, прекрасный рыцарь!» А отец, глядя на окружающих, словно восклицает: «Видите, как эта женщина меня любит…» Не знаю, ссорились ли они, я тогда еще не родился или был совсем маленьким. Помню только, что после смерти мужа мать горько плакала; но счастливое выражение обоих лиц на портрете не переменилось со временем. Он так и остался моментальной фотографией семейного счастья.
Глава VIII
НАСТАЛА ПОРА
Однако настала пора вернуться к памятному мне ясному и прохладному ноябрьскому вечеру, тихому и спокойному, как наш дом и окружавший его квартал. Поистине то был решающий вечер в моей жизни. События, происходившие раньше, служили только вступлением: загримировывали и одевали актеров перед выходом на сцену, зажигали свечи, настраивали скрипки… А теперь начиналось представление. «Жизнь – это опера», – говорил мне старый итальянский тенор, много лет проведший в Бразилии. Однажды он разъяснил мне свое определение жизни настолько убедительно, что я в него уверовал. Поэтому стоит, мне кажется, поведать о нем и вам, да и рассказ займет немного места.
Глава IX
ОПЕРА
Итальянский певец уже потерял голос, но никак не мог с этим примириться. «Голос не звучит оттого, что я не пою», – уверял он. Каждый раз, когда из Европы приезжала новая труппа актеров, тенор отправлялся к импресарио и, призывая небо в свидетели, жаловался на всеобщую несправедливость. Однако новый антрепренер оказывался не лучше других, и бедняга, выходя от него, вопил, что все против него сговорились. Он носил усы, подобно оперным героям, и, несмотря на преклонный возраст, походил на гуляку. Подчас он глухим, сдавленным голосом мурлыкал какую-нибудь арию, такую же старую, как и он сам. Иногда итальянец приходил ко мне обедать. Как-то раз, выпив достаточное количество кьянти, он снова повторил свое определение жизни, и, когда я ответил, что, по-моему, жизнь скорее похожа на битву или опасное путешествие, он покачал головой и возразил:
– Жизнь – опера, и опера сложная. Тенор и баритон оспаривают друг у друга сопрано в присутствии баса и статистов, а случается – сопрано и контральто борются за тенора в присутствии того же баса и тех же статистов. Много хоров, танцев и превосходная оркестровка…
– Но, мой дорогой Марколини…
– Что?..
Отпив глоток вина, он поставил стакан и изложил мне историю создания этой оперы. Вот она.
Либретто сочинил бог. А музыку написал сатана, молодой композитор с большим будущим, который учился в небесной консерватории. Он соперничал с архангелами Михаилом, Рафаилом и Гавриилом и не мог перенести того, что им доставались все награды. А может быть, слащавая религиозная музыка собратьев претила его трагическому гению. Сатана вздумал бунтовать, но бунт вовремя пресекли, а зачинщика его выгнали из консерватории. Все бы на этом и кончилось, если бы создатель не вздумал написать либретто оперы, которое потом забросил, сообразив, что такой род занятий ему не к лицу. Сатана захватил рукопись с собой в ад. Стремясь доказать, что он лучше других, – а возможно и желая примириться с небом, – он сочинил партитуру и, закончив ее, сразу отправился к всевышнему.
– Господь, полученный мной урок не пропал даром, – сказал композитор. – Вот партитура, посмотрите ее, исправьте и велите исполнить мое сочинение, а если оно покажется вам достойным, позвольте мне припасть к вашим ногам.
– Нет, – ответил бог, – я ничего не желаю знать.
– Но ведь вы…
– Не желаю! Не желаю!
Сатана принялся умолять создателя, но все было тщетно. Наконец богу наскучили его мольбы, он сжалился и разрешил исполнить оперу. Создали специальный театр – то есть нашу планету, составили труппу, хор и кордебалет, распределили все роли, главные и второстепенные.
– Теперь прослушайте хоть несколько репетиций!
– Этого еще не хватало! Достаточно того, что я написал текст и готов разделить с тобой авторские права.
Отсюда и проистекало все зло: ведь многие несообразности легко можно было бы устранить на предварительном прослушивании. А отсутствие дружеского сотрудничества привело к тому, что в некоторых сценах музыка и текст не соответствуют друг другу. Правда, нашлись ценители, заявлявшие, что в том-то и заключается вся прелесть композиции, а терцет в раю, арию Авеля, а также хоры гильотинированных и рабов они объясняли стремлением к разнообразию. По мнению людей беспристрастных, в опере встречаются повторы без всяких к тому оснований, а некоторые мотивы попросту начинают надоедать. Имеются непонятные места – маэстро злоупотребляет массовыми сценами и хорами, смысл которых трудно разгадать. Зато оркестровка выполнена блестяще.
Друзья композитора утверждали, что трудно себе представить более совершенное произведение. Кое-кто из них все же обнаружил отдельные шероховатости, пробелы и неясности, но считалось, что по ходу действия пробелы восполнятся, а содержание прояснится, когда маэстро исправит места, недостойные возвышенной мысли создателя. Совсем другое говорили друзья либреттиста. Они уверяли, что либретто вконец испорчено и партитура, местами красивая и искусно разработанная, не соответствует тексту. Там, например, нет и следа гротеска. А сочинитель музыки вздумал подражать «Виндзорским проказницам»! Такое обвинение не без оснований оспаривается сторонниками сатаны. Они доказывают, что в то время, когда молодой сатана писал свою оперу, ни комедия Шекспира, ни ее автор еще не появились на свет. По их словам, гениальный английский драматург так искусно скопировал оперу сатаны, что его пьеса кажется оригинальным произведением, а на самом деле это явный плагиат.
– Спектакль, – заключил старый тенор, – будет жить, пока существует сам театр, наша планета; трудно сейчас предсказать, в каком году она погибнет в силу астрономической неизбежности. Успех оперы все возрастает. Поэт и музыкант в положенное время получили авторский гонорар и распределили его согласно Священному писанию: «…ибо много званых, а мало избранных…» Богу досталось золото, сатане – бумажки.
– Вы все шутите…
– Шучу? – Он захлебнулся от негодования, но скоро пришел в себя и продолжал: – Дорогой Сантьяго, я никогда не шучу. Мои слова – чистая правда. В далеком будущем, когда все книги будут сожжены за ненадобностью, кто-нибудь, возможно тенор, и тенор итальянский, возвестит эту истину людям. Все на свете лишь музыка, друг мой. Вначале было «до», от «до» произошло «ре», и так далее. У моего стакана, – он снова наполнил бокал вином, – тоже есть свой коротенький мотив. Вы не различаете его? Камень или дерево мы совсем не слышим, а ведь все они из той же оперы…
Глава X
Я ПРИНИМАЮ ТЕОРИЮ ИТАЛЬЯНЦА
Разумеется, странно, что тенор увлекся метафизикой, но потеря голоса все объясняет: многие философы по существу лишь теноры, оставшиеся не у дел.
А я, дорогой читатель, принимаю теорию своего старого друга Марколини. Она вполне правдоподобна, отчасти даже неоспорима, а главное – моя жизнь вполне подходит под определение: «Жизнь – это опера». Вначале я пел в нежнейшем дуэте, потом в трио и, наконец, в квартете… Но к чему забегать вперед, вернемся к началу рассказа, к тому вечеру, когда я узнал благодаря Жозе Диасу, что уже участвую в дуэте. Ибо, любезный читатель, именно мне в первую очередь открыл он глаза своими наветами. Он выдал мою тайну мне самому.
Глава XI
ОБЕТ
Как только приживал скрылся в коридоре, я выбрался из своего убежища и побежал на веранду. Не слезы матери взволновали меня, я не доискивался их причины. Вероятно, мать плакала оттого, что намеревалась сделать меня священником: кстати, расскажу вам об этом, – то была старая история шестнадцатилетней давности.
Возникло это намерение, когда я еще не появился на свет. Первый ребенок у моей матери родился мертвым, и она стала молить бога, чтобы он даровал ей второго, обещая, если у нее родится мальчик, отдать его церкви. А сама втайне надеялась, что у нее будет девочка. Мать ничего не рассказывала мужу, откладывая неприятный разговор до моего поступления в школу, но, овдовев, и подумать не могла о разлуке со мной. При ее набожности и религиозности ей и в голову не пришло отказаться от своего обета, напротив, она поведала о нем друзьям и родственникам, взяв их таким образом в свидетели. Всеми силами желая оттянуть наше расставанье, мать учила меня дома чтению, письму, латыни и закону божьему. Занимался со мною падре Кабрал, старый приятель дяди Косме, приходивший по вечерам играть с ним в триктрак.
Легко давать обеты, когда срок их исполнения далек, – кажется, он никогда не настанет. Мать надеялась, что со временем все как-нибудь уладится. А пока она приучала меня к мысли о церкви: детские игрушки, молитвенники, изображения святых, беседы – все в нашем доме склоняло меня к сутане. Когда мы ходили в церковь, мать велела мне внимательно следить за священником и запоминать его движения. Дома я играл в мессу, правда тайком: мать внушала мне, что месса – дело серьезное. Мы устраивали алтарь. Капиту была пономарем, я – священником, но обряд причащения мы совершали по-своему и освященные облатки, которые заменяли нам сладости, делили между собой. Маленькая соседка часто спрашивала при встрече: «Будет сегодня месса?» Я уже знал, что она имеет в виду, и отправлялся к матери выпрашивать лакомства. Потом мы сооружали алтарь, и, спеша ускорить церемонию, я в нетерпении коверкал латынь. «Dominus, non sum dignus…» – «Господи, я недостоин…», полагалось три раза повторить эти слова, но, помнится, я едва успевал пробормотать их один раз, такими сластенами были и священник и пономарь. Мы не пили ни вина, ни воды: вина нам не давали, а вода испортила бы все удовольствие.
В конце концов со мной перестали говорить о семинарии, и я решил, что с нею покончено. Пятнадцатилетнего юношу, не одаренного особым призванием, куда больше влечет семинария Жизни, чем семинария Сан-Жозе. Мать часто глядела на меня с отчаянием и под любым предлогом брала за руку, чтобы крепко ее пожать.
Глава XII
НА ВЕРАНДЕ
На веранде я остановился; я был ошеломлен, ноги дрожали, сердце билось так, словно хотело выскочить из груди. Не решаясь пойти к соседям, я принялся ходить по веранде, то останавливаясь, чтобы прийти в себя, то снова шагая взад и вперед. Смутные голоса повторяли мне слова Жозе Диаса:
«Дети постоянно вместе…»
«Вечно у них какие-то секреты…»
«Они могут полюбить друг друга…»
Волненье, охватившее все мое существо, чувство неведомого дотоле восторга, словно передавалось каменным плитам, по которым я ступал в тот вечер, и колоннам, мелькавшим то справа, то слева от меня. Неизъяснимое блаженство разливалось во мне. По временам я не мог сдержать довольной улыбки, так не вязавшейся с моим чудовищным прегрешением. А голоса продолжали невнятно твердить:
«Вечно у них какие-то секреты…»
«Дети постоянно вместе…»
«Они могут полюбить друг друга…»
Видя мое беспокойство и догадываясь о его причине, кокосовая пальма прошелестела над моей головой, что пятнадцатилетним мальчикам вовсе не стыдно прятаться по углам с четырнадцатилетними девочками, напротив, подросткам и заниматься больше нечем, да и углы специально для этого созданы. Пальма была старая, а я верил старым пальмам больше, чем старым книгам. Птицы, бабочки, стрекоза, предвещавшая лето, – все поддакивали ей.
Так, значит, я люблю Капиту, а Капиту любит меня? В самом деле, мы все время проводили вместе, но я понятия не имел, что у нас с ней какие-то секреты. До отъезда моей подруги в колледж мы просто играли и шалили вместе; после ее возвращения наша дружба восстановилась не сразу. Между тем говорили мы о самых обычных вещах. Капиту называла меня то «мой красавчик», то «мой дружок», то «мой цветочек»; иногда она брала меня за руку и перебирала пальцы. Я припомнил все наши беседы и еще раз ощутил удовольствие, которое испытывал, когда она ерошила мои волосы; они ей очень нравились. Не решаясь коснуться ее волос, я уверял, что они гораздо красивее моих. У Капиту действительно были великолепные волосы, но в ответ на мои похвалы она с притворной грустью качала головой. Я пытался доказать ей свою правоту. Маленькая соседка спрашивала, видел ли я ее во сне, и, если я отвечал отрицательно, рассказывала мне свои сны, в которых с нами происходили поразительные приключения: мы поднимались на гору Корковадо по воздуху, танцевали на луне, и ангелы спрашивали, как нас зовут, чтобы дать наши имена новорожденным. И никогда мы не разлучались. В моих сновидениях ничего подобного не происходило, чаще всего они лишь повторяли дневные события. Однажды Капиту обратила внимание на это, заявив, что ее сны интересней моих. Поколебавшись немного, я ответил ей, что они так же прекрасны, как та, что их видит… Она вспыхнула.
По правде говоря, только на веранде я понял, какое чувство владело мной. Оно было приятным и неизведанным, но раньше я и не старался его разгадать. Теперь мне открылась причина внезапного молчания, наступавшего между нами в последнее время, полунамеков, неопределенных вопросов и ответов, забот друг о друге и увлечения, с каким мы вспоминали детство. Просыпаясь, я думал о Капиту и мысленно разговаривал с ней; заслышав ее шаги, я вздрагивал. Когда у нас дома заходила речь о моей подружке, я прислушивался внимательнее, чем прежде, радуясь, если ее хвалили, и огорчаясь, если ее ругали, гораздо сильнее, нежели в то время, когда мы всего лишь играли вместе. Образ Капиту не покидал меня даже в церкви во время службы.
И все это я увидел теперь в истинном свете благодаря Жозе Диасу; он раскрыл мою тайну мне самому, и поэтому я простил ему дурные намерения и возможные их последствия. В тот момент он был мне дороже вечной истины, вечной доброты и всех прочих вечных добродетелей. Я люблю Капиту! Она любит меня! Я шагал, останавливался и снова пускался в путь. Никогда не забуду первого пробуждения своих жизненных сил, когда большой неизведанный мир словно открылся предо мной. Мне кажется, подобное ощущение ни с чем несравнимо. Возможно, потому, что испытал его я сам. А главное, потому, что я испытал его впервые.
Глава XIII
КАПИТУ
Вдруг я услышал, как из соседнего дома закричали:
– Капиту!
Девочка ответила из сада:
– Да, мама!
Из дома снова раздался голос:
– Иди сюда!
Тут ноги опрометью понесли меня в сад, а оттуда к соседям. Дорога привычная – разве их удержишь? Ведь ноги и руки могут действовать самостоятельно, если голова отказывается ими повелевать. Я и опомниться не успел, как очутился у калитки, соединявшей оба палисадника. Моя мать велела сделать ее, когда мы с Капиту были еще детьми. Калитка не запиралась, достаточно было толкнуть ее или дернуть к себе, чтобы открыть. Кроме нас, ею почти никто не пользовался. В детстве мы играли в гости: один из нас стучался в калитку, а другой встречал его со всяческими церемониями. Когда заболевали куклы у Капиту, я их лечил. Я приходил к больным с палкой под мышкой, подражая доктору Жоану да Коста с его неизменной тросточкой, щупал пульс, просил показать язык. «Она не слышит, бедняжка!» – восклицала Капиту. Тогда я почесывал подбородок, как доктор, и обязательно советовал поставить пиявки или дать рвотного: так обычно лечил нас медик.
– Капиту!
– Да, мама!
– Хватит тебе портить стену, иди сюда.
Голос зазвучал явственнее, – видимо, мать приблизилась к двери. Я хотел было войти в сад, но мои ноги, еще недавно столь резвые, будто приросли к земле. Наконец, собравшись с духом, я толкнул калитку и очутился рядом с Капиту. Она стояла ко мне спиной и царапала ограду гвоздем. Шум отворяемой калитки заставил ее обернуться; увидев меня, девочка прислонилась к стене, словно загораживая что-то. Я направился к подруге; выражение моего лица удивило ее.
– Что с тобой? – спросила она.
– Со мной? Ничего.
– Нет, с тобой что-то случилось.
Я хотел разубедить ее, но был не в состоянии вымолвить ни слова. Сердце мое так и рвалось из груди. Я не мог отвести глаз от этой высокой и сильной четырнадцатилетней девочки в выцветшем ситцевом платьице, из которого она давно выросла. Две густые косы, связанные вместе, спускались до пояса. Она была смуглая, с большими ясными глазами, прямым изящным носом, тонким ртом и широким подбородком. Несмотря на то что ей приходилось выполнять грубую работу по дому, она тщательно следила за своими руками; от них не пахло туалетным мылом и притираниями, колодезная вода и простое мыло помогали Капиту содержать их в безукоризненной чистоте. На ней были матерчатые туфли, старые и потертые.
– Что с тобой? – повторила моя соседка.
– Ничего, – пролепетал я наконец и тут же добавил: – Есть новость.
– Какая?
Я решил сказать ей о своем отъезде в семинарию. Какое выражение лица станет у моей подруги? Если Капиту расстроится, значит, она действительно меня любит; а если нет, – значит, она ко мне равнодушна. Впрочем, я быстро отказался от подобных замыслов, чувствуя, что не смогу изъясняться связно, да и лицо непременно выдало бы меня…
– Так в чем же дело?
– Понимаешь… – начал было я.
Взгляд мой упал на ограду, туда, где Капиту что-то писала или портила стену, по выражению ее матери. Увидев черточки, я вспомнил, как она их загораживала, и, желая поглядеть на них вблизи, шагнул вперед. Капиту схватила меня за рукав, но, опасаясь, что не удержит, или еще почему-либо, подбежала к стене и принялась соскребать надпись. Этим она только разожгла мое любопытство.
Глава XIV
НАДПИСЬ
Все то, что я рассказал в конце предыдущей главы, произошло в одно мгновение. Последующие события развивались еще быстрее. Одним прыжком я очутился у стены, и, прежде чем Капиту успела соскоблить написанное, я прочел имена, нацарапанные гвоздем:
Бенто
Капитолина
Я взглянул на Капиту. Она опустила глаза, потом медленно подняла их, и мы замерли, глядя друг на друга… Признание детей, – о нем можно говорить бесконечно, но я буду краток. Мы молчали – надпись была красноречивее всяких слов. Мы не двигались, и только наши руки ощупью искали друг друга; наконец они соединились. Я не помню, в котором часу это свершилось. Будь у меня в дневнике запись, сделанная в тот вечер, я поместил бы ее здесь со всеми орфографическими ошибками, но, увы, я не вел дневника, а если бы и записывал что-нибудь, не сделал бы ошибок. С правилами правописания и латынью я был хорошо знаком, но о любви даже не подозревал, совсем еще не зная женщин.
Мы не разжимали рук. Взоры наши поминутно встречались… Будущий священник, я стоял перед ней, как перед алтарем, одна щека ее была для меня Евангелием, другая – Посланием апостола. Рот мог служить чашей, губы дискосом. Оставалось лишь отслужить новую мессу на латыни, которой никого не учат, на языке мужчин. Не обвиняй меня в святотатстве, набожная моя читательница; чистота намерения искупает дерзновенность стиля. Небо осенило нас. Руки, соединившись, превратили нас в одно бестелесное существо. Мы продолжали изъясняться взглядами, но ни единого слова не сорвалось с наших уст; слова возвращались в сердце, так и оставаясь непроизнесенными…