355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Полное собрание сочинений. Том 27. » Текст книги (страница 29)
Полное собрание сочинений. Том 27.
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:06

Текст книги "Полное собрание сочинений. Том 27."


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 52 страниц)

XXI.

Он накинул газету на револьвер.

– Опять то же, – с испугом сказала она, взглянув на него.

– Чтó то же?

– То же ужасное выражение, которое было прежде, когда ты не хотел мне сказать. Геня, голубчик, скажи мне. Я вижу, ты мучаешься. Скажи мне, тебе легче будет. Чтó бы ни было, всё лучше этих твоих страданий. Ведь я знаю, что ничего дурного.

– Ты знаешь? Пока.

– Скажи, скажи, скажи. Не пущу тебя:

Он улыбнулся жалкой улыбкой.

«Сказать? Нет, это невозможно. Да и нечего говорить».

Может быть, он сказал бы ей, но в это время вошла кормилица, спрашивая, можно ли итти гулять. Лиза вышла одеть ребенка.

– Так ты скажешь. Я сейчас приду.

– Да, может быть...

Она никогда не могла забыть улыбки страдальческой, с которой он сказал это. Она вышла.

Поспешно, крадучись, как разбойник, он схватил револьвер, вынул из чехла. «Он заряжен, да, но давно, и одного заряда недостает. Ну, чтó будет».

Он приставил к виску, замялся было, но как только вспомнил Степаниду, решение не видеть, борьбу, соблазн, падение, опять борьбу, так вздрогнул от ужаса. «Нет, лучше это». И пожал гашетку.

Когда Лиза вбежала в комнату, – она только что успела спуститься с балкона, – он лежал ничком на полу, черная, теплая кровь хлестала из раны, и труп еще подрагивал.

Было следствие. Никто не мог понять и объяснить причины самоубийства. Дядюшке даже ни разу не пришло в голову, что причина имела что-нибудь общего с тем признанием, которое два месяца тому назад ему делал Евгений.

Варвара Алексеевна уверяла, что она всегда предсказывала это. Это было видно, когда он спорил. Лиза и Марья Павловна обе никак не могли понять, отчего это случилось, и всё-таки не верили тому, что говорили доктора, что он был душевно-больной. Они не могли никак согласиться с этим, потому что знали, что он был более здравомыслящ, чем сотни людей, которых они знали.

И действительно, если Евгений Иртенев был душевно-больной, то все люди такие же душевно-больные, самые же душевно-больные это несомненно те, которые в других людях видят признаки сумасшествия, которых в себе не видят.

19 ноября 1889.

Ясная Поляна.

[ВАРИАНТ КОНЦА ПОВЕСТИ «ДЬЯВОЛ»]. [219]

сказал он себе и, подойдя к столу, достал из него револьвер и, осмотрев его – одного заряда не доставало, – положил его в карман штанов.

– Боже мой! что я делаю? – вдруг вскрикнул он и, сложив руки, он стал молиться. – Господи, помоги мне, избавь меня. Ты знаешь, что я не хочу дурного, но я не могу один. Помоги мне, – говорил он, крестясь на образ.

«Да я могу же владеть собой. Пойду похожу и обдумаю».

Он вышел в переднюю, надел полушубок, калоши и вышел на крыльцо. Не замечая этого, шаги его направились мимо сада по полевой дороге к хутору. На хуторе всё еще гудела молотилка, и слышались крики погоньщиков-мальчиков. Он вошел в ригу. Она была тут. Он тотчас же увидал ее. Она сгребала колос и, увидав его, она, смеясь глазами, бойкая, веселая, рысью побежала по раскиданному колосу, ловко сдвигая его. Евгений не хотел, но не мог не смотреть на нее. Он опомнился только, когда она перестала быть видима. Приказчик доложил, что теперь домолачивают слежавшиеся, и что от этого дольше и выхода меньше. Евгений подошел к барабану, изредка стучавшему при пропуске плохо распластанных снопов, и спросил приказчика: много ли таких слежавшихся снопов.

– Возов 5 будет.

– Так вот что... – начал Евгений и не договорил. Она подошла вплоть к барабану, из под него выгребая колос, и обожгла его своим смеющимся взглядом.

Взгляд этот говорил о веселой, беззаботной любви между ними, о том, что она знает, что он желает ее, что он приходил к ее сараю, и что она, как всегда, готова жить и веселиться с ним, не думая ни о каких условиях и последствиях. Евгений почувствовал себя в ее власти, но не хотел сдаваться.

Он вспомнил свою молитву и попытался повторить ее. Он стал про себя говорить ее, но тотчас же почувствовал, что это было бесполезно.

Одна мысль теперь поглотила его всего: как незаметно от других назначить ей свидание?

– Если нынче кончим, прикажете начинать новый скирд или уж до завтрова? – спросил приказчик.

– Да, да, – отвечал Евгений, невольно направляясь за нею к вороху, к которому она с другой бабой пригребала колос.

«Да неужели я не могу овладеть собою? – говорил он себе. – Неужели я погиб? Господи! Да нет никакого Бога. Есть дьявол. И это она. Он овладел мной. А я не хочу, не хочу. Дьявол, да, дьявол».

Он подошел вплоть к ней, вынул из кармана револьвер и раз, два, три раза выстрелил ей в спину. Она побежала и упала на ворох.

– Батюшки! родимые! что ж это? – кричали бабы.

– Нет, я не нечаянно. Я нарочно убил ее, – закричал Евгений. – Посылайте за становым.

Он пришел домой и, ничего не сказав жене, вошел в свой кабинет и заперся.

– Не ходи ко мне, – кричал он жене через дверь, – узнаешь всё.

Через час он позвонил и у пришедшего лакея спросил:

– Поди, узнай, жива ли Степанида.

Лакей уж знал всё и сказал, что померла с час назад.

– Ну и прекрасно. Теперь оставь меня. Когда приедет становой или следователь, скажи.

Становой и следователь приехали на другое утро, и Евгений, простившись с женой и ребенком, был отвезен в острог.

Его судили. Это были первые времена суда присяжных. И его признали временно душевно-больным и приговорили только к церковному покаянию.

Он пробыл в остроге девять месяцев и в монастыре месяц.

Он начал пить еще в остроге, продолжал в монастыре и вернулся домой расслабленным, невменяемым алкоголиком.

Варвара Алексеевна уверяла, что она всегда предсказывала это. Это было видно, когда он спорил. Лиза и Марья Павловна обе никак не могли понять, отчего это случилось, и всё-таки не верили тому, чтó говорили доктора, что он был душевно-больной, психопат. Они не могли никак согласиться с этим, потому что знали, что он был более здравомыслящий, чем сотни людей, которых они знали.

И действительно, если Евгений Иртенев был душевно-больной тогда, когда он совершил свое преступление, то все люди такие же душевно-больные, самые же душевно-больные это несомненно те, которые в других людях видят признаки сумасшествия, которых в себе не видят.

[ВАРИАНТЫ К ПОВЕСТИ «ДЬЯВОЛ».]

* № 1.

<Это было поздней весной. Евгеній Иртеневъ [220]<Евгеній Иванычъ, какъ его звали мужики и бабы, какъ молодаго барина>, былъ въ отпускъ изъ своей Петербургской департаментской службы и, живя въ деревнѣ, съ большимъ рвеніемъ занимался хозяйствомъ. Ему было 26 лѣтъ и, несмотря на пенсне, которое онъ носилъ, онъ былъ сильный, свѣжій малый, съ сильно развитыми гимнастикой мускулами и неиспорченнымъ здоровьемъ, два года тому назадъ кончившій кандидатомъ курсъ въ университетѣ. <Онъ <охотно> исполнялъ желаніе матери, ему надоѣла петербургская жизнь, а у него смутно шевелилась мысль выдти въ отставку, жениться и остаться въ деревнѣ. Но только остаться не такъ, какъ теперь, занимаясь хозяйствомъ подъ руководствомъ ничего не понимающей въ хозяйствѣ и всего боящейся матери, независимо, въ своемъ отдѣльномъ имѣніи, гдѣ бы онъ могъ устроиться, какъ онъ хочетъ. Ихъ было два брата и сестра. Братъ служилъ въ гвардіи и былъ не хозяинъ, а сестра была выдѣлена и замужемъ.>

Онъ только что раздѣлился съ братомъ (братъ служилъ въ гвардіи), и ему досталось 800 десятинъ прекраснаго чернозема съ усадьбой, и тутъ то онъ хозяйничалъ, какъ всегда хозяйничаютъ всѣ новички, съ закупаніемъ машинъ, съ нововведеніями и съ смутнымъ представленіемъ, что какъ то случилось такъ, что до него всѣ дѣлали не то, а что онъ то вотъ и покажетъ.

Впрочемъ, все это онъ дѣлалъ въ мѣру, потому что былъ истинно скромный, добродушный и честный молодой человѣкъ. Всѣ, кто знали, любили его, и у матери онъ былъ признаннымъ любимцемъ, такъ что мать, у которой было свое имѣнье въ 30 верстахъ отъ сына, по старой памяти жила съ нимъ, и сынъ съ матерью прекрасно ладили.>

* № 2.

<И Евгеній Ивановичъ съ одобренія матери рѣшилъ выдти въ отставку и остаться совсѣмъ въ деревнѣ и служить по земству. Зимой въ этомъ году должны были быть выборы. <И такого молодаго земца, вѣроятно, выберутъ въ Непремѣнные Члены, либо въ Мировые Судьи. А онъ пойдетъ и туда и сюда. Только бы жить въ деревнѣ и хозяйничать. Мать особенно одобряла этотъ планъ еще и потому, что она надѣялась женить Геню.> Марья Павловна, мать Евгенія, была счастлива тѣмъ, что жила съ любимымъ сыномъ, но многое въ ея жизни, кромѣ неугасаемаго горя по мужу, было ей тяжело. И тяжелѣе всего, хотя она и не признавала этаго, была относительная бѣдность ихъ жизни. И она отъискала средство избавленія, средство, совпадавшее съ желаніемъ ея сердца. Средство это было женитьба сына. У нея уже была прекрасная дѣвушка на примѣтѣ, 18-тилѣтняя хорошенькая институтка, только что выпущенная, и 80 тысячъ приданаго – единственная дочь. Дѣвушка эта съ родителями жила въ 30 верстахъ отъ нихъ. Кромѣ того, Марья Павловна намекнула Евгенію на то, что она однаго теперь желаетъ – это его женитьбы. Онъ сказалъ, что онъ не только не прочь жениться, но очень желаетъ этаго, потому что не любитъ и боится неправильной жизни.

– Да, да, жениться тебѣ нужно, дружокъ, – сказала Марья Павловна, – чѣмъ скорѣе, тѣмъ лучше. <И я за тебя боюсь.> Въ деревнѣ холостому молодому человѣку нехорошо, – прибавила она значительно. Евгенію показалось, что мать что-нибудь слышала. Въ деревнѣ вѣдь скрыть ничего нельзя, а у Марьи Павловны, какъ у всѣхъ помѣщицъ, была своя тайная полиція, доносившая все, чтò дѣлалось и могло ее интересовать. Евгеній понялъ, на чтó она намекала. «Ну чтó жъ дѣлать, – подумалъ онъ, – если и знаетъ. Кажется, я веду себя такъ, что ничего противъ меня сказать нельзя». Онъ думалъ такъ, потому что онъ дѣйствительно старался вести себя какъ можно скромнѣе.

[ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ А. И. ЕРШОВА «СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА».]

А. И. Ершовъ прислалъ мнѣ свою книгу: «Севастопольскія воспоминанія» и просилъ прочесть и высказать произведенное этимъ чтеніемъ впечатлѣніе.

Я прочелъ книгу, и высказать произведенное на меня этимъ чтеніемъ впечатлѣніе мнѣ очень хочется сдѣлать, потому что впечатлѣніе это очень сильное. Я переживалъ съ авторомъ пережитое и мною 34 года тому назадъ. Пережитое это было и то, что описываетъ авторъ, – ужасы войны, но и то, чего почти не описываетъ авторъ, то душевное состояніе, которое при этомъ испыталъ авторъ.

Мальчикъ, только что выпущенный изъ корпуса, попадаетъ въ Севастополь. Нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ мальчикъ этотъ былъ радостенъ, счастливъ, какъ бываютъ счастливы дѣвушки на другой день послѣ свадьбы. Только вчера, кажется, это было, когда онъ обновилъ офицерскій мундирчикъ, въ который опытный портной подложилъ, какъ надо, ваты подъ лацканы, распустилъ толстое сукно и погоны, чтобы скрыть юношескую, не сложившуюся еще дѣтскую грудь и придать ей видъ мужества; вчера только онъ обновилъ этотъ мундиръ и поѣхалъ къ парикмахеру, подвилъ, напомадилъ волосы, подчеркнулъ фиксатуаромъ пробивающіеся усики и, гремя по ступенькамъ шашкой на золотой портупеѣ, съ фуражкой на бочку прошелъ по улицѣ. Уже не самъ онъ оглядывается, какъ бы не пропустить, не отдавъ чести офицеру, а его издалека видятъ нижніе чины, и онъ небрежно прикасается къ козырьку или командуетъ: «вольно!» Вчера только генералъ, начальникъ, говорилъ съ нимъ серьезно, какъ съ равнымъ, и ему такъ несомнѣнно представлялась блестящая военная карьера. Вчера, кажется, только няня удивлялась на него, и мать умилялась и плакала отъ радости, цѣлуя и лаская его, и ему было и хорошо, и стыдно. Вчера только онъ встрѣтился съ прелестной дѣвушкой; они говорили о пустякахъ, и у обоихъ морщились губы отъ сдержанной улыбки; и онъ зналъ, что она, да и не она одна, а сотни и еще въ 1000 разъ лучше ея могли, да и должны были, полюбить его. Все это, казалось, было вчера. Все это, можетъ быть, было и мелочно, и смѣшно, и тщеславно, но все это было невинно и потому мило. И вотъ онъ въ Севастополѣ. И вдругъ онъ видитъ, что чтó-то не то, что чтó-то дѣлается не то, совсѣмъ не то. Начальникъ спокойно говоритъ ему, чтобы онъ, тотъ самый человѣкъ, котораго такъ любитъ мать, отъ котораго не она одна, но и всѣ такъ много ожидали хорошаго, онъ со всей своей тѣлесной и душевной, единственной, несравненной красотой, чтобы онъ шелъ туда, гдѣ убиваютъ и калѣчатъ людей. Начальникъ не отрицаетъ того, что онъ – тотъ самый юноша, котораго всѣ любятъ и котораго нельзя не любить, жизнь котораго для него важнѣе всего на свѣтѣ, онъ не отрицаетъ этого, но спокойно говоритъ: «Идите, и пусть васъ убьютъ». Сердце сжимается отъ двойного страха, страха смерти и страха стыда, и дѣлая видъ, что ему совершенно все равно, итти ли на смерть или оставаться, онъ собирается, притворяясь, что ему интересно то, зачѣмъ онъ идетъ и его вещи и постель. Онъ идетъ въ то мѣсто, гдѣ убиваютъ, идетъ и надѣется, что это только говорятъ, что тамъ убиваютъ, но что, въ сущности, этого нѣтъ, а какъ-нибудь иначе это дѣлается. Но стоитъ пробыть на бастіонахъ полчаса, чтобы увидать, что это, въ сущности, еще ужаснѣе, невыносимѣе, чѣмъ онъ ожидалъ. На его глазахъ человѣкъ сіялъ радостью, цвѣлъ бодростью. И вотъ шлепнуло что-то, и этотъ же человѣкъ падаетъ въ испражненія другихъ людей, – одно ужасное страданіе, раскаяніе и обличеніе всего того, чтó тутъ дѣлается. Это ужасно, но не надо смотрѣть, не надо думать. Но нельзя не думать. То былъ онъ, а сейчасъ буду я. Какъ же это? Зачѣмъ это? Какъ же я, я, тотъ самый я, который такъ хорошъ, такъ милъ, такъ дорогъ былъ тамъ не одной нянѣ, не одной матери, не одной ей, но столькимъ, почти всѣмъ людямъ? Дорогой еще, на станціи, какъ они полюбили меня, и какъ мы смѣялись, какъ они радовались на меня и подарили мнѣ кисетъ. И вдругъ здѣсь не то, что кисетъ, но никому не интересно знать, какъ, когда искалѣчатъ мое все это тѣло, эти ноги, эти руки, убьютъ, какъ убили вонъ того. Буду ли я нынче однимъ изъ этой тысячи, – никому не интересно; напротивъ, даже желательно какъ будто. Да, я, именно я никому здѣсь не нуженъ. А если я не нуженъ, такъ зачѣмъ я здѣсь? – задаетъ онъ себѣ вопросъ и не находитъ отвѣта. Добро бы кто-нибудь объяснилъ, зачѣмъ все это, или если хоть не объяснилъ, то сказалъ бы что-нибудь возбуждающее. Но никто никогда не говоритъ ничего такого. Да кажется, и нельзя этого говорить. Было бы слишкомъ совѣстно, если бы кто-нибудь сказалъ такое. И отъ того никто не говоритъ. Такъ зачѣмъ же, зачѣмъ же я здѣсь? – вскрикиваетъ мальчикъ самъ съ собою, и ему хочется плакать. И нѣтъ отвѣта, кромѣ болѣзненнаго замиранія сердца. Но входитъ фельдфебель, и онъ притворяется, что [ 1 неразобр.]. Время идетъ. Другіе смотрятъ, или ему кажется, что на него смотрятъ, и онъ дѣлаетъ всѣ усилія, чтобы не осрамиться. А чтобы не осрамиться, надо дѣлать, какъ другіе: не думать, курить, пить, шутить и скрывать. И вотъ проходитъ день, другой, третій, недѣля... И мальчикъ привыкаетъ скрывать страхъ и заглушать мысль. Ужаснѣе всего ему то, что онъ одинъ находится въ такомъ невѣдѣніи о томъ, зачѣмъ онъ здѣсь въ этомъ ужасномъ положеніи; другіе, ему кажется, что-то знаютъ, и ему хочется вызвать другихъ на откровенность. Онъ думаетъ, что легче бы было сознаться въ томъ, что всѣ въ томъ же ужасномъ положеніи. Но вызвать другихъ на откровенность въ этомъ отношеніи оказывается невозможнымъ; другіе какъ будто боятся говорить про это, такъ же какъ и онъ. Говорить нельзя про это. Надо говорить объ эскарпахъ, контръ-эскарпахъ, о портерѣ, о чинахъ, о порціонахъ, о штоссѣ – это можно. И такъ идетъ день за днемъ, юноша привыкаетъ не думать, не спрашивать и не говорить о томъ, чтò онъ дѣлаетъ, и не переставая чувствуетъ однако то, что онъ дѣлаетъ чтò-то совсѣмъ противное всему существу своему. Такъ это продолжается семь мѣсяцевъ, и юношу не убило и не искалѣчило, и война кончилась.

Страшная нравственная пытка кончилась. Никто не узналъ, какъ онъ боялся, хотѣлъ уйти и не понималъ, зачѣмъ онъ здѣсь оставался. Наконецъ, можно вздохнуть, опомниться и обдумать то, чтó было. Чтó жъ было? Было то, что въ продолженіе семи мѣсяцевъ я боялся и мучался, скрывая отъ всѣхъ свое мученіе. Подвига, т. е. поступка, которымъ бы я могъ не то что гордиться, но хоть такого, который бы пріятно вспомнить, не было никакого. Всѣ подвиги сводились къ тому, что я былъ пушечнымъ мясомъ, находился долго въ такомъ мѣстѣ, гдѣ убивало много людей и въ головы, и въ грудь, и въ спину, и во всѣ части тѣла. Но это мое личное дѣло. Оно могло быть не выдающимся, но я былъ участникомъ общаго дѣла. Общее дѣло? Но въ чемъ оно? Погубили десятки тысячъ людей. Ну, и чтò же? Севастополь, тотъ Севастополь, который защищали, отданъ, и флотъ потопленъ, и ключи отъ Іерусалимскаго храма остались, у кого были, и Россія уменьшилась. Так чтò жъ? Неужели только тотъ выводъ, что я по глупости и молодости попалъ въ то ужасное, безвыходное положеніе, въ которомъ былъ семь мѣсяцевъ, и по молодости своей не могъ выйти изъ него? Неужели только это?

Юноша находится въ самомъ выгодномъ положеніи для того, чтобы сдѣлать этотъ неизбѣжный логическій выводъ: во-первыхъ, война кончилась постыдно и ничѣмъ не можетъ быть оправдана (нѣтъ ни освобожденія Европы или болгаръ или т. п.); во-вторыхъ, юноша не заплатилъ такую дань войнѣ, какъ калѣчество на всю жизнь, при которомъ уже трудно признать ошибкой то, чтó было причиной его. Юноша не получалъ особенныхъ почестей, отреченіе отъ которыхъ связывалось бы съ отреченіемъ отъ войны; юноша могъ бы сказать правду, состоящую въ томъ, что онъ случайно попалъ въ безвыходное положеніе и, не зная, какъ выйти изъ него, продолжалъ находиться въ немъ до тѣхъ поръ, пока оно само развязалось.

И юношѣ хочется сказать это, и онъ непремѣнно прямо сказалъ бы это. Но вотъ сначала съ удивленіемъ юноша слышитъ вокругъ себя толки о бывшей войнѣ не какъ о чемъ-то постыдномъ, какою она ему представляется, а какъ о чемъ-то не только весьма хорошемъ, но необыкновенномъ; слышитъ, что защита, въ которой онъ участвовалъ, было великое историческое событіе, что это была неслыханная въ мірѣ защита, что тѣ, кто были въ Севастополѣ, слѣдовательно, и онъ – герои изъ героевъ, и что то, что онъ не убѣжалъ оттуда, такъ же какъ и артиллерійская лошадь, которая не оборвала недоуздка и не ушла, что въ этомъ великій подвигъ, что онъ герой. И вотъ сначала съ удивленіемъ, потомъ съ любопытствомъ мальчикъ прислушивается и теряетъ силу сказать всю правду – не можетъ сказать противъ товарищей, выдать ихъ; но все-таки ему хочется сказать хоть часть правды, и онъ составляетъ описаніе того, чтò онъ пережилъ, въ которомъ юноша старается, не выдавая товарищей, высказать все то, чтò онъ пережилъ. Онъ описываетъ свое положеніе на войнѣ, вокругъ него убиваютъ, онъ убиваетъ людей, ему страшно, гадко и жалко. На самый первый вопросъ, приходящій въ голову каждому: зачѣмъ онъ это дѣлаетъ? зачѣмъ онъ не перестанетъ и не уйдетъ? – авторъ не отвѣчаетъ. Онъ не говоритъ, какъ говорили въ старину, когда ненавидѣли своихъ враговъ, какъ евреи филистимлянъ, что онъ ненавидитъ союзниковъ; напротивъ, онъ кое-гдѣ показываетъ свое сочувствіе къ нимъ, какъ къ людямъ-братьямъ. Онъ не говоритъ тоже о своемъ страстномъ желаніи добиться того, чтобы ключи Іерусалимскаго храма были бы въ нашихъ рукахъ, или даже, чтобы флотъ нашъ былъ или не былъ. Вы чувствуете, читая, что вопросы жизни и смерти людей для него несоизмѣримы съ вопросами политическими. И читатель чувствуетъ, что на вопросъ: зачѣмъ авторъ дѣлалъ то, чтò дѣлалъ? – отвѣтъ одинъ: затѣмъ, что меня смолоду или передъ войной забрали, или я случайно, по неопытности, самъ попалъ въ такое положеніе, изъ котораго я безъ большихъ лишеній не могъ вырваться. Я попалъ въ это положеніе; и тогда, когда меня заставили дѣлать самыя противоестественныя дѣла въ мірѣ, убивать ничѣмъ не обидѣвшихъ меня братьевъ, я предпочелъ это дѣлать, чѣмъ подвергнуться наказаніямъ и стыду. И несмотря на то, что въ книгѣ дѣлаются краткіе намеки на любовь къ царю, къ отечеству, чувствуется, что это только дань условіямъ, въ которыхъ находится авторъ.

Несмотря на то, что подразумѣвается то, что такъ какъ жертвовать своею цѣлостью и жизнью хорошо, то всѣ тѣ страданія и смерти, которыя встрѣчаются, служатъ въ похвалу тѣмъ, которые ихъ переносятъ, чувствуется, что авторъ знаетъ, что это неправда, потому что онъ свободно не жертвуетъ жизнью, а при убійствѣ другихъ невольно подвергаетъ свою жизнь опасности. Чувствуется, что авторъ знаетъ, что есть законъ божій: люби ближняго и потому не убій, который не можетъ быть отмѣненъ никакими человѣческими ухищреніями. И въ этомъ достоинство книги. Жалко только, что это только чувствуется, а не сказано прямо и ясно. Описываются страданія и смерти людей, но не говорится о томъ, чтò производитъ ихъ.

35 лѣтъ тому назадъ и то хорошо было, но теперь уже нужно другое.

Нужно описывать то, чтó производитъ страданія и смерти войнъ для того, чтобы узнать, понять и уничтожить эти причины.

«Война! Какъ ужасна война со своими ранами, кровью и смертями!» говорятъ люди. «Красный крестъ надо устроить, чтобы облегчить раны, страданія и смерть». Но вѣдь ужасны въ войнѣ не раны, страданія и смерть. Людямъ всѣмъ, вѣчно страдавшимъ и умиравшимъ, пора бы привыкнуть къ страданіямъ и смерти и не ужасаться передъ ними. И безъ войны мрутъ отъ голода, наводненій, болѣзней повальныхъ. Страшны не страданія и смерть, а то, что позволяетъ людямъ производить ихъ. Одно словечко человѣка, просящаго для его любознательности повѣсить, и другого, отвѣчающаго: «хорошо, пожалуйста, повѣсьте», – одно словечко это полно смертями и страданіями людей. Такое словечко, напечатанное и прочитанное, несетъ въ себѣ смерти и страданія милліоновъ. Не страданія, и увѣчья, и смерть тѣлесную надо уменьшать, а увѣчья и смерть духовную. Не Красный крестъ нуженъ, а простой крестъ Христовъ для уничтоженія лжи и обмана.

Я дописывалъ это предисловіе, когда ко мнѣ пришелъ юноша изъ юнкерскаго училища. Онъ сказалъ мнѣ, что его мучаютъ религіозныя сомнѣнія, онъ прочелъ «Великаго инквизитора» Достоевскаго, и его мучаетъ сомнѣніе: почему Христосъ проповѣдывалъ ученіе, столь трудно исполнимое. Онъ ничего не читалъ моего. Я осторожно говорилъ съ нимъ о томъ, что надо читать Евангеліе и въ немъ находить отвѣты на вопросы жизни. Онъ слушалъ и соглашался. Передъ концомъ бесѣды я заговорилъ о винѣ и совѣтовалъ ему не пить. Онъ сказалъ: «но въ военной службѣ бываетъ иногда необходимо». Я думалъ – для здоровья, силы, и ждалъ побѣдоносно опровергнуть его доводами опыта и науки, но онъ сказалъ: «Вотъ, напримѣръ, въ Геокъ-Тепе, когда Скобелеву надо было перерѣзать населеніе, солдаты не хотѣли, и онъ напоилъ ихъ, и тогда...» Вотъ гдѣ всѣ ужасы войны: въ этомъ мальчикѣ съ свѣжимъ молодымъ лицомъ и съ погончиками, подъ которыми аккуратно просунуты концы башлыка, съ вычищенными чисто сапогами и его наивными глазами и столь погубленнымъ міросозерцаніемъ!

Вотъ гдѣ ужасъ войны!

Какіе милліоны работниковъ Краснаго креста залѣчатъ тѣ раны, которыя кишатъ въ этомъ словѣ – произведеніи цѣлаго воспитанія!

10 М[арта] 89.

* [ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ ПРЕДИСЛОВИЯ К КНИГЕ А. И. ЕРШОВА «СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА».]

А. И. Ершовъ прислалъ мнѣ свою книгу: Севастопольскія воспоминанія артиллерійскаго офицера, прося прочесть и высказать произведенное этимъ чтеніемъ впечатлѣніе. Первое, т. е. прочесть ее, я не могъ не сдѣлать. Стоило мнѣ открыть, начать читать – и не могъ оторваться до конца, переживая вмѣстѣ съ авторомъ пережитое 35 лѣтъ тому. Второе же, высказать произведенное на меня этимъ чтеніемъ впечатлѣніе, мнѣ очень хочется, потому что впечатлѣніе это очень сильное. – Я сказалъ, что читая переживалъ съ авторомъ пережитое 35 лѣтъ тому назадъ – пережитое это было и все то, чтó описываетъ авторъ, но и то, чтó не описываетъ авторъ, но то, чтó всегда интереснѣе всего во всякой книгѣ, то, чтò само собой передается читателю – душевное состояніе [221]писавшаго. Душевное состояніе это очень сложное, очень трогательное и очень поучительное. Я испыталъ его и потому [222]могу понять его.

Воспоминанія объ этомъ состояніи и было то сильное впечатлѣніе, испытанное мною при чтеніи этой книги, и его то я и попытаюсь высказать.

Одно изъ самыхъ странныхъ, вмѣстѣ самыхъ значительныхъ явленій человѣческой жизни, явленій, отъ которыхъ зависитъ большая доля того зла, отъ котораго страдаетъ человѣчество, состоитъ въ, назову это, въ перекувырканіи человѣческой природы. Перекувырканіе это состоитъ въ томъ, что человѣкъ вмѣсто того, чтобы руководиться въ своей практической дѣятельности, въ своихъ поступкахъ, дѣятельностью [223]своей духовной природы, человѣкъ, не обдумавъ прежде, отдается весь извѣстной практической дѣятельности и, потративъ часть своей жизни, духовную дѣятельность свою устремляетъ на оправданіе этой практической дѣятельности, и обсудивъ ихъ подъ вліяніемъ воспитанія, примѣръ жизненнаго гипнотизма совершаетъ извѣстныя поступки. Человѣкъ усиліями воспитанія натолкнутъ на книжную, учебную деятельность. Не успѣвъ одуматься и потративъ лучшіе года жизни на заучиваніе того, что въ книгахъ, онъ близорукимъ, безмускульнымъ, съ разбитыми нервами, убогимъ человѣкомъ очунается въ 30 лѣтъ и задаетъ себѣ вопросъ о томъ, какое высшее призваніе человѣка и какая цѣна той дѣятельности, въ жертву которой онъ уже принесъ себя. Изъ 1000 такихъ людей едва ли у одного изъ такихъ людей достанетъ искренности оцѣнить свое положеніе, остальные же признаютъ то, во имя чего они принесли себя въ жертву, безспорно заслуживающимъ этихъ жертвъ, и вся духовная деятельность ихъ направляется на доказательство того, что они, не выбирая, выбрали то самое, что было нужно. Это явленіе повторяется во всѣхъ проявленіяхъ жизни человѣческой. Мальчикъ воспитывается въ понятіяхъ о томъ, что высшая доблесть – военная, не успѣетъ онъ очнуться, опомниться, какъ онъ уже въ красивомъ мундирѣ, въ эполетахъ; миліонъ солдатъ, всѣ, встрѣчаясь съ нимъ, вытягиваются и всѣ должны покоряться ему, женщины заглядываются на его мундиръ, сабля гремитъ по тротуару. Но къ этому еще можно отнестись критически. Но вотъ выдаютъ раціоны золотомъ, комплектуются батальоны, и полки съ музыкой идутъ въ походъ, съ готовностью ранъ и смерти. Идутъ въ походъ, начинается война, и мальчику отрываютъ обѣ ноги. Фельдмаршалъ навѣшиваетъ крестъ, всѣ восхваляютъ героя, и выдаютъ пенсію. И вотъ герой задаетъ себѣ вопросъ: хорошо ли быть героемъ? Отвѣтъ несомнѣненъ, тѣмъ болѣе, если война еще кончается такъ, какъ кончилась война 12 и 15 годовъ, или война Нѣмцевъ съ Французами. Міръ усмиренъ, всему этому обязанъ онъ намъ. Отечество усилено и прославлено, и всему этому обязаны намъ. Даже и если ноги не оторваны или хоть одна или глазъ выбитъ, и человѣкъ повязанъ чернымъ платкомъ. Если даже и ничего не попорчено въ человѣкѣ, но знакъ отличія на груди или саблѣ, то всетаки не можетъ быть сомнѣнiя въ пользе, разумности всей прошедшей дѣятельности, и изъ 10 000 едва ли не всѣ будутъ направлять всю свою духовную дѣятельность не на то, чтобы опредѣлить свои будущіе поступки, а на то, чтобы оправдать прошедшіе. Такъ это было всегда, такъ это было въ Севастопольскую войну, но съ нѣкоторой особенностью производили именно то сложное трогательное и очень поучительное душевное состояніе, которое испытывалъ авторъ воспоминаній и которое испытывалъ и я, когда читалъ книгу. Мальчикъ [224]прямо изъ [225]военно-учебнаго заведенія, гдѣ все внушало ему, что настоящее, истинное дѣло есть одно военное – остальное все случайности – мальчикъ выходитъ и попадаетъ въ Севастополь. Происходитъ это при Николаѣ Павловичѣ, когда дѣйствительно совѣстно было быть штатскимъ и ни у какого смѣльчака не поднималась рука нетолько на Генерала, но на офицера, когда военное сословіе было нѣчто священное. Мальчикъ, настроенный на то, что высшая доблесть есть доблесть военная, попадаетъ въ Севастопольскую бойню. Подвигъ съ его стороны совершается – онъ отдаетъ свою жизнь, ставится въ условіе, гдѣ больше шансовъ быть убитымъ, чѣмъ остаться живымъ, и чувствуетъ, что онъ сдѣлалъ то, чтó должно было съ этой стороны. И у него послѣ возвращенія его оттуда начинаетъ дѣйствовать его духовная сторона – мысль, соображая и то, чтó онъ сдѣлалъ, и во имя чего онъ сдѣлалъ. И вотъ тутъ является именно въ Севастопольскую войну цѣлый рядъ обстоятельствъ, которыя мѣшаютъ убѣдительности доказательствъ о томъ, что то, чтó было дѣлано имъ, этимъ офицеромъ, и было то самое лучшее, чтó онъ и долженъ былъ дѣлать. Дѣлаетъ возможнымъ сомнѣніе, во 1-хъ, то, что не искалѣченъ человѣкъ, не испорченъ безнадежно, ему только 20 лѣтъ, и потому не дано вполнѣ такихъ залоговъ, при которыхъ нѣтъ возврата и надо уже какъ никакъ оправдывать заплаченную цѣну. Во 2-хъ, особенное свойство самой войны севастопольской – подвиговъ дѣятельныхъ никакихъ не было, да и быть не могло. Никого нельзя было спасать, защищать, никого даже нельзя было наказывать, никого удивлять нельзя было. Всѣ подвиги сводились къ тому, чтобы быть пушечнымъ мясомъ, и если дѣлать что, то дѣлать дурное, т. е. стараться дѣлать видъ, что не замѣчаешь страданій другихъ, не помогать имъ, вырабатывать въ себѣ холодность къ чужимъ страданіямъ. И если что и дѣлать, то или посылать людей на смерть, или вызывать ихъ на опасность. Въ 3-хъ, единственный мотивъ всей войны, всей гибели сотенъ тысячъ былъ Севастополь съ флотомъ. И этотъ Севастополь былъ отданъ, и флотъ потопленъ, и потому простое неизбѣжное разсужденіе: зачѣмъ же было губить столько жизней? невольно приходило въ голову. Въ 4-хъ, въ это самое время умеръ Николай, и тѣ глухо ходившіе толки о неустройствѣ не только войска, но и всего въ Россіи, о ложномъ величіи этаго царствованія, разоблаченномъ Севастополемъ, послѣ смерти Николая стали всеобщимъ говоромъ, и разсужденіе о томъ, что если не было силъ, то не надо было и начинать войны, невольно напрашивалось каждому. —

Мы герои, мы вернулись изъ ада Севастополя, мы перенесли всѣ эти неслыханные труды и опасности. Это неслыханная, геройская защита. Все это чувствуется, и не хочется отказаться отъ заплаченной такимъ рискомъ жизни роли, но вмѣстѣ съ тѣмъ ясно, опредѣленно сказать, въ чемъ состояли подвиги, кромѣ какъ въ томъ, въ чемъ состоялъ подвигъ всякой артиллерійской лошади, которая стоитъ въ своемъ мѣстѣ, не обрывая недоуздка, ничего придумать нельзя было, кромѣ того, что много убивало другихъ людей и въ спину, и въ грудь, и въ ноги, и въ голову, и во всѣ части, и вотъ въ описаніяхъ нѣкоторая натяжка, и какъ предположеніе, что зачѣмъ это все дѣлалось, это всѣ знаютъ, а я только описываю, какъ. [226]И вотъ отъ этаго эта простота описанія и отсутствіе въ большой степени вранья военнаго и ложнаго пафоса въ этомъ, какъ и въ большинствѣ описаній Севастопольской войны. [227]Ошибаюсь я или нѣтъ, но Севастопольская война положила въ русскомъ обществѣ замѣтное начало сознанію безсмысленности войнъ. И пускай война турецкая какъ будто не считалась съ опытомъ, даннымъ Севастопольской войной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю