Текст книги "Полное собрание сочинений. Том 27."
Автор книги: Лев Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 52 страниц)
XIII.
Поговорив с Самохиным, Евгений вернулся в дом убитый, точно совершивший преступление. Во-первых, она поняла его, она думала, что он хочет видеть ее, и она желает этого. Во-вторых, эта другая баба – эта Анна Прохорова – очевидно, знает про это.
Главное же то, что он чувствовал, что он побежден, что у него нет своей воли, есть другая сила, двигающая им; что нынче он спасся только по счастью, но не нынче, так завтра, так послезавтра он всё-таки погибнет.
«Да, погибнет, – он иначе не понимал этого, – изменить своей молодой, любящей жене в деревне с бабой, на виду всех, разве это не была погибель, страшная погибель, после которой нельзя было жить больше? Нет, надо, надо принять меры».
«Боже мой, Боже мой! Что же мне делать? Неужели я так и погибну? – говорил он себе. – Разве нельзя принять мер? Да надо же что-нибудь сделать. Не думать об ней, – приказывал он себе. – Не думать!» и тотчас же он начинал думать и видел ее перед собой и видел кленовую тень.
Он вспомнил, что читал про старца, который от соблазна перед женщиной, на которую должен был наложить руку, чтоб лечить ее, положил другую руку на жаровню и сжег пальцы. Он вспомнил это. «Да, я готов сжечь пальцы лучше, чем погибнуть». И он, оглянувшись, что никого нет в комнате, зажег спичку и положил палец в огонь. «Ну, думай о ней теперь», – иронически обратился он к себе. Ему стало больно, он отдернул закопченный палец, бросил спичку и сам засмеялся над собой. – «Какой вздор. Не это надо делать. А надо принять меры, чтобы не видать ее – уехать самому или ее удалить. Да, удалить! Предложить ее мужу денег, чтоб он уехал в город или в другое село. Узнают, будут говорить про это. Ну что же, все лучше, чем эта опасность. Да, надо сделать это», говорил он себе и всё, не спуская глаз, смотрел на нее. «Куда это она пошла?» вдруг спросил он себя. Она, как ему показалось, видела его у окна и теперь, взглянув на него, взялась рука с рукой с какой-то бабой, пошла к саду, бойко размахивая рукой. Сам не зная зачем, почему, всё ради своих мыслей он пошел в контору.
Василий Николаевич в нарядном сертуке, напомаженный, сидел за чаем с женой и гостьей в ковровом платке.
– Как бы мне, Василий Николаевич, поговорить.
– Можно. Пожалуйте. Мы отпили.
– Нет, пойдемте со мной лучше.
– Сейчас, только дай картуз возьму. Ты, Таня, самовар-то прикрой, – сказал Василий Николаевич, весело выходя.
Евгению показалось, что он был выпивши, но что же делать, может, это к лучшему, он участливее взойдет в его положение.
– Я, Василий Николаевич, опять о том же, – сказал Евгений, – об этой женщине.
– Так что же. Я приказал, чтоб отнюдь не брать.
– Да нет, я вообще вот что думаю и вот о чем хотел с вами посоветоваться. Нельзя ли их удалить, всё семейство удалить?
– Куда ж их удалишь? – недовольно и насмешливо, как показалось Евгению, сказал Василий.
– Да я так думал, что дать им денег или даже земли в Колтовском, только бы не было ее тут.
– Да как же удалишь? Куда он пойдет с своего кореня? Да и на что вам? Что она вам мешает?
– Ах, Василий Николаевич, вы поймите, что жене это ужасно будет узнать.
– Да кто же ей скажет?
– Да как же жить под этим страхом? Да и вообще это тяжело.
– И чего вы беспокоитесь, право? Кто старое помянет, тому глаз вон. А кто Богу не грешен, царю не виноват?
– Всё-таки лучше бы удалить. Вы не можете поговорить с мужем?
– Да нечего говорить. Эх, Евгений Иванович, что вы это? И всё прошло и забылось. Чего не бывает? А кто же теперь про вас скажет худое? Ведь вы в виду.
– Но вы всё-таки скажите.
– Хорошо, я поговорю.
Хотя он и знал вперед, что из этого ничего не выйдет, разговор этот несколько успокоил Евгения. Он, главное, почувствовал, что он от волнения преувеличил опасность.
Разве он шел на свидание с ней? Оно и невозможно. Он просто шел пройтись по саду, а она случайно выбежала туда.
XIV.
В этот же самый Троицын день, после обеда, Лиза, гуляя по саду и выходя из него на луг, куда повел ее муж, чтобы показать клевер, переходя маленькую канавку, оступилась и упала. Она упала мягко на бок, но охнула, и в лице ее муж увидал не только испуг, но боль. Он хотел поднять ее, но она отвела его руку.
– Нет, погоди немного, Евгений, – сказала она, слабо улыбаясь и снизу как-то, как ему показалось, с виноватым видом глядя на него. – Просто нога подвернулась.
– Вот я всегда говорю, – заговорила Варвара Алексеевна. – Разве можно в таком положении прыгать через канавы?
– Да нет же, мама, ничего. Я сейчас встану.
Она встала с помощью мужа, но в ту же минуту она побледнела, и на лице ее выразился испуг.
– Да, мне нехорошо, – и она шепнула что-то матери.
– Ах, Боже мой, что наделали! Я говорила не ходить, – кричала Варвара Алексеевна. – Погодите, я пришлю людей. Ей не надо ходить. Ее надо снести.
– Ты не боишься, Лиза? Я снесу тебя, – сказал Евгений, обхватив ее левой рукой. – Обойми мне шею. Вот так.
И он, нагнувшись, подхватил ее под ноги правой рукой и поднял. – Никогда он не мог забыть после это страдальческое и вместе блаженное выражение, которое было на ее лице.
– Тебе тяжело, милый, – говорила она, улыбаясь. – Мама-то бежит, скажи ей!
И она пригнулась к нему и поцеловала. Ей, очевидно, хотелось, чтобы и мама видела, как он несет ее.
Евгений крикнул Варваре Алексеевне, чтоб она не торопилась, что он донесет. Варвара Алексеевна остановилась и начала кричать еще пуще.
– Ты уронишь ее, непременно уронишь. Хочешь погубить ее. Нет в тебе совести.
– Да я прекрасно несу.
– Не хочу я, не могу я видеть, как ты моришь мою дочь. – И она забежала за угол аллеи.
– Ничего, это пройдет, – говорила Лиза улыбаясь.
– Да только бы не было последствий, как тот раз.
– Нет, я не об этом. Это ничего, а я о мамà. Ты устал, отдохни.
Но хотя ему и тяжело было, Евгений с гордой радостью донес свою ношу до дому и не передал ее горничной и повару, которых нашла и выслала им навстречу Варвара Алексеевна. Он донес ее до спальни и положил на постель.
– Ну, ты поди, – сказала она и, притянув к себе его руку, поцеловала ее, – Мы с Аннушкой справимся.
Марья Павловна прибежала тоже из флигеля. Лизу раздели и уложили в постель. Евгений сидел в гостиной с книгой в руке, дожидаясь. Варвара Алексеевна прошла мимо него с таким укоризненным, мрачным видом, что ему сделалось страшно.
– Ну что? – спросил он.
– Что? Что же спрашивать? То самое, чего вы хотели, вероятно, заставляя жену прыгать через рвы.
– Варвара Алексеевна! – вскрикнул он. – Это невыносимо. Если вы хотите мучать людей и отравлять им жизнь – он хотел сказать: то поезжайте куда-нибудь в другое место, но удержался. – Как вам не больно это?
– Теперь поздно.
И она, победоносно встряхнув чепцом, прошла в дверь.
Падение, действительно, было дурное. Нога подвернулась неловко, и была опасность того, что опять будет выкидыш. Все знали, что делать ничего нельзя, что надо только лежать спокойно, но всё-таки решили послать за доктором.
«Многоуважаемый Николай Семенович, – написал Евгений врачу, – вы так всегда добры были к нам, что надеюсь, не откажете приехать помочь жене. Она в ...» и т. д. – Написав письмо, он пошел в конюшню распорядиться лошадьми и экипажем. Надо было приготовить одних лошадей, чтобы привезти, других – увезти. Где хозяйство не на большую ногу, всё это не сразу можно устроить, а надо обдумать. Наладив всё сам и отправив кучера, он вернулся домой в десятом часу. Жена лежала и говорила, что ей прекрасно, и ничего не болит; но Варвара Алексеевна сидела за лампой, заслоненной от Лизы нотами, и вязала большое красное одеяло с таким видом, который ясно говорил, что после того, что было, миру быть не может. «А что бы кто ни делал, я, по крайней [мере], исполнила свою обязанность».
Евгений видел это, но, чтобы сделать вид, что он не замечает, старался иметь веселый и беспечный вид, рассказывал, как он собрал лошадей, и как кобыла Кавушка отлично пошла на левой пристяжке.
– Да, разумеется, самое время выезжать лошадей, когда нужна помощь. Вероятно, и доктора также свалят в канаву, – сказала Варвара Алексеевна, из-под пенснэ взглядывая на вязанье, подводя его под самую лампу.
– Да ведь надо же было кого-нибудь послать. А я сделал как лучше.
– Да я очень хорошо помню, как меня мчали ваши лошади под поезд.
Это была ее давнишняя выдумка, и теперь Евгений имел неосторожность сказать, что это не совсем так было.
– Недаром я всегда говорю, и князю сколько раз говорила, что тяжелее всего жить с людьми неправдивыми, неискренними; я всё перенесу, но только не это.
– Ведь если кому больнее всех, то уж верно мне, – сказал Евгений.
– Да это и видно.
– Что?
– Ничего, я петли считаю.
Евгений стоял в это время у постели, и Лиза смотрела на него и одной из влажных рук, лежавших сверх одеяла, поймала его руку и пожала. «Переноси ее для меня. Ведь она не помешает нам любить друг друга», говорил ее взгляд.
– Не буду. Это так, – прошептал он и поцеловал ее влажную, длинную руку и потом милые глаза, которые закрывались, пока он целовал их.
– Неужели опять то же? – сказал он. – Как ты чувствуешь?
– Страшно сказать, чтоб не ошибиться, но чувство у меня такое, что он жив и будет жив, – сказала она, глядя на свой живот.
– Ах, страшно, страшно и думать.
Несмотря на настояния Лизы, чтоб он ушел, Евгений провел ночь с нею, засыпая только одним глазом и готовый служить ей. Но ночь она провела хорошо и, если бы не было послано за доктором, может быть, и встала бы.
К обеду приехал доктор и, разумеется, сказал, что, хотя повторные явления и могут вызывать опасения, но, собственно говоря, положительного указания нет, но так как нет и противупоказания, то можно, с одной стороны, полагать, с другой же стороны, тоже можно полагать. И потому надо лежать, и хотя я и не люблю прописывать, но всё-таки это принимать и лежать. Кроме того, доктор прочел еще Варваре Алексеевне лекцию о женской анатомии, при чем Варвара Алексеевна значительно кивала головой. Получив гонорар, как и обыкновенно, в самую заднюю часть ладони, доктор уехал, а больная осталась лежать на неделю.
XV.
Большую часть времени Евгений проводил у постели жены, служил ей, говорил с ней, читал с ней и, что было труднее всего, без ропота переносил нападки Варвары Алексеевны и даже сумел из этих нападок сделать предмет шутки.
Но он не мог сидеть дома. Во-первых, жена посылала его, говоря, что он заболеет, если будет сидеть всё с нею, а во-вторых, хозяйство всё шло так, что на каждом шагу требовало его присутствия. Он не мог сидеть дома, а был в поле, в лесу, в саду, на гумне, и везде не мысль только, а живой образ Степаниды преследовал его так, что он редко только забывал про нее. Но это было бы ничего; он, может быть, сумел бы преодолеть это чувство, но хуже всего было то, что он прежде жил месяцами не видя ее, теперь же беспрестанно видел и встречал ее. Она, очевидно, поняла, что он хочет возобновить сношения с нею, и старалась попадаться ему. Ни им ни ею не было сказано ничего, и оттого и он и она не шли прямо на свиданье, а старались только сходиться.
Место, где можно было сойтись, это был лес, куда бабы ходили с мешками за травой для коров. И Евгений знал это и потому каждый день проходил мимо этого леса. Каждый день он говорил себе, что он не пойдет, и каждый день кончалось тем, что он направлялся к лесу и, услыхав звук голосов, останавливаясь за кустом, с замиранием сердца выглядывал, не она ли это.
Зачем ему нужно было знать, не она ли это? Он не знал. Если бы это была она и одна, он не пошел бы к ней, – так он думал, – он убежал бы; но ему нужно было видеть ее. Один раз он встретил ее: в то время как он входил в лес, она выходила из него с другими двумя бабами и тяжелым мешком, полным травы, на спине. Немного раньше и он бы, может быть, столкнулся с нею в лесу. Теперь же ей невозможно было на виду других баб вернуться к нему в лес. Но, несмотря на сознаваемую им эту невозможность, он долго, рискуя обратить этим на себя внимание других баб, стоял за кустом орешника. Разумеется, она не вернулась, но он простоял здесь долго. И, Боже мой, с какой прелестью рисовало ему ее его воображение. И это было не один раз, а пятый, шестой раз. И что дальше, то сильнее. Никогда она так привлекательна не казалась ему. Да и не то что привлекательна; никогда она так вполне не владела им.
Он чувствовал, что терял волю над собой, становился почти помешанным. Строгость его к себе не ослаблялась ни на волос; напротив, он видел всю мерзость своих желаний, даже поступков, потому что хождение его по лесу был поступок. Он знал, что стоило ему столкнуться с ней где-нибудь близко, в темноте, если бы можно, прикоснуться к ней, и он отдастся своему чувству. Он знал, что только стыд перед людьми, перед ней и перед собой держал его. И он знал, что он искал условий, в которых бы не был заметен этот стыд – темноты или такого прикосновения, при котором стыд этот заглушится животной страстью. И потому он знал, что он мерзкий преступник, и презирал и ненавидел себя всеми силами души. Он ненавидел себя потому, что всё еще не сдавался. Каждый день он молился Богу о том, чтобы Он подкрепил, спас его от погибели, каждый день он решал, что отныне он не сделает ни одного шага, не оглянется на нее, забудет ее. Каждый день он придумывал средства, чтобы избавиться от этого навождения, и употреблял эти средства.
Но всё было напрасно.
Одно из средств было постоянное занятие; другое было усиленная физическая работа и пост; третье было представление себе ясное того стыда, который обрушится на его голову, когда все узнают это – жена, теща, люди. Он всё это делал, и ему казалось, что он побеждает, но приходило время, полдень, время прежних свиданий и время, когда он ее встретил за травой, и он шел в лес.
Так прошли мучительные 5 дней. Он только видал ее издалека, но ни разу не сошелся с нею.
XVI.
Лиза понемногу поправлялась, ходила и беспокоилась той переменой, которая произошла в ее муже и которой она не понимала.
Варвара Алексеевна уехала на время, из чужих гостил только дядюшка. Марья Павловна, как всегда, была дома.
В таком полусумасшедшем состоянии находился Евгений, когда случились, как это часто бывает после июньских гроз, июньские проливные дожди, продолжавшиеся два дня. Дожди отбили от всех работ. Даже навоз бросили возить от сырости и грязи. Народ сидел по домам. Пастухи мучались с скотиной и наконец пригнали ее домой. Коровы и овцы ходили по выгону и разбегались по усадьбам. Бабы, босые и покрытые платками, шлепая по грязи, бросились разыскивать разбежавшихся коров. Ручьи текли везде по дорогам, все листья, вся трава были полны водой, из желобов текли не умолкая ручьи в пузырящиеся лужи. Евгений сидел дома с женой, которая была особенно скучна нынче. Она несколько раз допрашивала Евгения о причине его недовольства, он с досадой отвечал, что ничего нет. И она перестала спрашивать, но огорчилась.
Они сидели после завтрака в гостиной. Дядюшка рассказывал сотый раз свои выдумки про своих великосветских знакомых. Лиза вязала кофточку и вздыхала, жалуясь на погоду и на боль в пояснице. Дядюшка посоветовал ей лечь, а сам попросил вина. В доме Евгению было ужасно скучно. Всё было слабое, скучающее. Он читал книгу и курил, но ничего не понимал.
– Да, надо пройтись посмотреть терки, вчера привезли, – сказал он. Он встал и пошел.
– Ты возьми зонтик.
– Да нет, у меня кожан. Да и я только до варков.
Он надел сапоги, кожан и пошел к заводу; но не прошел он 20 шагов, как навстречу ему попалась она в высоко над белыми икрами подоткнутой паневе. Она шла, придерживая руками шаль, которой были закутаны ее голова и плечи.
– Что ты? – спросил он, в первую минуту не узнав ее.
Когда он узнал, было уже поздно. Она остановилась и, улыбаясь, долго поглядела на него.
– Теленку ищу. Куда же это вы в ненастье-то? – сказала она, точно каждый день видала его.
– Приходи в шалаш, – вдруг, сам не зная как, сказал он. Точно кто-то другой из него сказал эти слова.
Она закусила платок, кивнула глазами и побежала туда, куда шла, – в сад, к шалашу, а он продолжал свой путь с намереньем завернуть за сиреневым кустом и итти туда же.
– Барин, – послышался ему сзади голос. – Барыня зовут, на минутку просят зайти.
Это был Миша, их слуга.
«Боже мой, второй раз Ты спасаешь меня», подумал Евгений и тотчас же вернулся. Жена напоминала ему, что он обещал в обед снести лекарство больной женщине, так вот она просила его взять его.
Пока собирали лекарство, прошло минут 5. Потом, выйдя с лекарством, он не решился итти в шалаш, чтобы его не увидали из дома. Но как только вышел из вида, он тотчас повернул и пошел к шалашу. Он уже видел в воображении своем ее по середине шалаша, весело улыбающуюся; но ее не было, и в шалаше ничего не было, что бы доказывало, что она была. Он уже подумал, что она не приходила и не слыхала и не поняла его слов. Он пробурчал их себе под нос, как бы боясь, чтобы она услыхала их. «Или, может быть, и не хотела прийти? И с чего он выдумал, что она так и бросится к нему? У нее есть свой муж; только я один такой мерзавец, что у меня жена, и хорошая, а я бегаю за чужою». Так он думал, сидя в шалаше, протекшем в одном месте и капающем с своей соломы. «А что бы за счастье было, если бы она пришла. Одни здесь в этот дождь. Хоть бы раз опять обнять ее, а потом будь что будет. Ах, да, – вспомнил он, – если была, то по следам можно найти». Он взглянул на землю пробитой к шалашу и не заросшей травой тропинки, и свежий след босой ноги, еще покатившейся, был на ней. «Да, она была. Но теперь кончено. Прямо, где ни увижу, пойду к ней. Ночью пойду к ней». Он долго сидел в шалаше и вышел из него измученный и убитый. Он снес лекарство, вернулся домой и лег у себя в комнате, дожидаясь обеда.
XVII.
Перед обедом Лиза пришла к нему и, всё придумывая, что бы могло быть причиною его неудовольствия, стала говорить ему, что она боится, что ему неприятно, что ее хотят везти в Москву родить, и что она решила, что останется здесь. И ни за что не поедет в Москву. Он знал, как она боялась и самих родов и того, чтобы не родить [не]хорошего ребенка, и потому не мог не умилиться, видя, как легко она всем жертвовала из любви к нему.
Всё было так хорошо, радостно, чисто в доме; а в душе его было грязно, мерзко, ужасно. Весь вечер Евгений мучался тем, что он знал, что, несмотря на свое искреннее отвращение к своей слабости, несмотря на твердое намерение перервать, завтра будет то же самое.
– Нет, это невозможно, – говорил он себе, ходя взад и вперед по своей комнате. – Ведь должно же быть какое-нибудь средство против этого. Боже мой! что делать?
Кто-то на иностранный манер постучался в дверь. Это, он знал, был дядюшка.
– Взойдите, – сказал он.
Дядюшка пришел самопроизвольно послом от жены.
– Ты знаешь ли, что, в самом деле, я замечаю в тебе перемену, – сказал он, – и Лизу, я понимаю, как это мучает. Я понимаю, что тебе тяжело оставлять всё начатое и прекрасное дело, но что ты хочешь, que veux tu? Я бы советовал вам ехать. Покойней будет и тебе и ей. И знаешь ли, мой совет ехать в Крым. Климат акушер там прекрасный, и в самый виноградный сезон вы попадете.
– Дядюшка, – вдруг заговорил Евгений, – можете вы соблюсти мой секрет, ужасный для меня секрет, постыдный секрет?
– Помилуй, неужели ты сомневаешься во мне?
– Дядюшка! Вы можете мне помочь. Не то что помочь, спасти меня, – сказал Евгений. И мысль о том, что он откроет свою тайну дядюшке, которого он не уважал, мысль о том, что он покажется ему в самом невыгодном свете, унизится перед ним, была ему приятна. Он чувствовал себя мерзким, виноватым, и ему хотелось наказать себя.
– Говори, мой друг, ты знаешь, как я тебя полюбил, – заговорил дядюшка, видимо очень довольный и тем, что есть секрет, и что секрет постыдный, и что секрет этот ему сообщат, и что он может быть полезен.
– Прежде всего я должен сказать, что я мерзавец и негодяй, подлец, именно подлец.
– Ну, что ты, – надуваясь горлом, начал дядюшка.
– Да как же не мерзавец, когда я, Лизин муж, Лизин! – надо ведь знать ее чистоту, любовь, – когда я, ее муж, хочу изменить ей с бабой?
– То есть, отчего же ты хочешь? Ты не изменил ей?
– Да, то есть, всё равно, что изменил, потому что это не от меня зависело. Я готов был. Мне помешали, а то я теперь бы... теперь бы. Я не знаю, что бы я сделал.
– Но позволь, ты объясни мне...
– Ну, да вот. Когда я был холостым, я имел глупость войти в сношения с женщиной здесь, из нашей деревни. То есть, как я встречался с ней в лесу, в поле...
– И хорошенькая? – сказал дядюшка.
Евгений поморщился от этого вопроса, но ему так нужна была помощь внешняя, что он как будто не слышал его и продолжал.
– Ну, я думал, что это так, что я перерву, и всё кончится. Я и перервал еще до женитьбы и почти год и не видал и не думал о ней – Евгению самому странно было себя слушать, слушать описание своего состояния, – потом вдруг, уж я не знаю отчего, – право, иногда веришь в привороты, – я увидал ее, и червь залез мне в сердце – гложет меня. Я ругаю себя, понимая весь ужас своего поступка, то есть, того, который я всякую минуту могу сделать, и сам иду на это, и если не сделал, то только Бог меня спасал. Вчера я шел к ней, когда Лиза позвала меня.
– Как, в дождь?
– Да, я измучался, дядюшка, и решил открыться вам и просить вашей помощи.
– Да, разумеется, в своем именьи это нехорошо. Узнают. Я понимаю, что Лиза слаба, надо жалеть ее, но зачем в своем именьи?
Опять Евгений постарался не слыхать того, что говорил дядюшка, и приступил скорее к сущности дела.
– Да вы спасите меня от себя. Я вас вот о чем прошу. Нынче мне помешали случайно, но завтра, в другой раз, мне [не] помешают. И она знает теперь. Не пускайте меня одного.
– Да, положим, – сказал дядюшка. – Но неужели ты так влюблен?
– Ах, совсем не то. Это не то, это какая-то сила ухватила меня и держит. Я не знаю, что делать. Может быть, я окрепну, тогда...
– Ну вот и выходит по-моему, – сказал дядюшка. – Поедемте-ка в Крым.
– Да, да, поедемте, а пока я буду с вами, буду говорить вам.
XVIII.
То, что Евгений доверил дядюшке свою тайну, и, главное, те мучения совести и стыда, которые он пережил после того дождливого дня, отрезвили его. Поездка в Ялту была решена через неделю. В эту неделю Евгений ездил в город доставать денег на поездку, распоряжался из дома и конторы по хозяйству, опять стал весел и близок с женою и стал нравственно оживать.
Так, ни разу после того дождливого дня не видав Степаниду, он уехал с женою в Крым. В Крыму они провели прекрасно два месяца. Евгению было столько новых впечатлений, что всё прежнее стерлось, ему казалось, совсем из его воспоминания. В Крыму они встретили прежних знакомых и особенно сблизились с ними; кроме того, сделали новые знакомства. Жизнь в Крыму для Евгения была постоянным праздником и, кроме того, еще была поучительна и полезна для него. Они сблизились там с бывшим губернским предводителем их же губернии, с умным, либеральным человеком, который полюбил Евгения и образовывал его и привлек на свою сторону. В конце августа Лиза родила прекрасную, здоровую девочку, и родила неожиданно очень легко.
В сентябре Иртеневы поехали домой уже сам четверт с ребенком и кормилицей, так как Лиза не могла кормить. Совершенно свободный от прежних ужасов, Евгений вернулся к себе совсем новым и счастливым человеком. Пережив всё то, что переживают мужья при родах, он еще сильнее полюбил жену. Чувство к ребенку, когда он его брал на руки, было смешное, новое, очень приятное, точно щекотное чувство. Еще новое в его жизни теперь было то, что, кроме занятия хозяйством, в его душе, благодаря сближению с Думчиным (бывший предводитель), возник новый интерес земский, отчасти честолюбивый, отчасти сознания долга. В октябре должно было быть экстренное собрание, в котором его должны были выбрать. Приехав домой, он раз съездил в город, другой раз к Думчину.
О мучениях соблазна и борьбы он забыл и думать и с трудом мог восстановить их в своем воображении. Это представлялось ему чем-то в роде припадка сумасшествия, которому он подвергся.
До такой степени теперь он чувствовал себя свободным от этого, что он даже не побоялся спросить при первом случае, когда они остались одни, у приказчика. Так как он уж говорил с ним об этом, ему не совестно было спросить.
– Ну что, Пчельников Сидор всё не живет дома? – спросил он.
– Нет, всё в городе.
– А баба его?
– Да пустая бабенка! Теперь с Зиновеем путается. Совсем заболталась.
«Ну и прекрасно, – подумал Евгений. – Как удивительно мне всё равно, и как я изменился».
XIX.
Совершилось всё, чего желал Евгений. Именье осталось за ним, завод пошел, выход свекловицы был прекрасный, и доход ожидался большой; жена благополучно родила, и теща уехала, и его выбрали единогласно.
Евгений после избрания возвращался домой из города. Его поздравляли, он должен был благодарить. И он обедал и выпил бокалов пять шампанского. Совсем новые планы жизни теперь представились ему. Он ехал домой и думал о них. Было бабье лето. Прекрасная дорога, яркое солнце. Подъезжая к дому, Евгений думал о том, как он, вследствие этого избрания, займет в народе именно то положение, о котором он всегда мечтал, то есть такое, в котором он в состоянии будет служить ему не одним производством, которое дает работу, но прямым влиянием. Он представлял себе, как об нем через 3 года будут судить его же и другие крестьяне. «Вот и этот», думал он, проезжая в это время по деревне и глядя на мужика и бабу, которые шли ему поперек дороги с полным ушатом. Они остановились, пропуская тарантас. Мужик был старик Пчельников, баба была Степанида. Евгений взглянул на нее, узнал ее и с радостью почувствовал, что он остался совершенно [спокойным]. Она была всё так же миловидна, но его это не тронуло нисколько. Он приехал домой. Жена встретила на крыльце. Был чудный вечер.
– Ну что, можно поздравить? – сказал дядюшка.
– Да, выбрали.
– Ну и прекрасно. Спрыснуть надо.
На другое утро Евгений поехал по хозяйству, которое он запустил. На хуторе молотилка новая работала. Рассматривая ее работу, Евгений ходил между баб, стараясь не замечать их, но как он ни старался, он раза два заметил черные глаза и красный платок Степаниды, носившей солому. Раза два он покосился на нее и почувствовал, что опять что-то, но не мог дать себе отчета. Только на другой день, когда он опять поехал на гумно хутора и пробыл там 2 часа, чего совсем не нужно было, не переставая глазами ласкать знакомый красивый образ молодой женщины, он почувствовал, что он погиб, погиб совсем, безвозвратно. Опять эти мученья, опять весь этот ужас и страх. И нет спасенья.
–
То, чего он ожидал, то и случилось с ним. На другой день вечером он, сам не зная как, очутился у ее задворков, против ее сенного сарая, где один раз осенью у них было свиданье. Он, как будто гуляя, остановился тут, закуривая папироску. Баба соседка увидала его, и он, проходя назад, услыхал, как она говорила кому-то:
– Иди, дожидается, сейчас умереть, стоит. Иди, дура!
Он видел, как баба – она – побежала к сараю, но ему нельзя уже было вернуться, потому что его встретил мужик, и он пошел домой.
XX.
Когда он пришел в гостиную, всё ему показалось дико и неестественно. Утром он встал еще бодрый, с решением бросить, забыть, не позволять себе думать. Но, сам не замечая как, он всё утро не только не интересовался делами, но старался освобождаться от них. То, что прежде важно было, радовало его, было теперь ничтожно. Он бессознательно старался освободиться от дел. Ему казалось, что нужно освободиться для того, чтобы обсудить, обдумать. И он освободился и остался один.
Но как только остался один, так он пошел бродить в сад, в лес. И все места эти были загажены воспоминаниями, воспоминаниями, захватывающими его. И он почувствовал, что он ходит в саду и говорит себе, что обдумывает что-то, а он ничего не обдумывает, а безумно, безосновательно ждет ее, ждет того, что она каким-то чудом поймет, как он желает ее, и возьмет и придет сюда или куда-нибудь туда, где никто не увидит, или ночью, когда не будет луны, и никто, даже она сама, не увидит, в такую ночь она придет, и он коснется ее тела...
«Да, вот и перервал, когда захотел, – говорил он себе. – Да, вот и для здоровья сошелся с чистой, здоровой женщиной! Нет, видно, нельзя так играть с ней. Я думал, что я ее взял, а она взяла меня, взяла и не пустила. Ведь я думал, что я свободен, а я не был свободен. Я обманывал себя, когда женился. Всё было вздор, обман. С тех пор, как я сошелся с ней, я испытал новое чувство, настоящее чувство мужа. Да, мне надо было жить с ней.
«Да, две жизни возможны для меня; одна та, которую я начал с Лизой: служба, хозяйство, ребенок, уважение людей. Если эта жизнь, то надо, чтоб ее, Степаниды, не было. Надо услать ее, как я говорил, или уничтожить ее, чтоб ее не было. А другая жизнь – это тут же. Отнять ее у мужа, дать ему денег, забыть про стыд и позор и жить с ней. Но тогда надо, чтоб Лизы не было и Мими (ребенка). Нет, что же, ребенок не мешает, но чтоб Лизы не было, чтоб она уехала. Чтоб она узнала, прокляла и уехала. Узнала, что я променял ее на бабу, что я обманщик, подлец. Нет, это слишком ужасно! Этого нельзя. Да, но может и так быть, – продолжал он думать, – может так быть. Лиза заболеет да умрет. Умрет, и тогда всё будет прекрасно.
«Прекрасно! О, негодяй. Нет, уж если умирать, то ей. Кабы она умерла, Степанида, как бы хорошо было.
«Да, вот как отравляют или убивают жен или любовниц. Взять револьвер и пойти вызвать и, вместо объятий, в грудь. И кончено.
«Ведь она чорт. Прямо чорт. Ведь она против воли моей завладела мною. Убить? да. Только два выхода: убить жену или ее. Потому что так жить нельзя. [218]Нельзя. Надо обдумать и предвидеть. Если остаться так, как есть, то чтó будет?
«Будет то, что я опять себе скажу, что я не хочу, что я брошу, но я только скажу, а буду вечером на задворках, и она знает, и она придет. И или люди узнают и скажут жене, или я сам скажу ей, потому что не могу я лгать, не могу я так жить. Не могу. Узнается. Все узнают, и Параша и кузнец. Ну и что же, разве можно жить так?
«Нельзя. Только два выхода: жену убить или ее. Да еще...
Ах, да, третий есть: себя, – сказал он тихо вслух, и вдруг мороз пробежал у него по коже. – Да, себя, тогда не нужно их убивать». Ему стало страшно, именно потому, что он чувствовал, что только этот выход возможен. – «Револьвер есть. Неужели я убью себя? Вот чего не думал никогда. Как это странно будет».
Он вернулся к себе в комнату и тотчас открыл шкаф, где был револьвер. Но не успел он открыть его, как вошла жена.