412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Залата » Далеко в Арденнах. Пламя в степи » Текст книги (страница 3)
Далеко в Арденнах. Пламя в степи
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:23

Текст книги "Далеко в Арденнах. Пламя в степи"


Автор книги: Леонид Залата


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

2

– Рюс, рюс! Жэ сюи коммунист. Коммунист бельж. Брюссель! Ву компренэ?[2]2
  Я коммунист. Бельгийский коммунист. Брюссель! Вы понимаете? (франц.)


[Закрыть]

Эти неожиданные слова не сразу дошли до сознания Антона. Казалось, кто-то третий произнес их где-то там, за подлеском, а не этот, в ненавистной зеленой форме, что стоит перед ним, расставив ноги в высоких, почти до самых бедер, сапогах.

«Что он там лепечет? Что он коммунист? Видели мы таких коммунистов. Хитрит, гад... Хочет, чтобы я сам полез ему в лапы. При чем тут Брюссель?..»

Так думал Антон Щербак, медленно поднимаясь, готовый снова броситься на незнакомца. Он был в том отчаянном положении, когда для человека не существует ничего невозможного и он способен на поступки, которые при иных обстоятельствах показались бы абсурдными, однако в такой вот миг могут спасти жизнь.

«Что сделать, чтобы он поверил, что я не враг и даже не немец, что эту форму лесника напялил на себя лишь затем, чтобы не служить компании «Джон Коккериль», дельцы которой вот уже два года ведут двойную игру? Хотя директорат и сбежал в Лондон, однако не забыл оставить в Атюсе уполномоченного представителя, давно известного своими коричневыми симпатиями, и теперь заводы компании работают на гитлеровскую Германию, не сменив и вывеску, отлитую из меди еще в 1817 году...»

Так или приблизительно так размышлял Дезаре Рошар, восхищенный мужеством беглеца.

Рошар был инженером, обстоятельства заставили его надеть униформу лесника. Но он всегда был и оставался художником и его привлекали к себе мужественные духом люди. Созданная им галерея портретов была доступна лишь ближайшим друзьям. До войны Рошар прятал ее от чужих глаз из скромности, считая себя в искусстве дилетантом, теперь же на это были иные причины.

С почерневшего, заросшего щетиной лица, словно в две щелочки, на него смотрели пронзительные глаза. В них полыхал огонь ненависти. И все увиденное художником нельзя было определить одним каким-либо словом. Дезаре Рошару хотелось вобрать этот взгляд в свою память. Он как бы видел уже этот огонь в глазах незнакомца и все, что происходило с ним, на полотне в мастерской.

Низко пролетела сорока, обронила под ноги Рошару перышко. И он вдруг почувствовал какую-то легкость, которую и сам не смог бы объяснить. Он бросил ружье в заросли тростника и тихо, будто вспоминая давнее и радуясь, что оно, это давнее, не забылось, смешно коверкая русские слова, запел:


 
Мы кузнецы,
И дух наш молод.
Куем мы счастия ключи...
 

На Антона это подействовало как выстрел.

Только что он стоял напряженный, готовый к новой схватке, решив умереть здесь, чтобы не возвращаться в концлагерь, где его все равно расстреляют или повесят, но перед этим проведут, как говорил комендант Зеелер, через «чистилище, иначе всевышний не примет души и снова вернет в концлагерь»...

Еще мгновение назад Антон твердо решил идти на этого странного охотника, идти, пока тот не выстрелит, он просто вынужден будет поступить так в целях самозащиты... А может, ружье не заряжено (что маловероятно) или даст осечку (бывает ведь и такое!), о, тогда мы еще посмотрим – кто кого...

Однако охотник отбросил ружье и запел.

Щербак с ужасом почувствовал, как начали подламываться ноги, пожалуй впервые отказываясь служить его воле. Он бессильно опустился на влажную рыжую хвою, которая вот уже столько дней и ночей была ему подушкой и матрацем. Опустился, с удивлением замечая, как ближние сосны вдруг поплыли вокруг него, будто их понесло водою. Стоило моргнуть, как деревья возвращались назад и снова плыли, все время ускоряя движение. И вся земля кружилась так, словно бы ось ее неожиданно переместилась именно на этот клочок, где он лежал, и даже прошла сквозь его тело.


3

Так суждено...

Я вспомнил тетку Кылыну, ее на редкость круглое, будто лишенное и скул, и подбородка лицо, излучающее доброту, вспомнил большую, розовую, как вишня, родинку под носом, из которой росли две черные жесткие волосинки. Стоило тетке Кылыне заговорить, как волосинки словно усы начинали шевелиться.

Однажды, в детстве, я сказал, что тетка Кылына похожа на кота, и был за это наказан. Помню, как, слушая чей-то рассказ, она подпирала указательным пальцем пухлую щеку, а другою рукой поддерживала локоть. В этой ее позе было внимание, сочувствие, что-то такое домашнее, материнское. А выслушав рассказчика, она вздыхала, произнося всегда одни и те же слова: «Так суждено...»

И – удивительно! – эти слова будто ставили точку. После них и говорить было не о чем. Если так суждено, чего же тут неясного?

Как ни странно, но эти самые слова я услышал и от бельгийской женщины, собственно, уже старушки, с лицом морщинистым, как печеное яблоко, не очень разговорчивой, но не по годам подвижной.

Дезаре растолковал мне, как мог, ее слова, однако мне показалось, что я и сам их понял. Было что-то до боли знакомое в том, как она слушала сына, как покачивала головой, и я тут же вспомнил тетку Кылыну: на меня повеяло таким теплом, что защипало в горле.

Мы сидели в доме, где все – от старинной мебели, увенчанной мудреными шарами, до вышитых занавесок на высоких, в шесть стекол, окнах и гофрированной подстилки около порога – создавало уют, от которого я давно отвык, и свидетельствовало о давнем, прочном, не одно десятилетие существующем укладе. Здесь казалось несуразным вспоминать о том, что мир корчится в конвульсиях войны, что где-то взрываются снаряды и в жестоких муках погибают люди.

На столе стояла деревянная подставочка с зубочистками, я засмотрелся на эти зубочистки, поражаясь мысли, что кому-то сейчас нужна еще и такая мелочь. Гибнет все живое, а тут ковыряются в зубах, будто ничего не произошло, а если и произошло, то нечто постороннее, до чего нам нет дела... Вот только я – бездомный бродяга, всем обликом похожий на распятие, нарушил устоявшийся здесь покой, напомнив им, что не все на свете благополучно...

Такие, мама, мысли промелькнули в моей голове, и я тут же устыдился их. Что я знаю о новых своих знакомых? Разве лишь то, что они спасли меня и приютили у себя.

Старый Рошар сосал трубку, седой дым висел на его густой, такой же как дым, бороде, прищуренные глаза смотрели в окно, и я не мог понять, как он относится к моему появлению в его доме.

Старуха покачивала головою, ее лицо светилось добротой. А когда Дезаре умолк, она произнесла эти самые слова, что напомнили мне тетку Кылыну.

Впрочем, об этом я уже говорил. А вот кто такой Дезаре...

Пока еще я и сам не знаю, кто он такой. Зеленая форма, так напугавшая меня, оказалась всего лишь одеждой лесника: на рукаве вышит желудь. Живет отдельно, там, где его служба, немного понимает по-нашему: около года прожил в Запорожье, когда строился Днепрогэс. Оттуда привез и песню про кузнецов. В прошлом – инженер-электрик, а теперь почему-то лесник. Говорит – коммунист...

Дезаре постучал ногтем по часам: дескать, и так долго задержался, могут приехать немцы – пиф-паф! – на охоту, а егеря нет, и тогда жди неприятностей.

Все это он пояснил мне, путая русские и украинские слова с французскими, помогая себе жестами, мимикой, и в конце концов мы поняли друг друга.

Уже в дверях он обернулся, и, весело глядя на меня, снова запел:


 
Мы кузнецы,
И дух наш молод...
 

Старуха погрозила ему пальцем, а седобородый Рошар ограничился тем, что энергично пыхнул табачным дымом.

Вот так началась моя жизнь в Бельгии.

Я, Антон Щербак, и вдруг – Бельгия....

Сколько километров разделяет нас? Не знаю. И где ты сейчас, мама? Неужели осталась в Сивачах? И ты, и тетка Кылына, и Катя, сероокая, застенчивая Катя...

От одной мысли, что рядом с вами фашисты, меня бросает в жар. Если бы ты знала, как мне хочется снова стать солдатом, чтобы уничтожать их!..

Я надеялся добраться до Франции, но, как видишь, заблудился. Эсэсовцы не выдали мне компаса, а звезды немного подвели.

Пробираясь долгими ночами на запад, я боялся иногда сам себя, боялся, что ненависть, жажда мести ослепят меня и толкнут на безрассудный поступок. Снова и снова я шептал заклятье: подожди, Антон, сдержись, твой час еще не настал, умереть – не хитрая штука, даже если и потянешь за собой на тот свет какую-нибудь сволочь. Нет, слишком дорого досталась тебе жизнь, чтобы так дешево ее отдать. Подожди, пока в руках появится оружие.

Бельгия... Далеко же тебя занесло, Антон Щербак, очень далеко. Ну что ж, как говорит наш философ тетка Кылына, значит, так суждено...


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Они не идут, не бегут – какая-то неведомая сила несет их по лужам степной дороги. На обветренных кочках спотыкаются ноги, в замерзших ночью колдобинах хрустит стекло первого ледка, над головами тает, словно молочные пары, выдыхаемый воздух.

Заспанное утреннее солнце дробится в осколках льда, пригревает молодую поросль озимых, над телеграфными проводами с криком кружатся вороны.

Если спросить, откуда пошел слух, что на станцию Бугрынь приходит эшелон с ранеными, то никто не смог бы ответить. Во время войны нельзя обойтись без тайн, даже в глубоком тылу. Но существуют ли они для женского сердца, материнской боли – неизвестно.

– На Бугрынь, бабоньки!..

И это все, что было сказано, но сказано все! Тут же заскрипели двери и калитки, цепочка кожушков и платков потянулась к станции, которая давала о себе знать в Карачаевке паровозными гудками.

– А что, если и мой Славка там? Может ведь такое быть, ну, скажите, может?..

Стефка забегает вперед, ей очень хочется заглянуть в глаза Надежды. Ведь глаза не лгут.

Но Надежда молчит. Она прислушивается к покалываниям в груди, вспоминает призрачное видение с весенним буйством тюльпанов. На какое-то мгновение перед нею тогда словно расступилась завеса и она увидела сына. Антон падал, протянув вперед – может, к ней? – руки. И вмиг все растаяло, не исчезло, а именно растаяло, только в грудь будто вонзилась раскаленная игла как напоминание о том страшном видении.

– Раненый – не убитый, – трещит Стефка. – Да пусть бы Славка каким угодно вернулся, лишь бы живым, лишь бы мог держать в руках сопилочку, дударик мой...

– Не говори глупостей.

Сбиваются в табуны на горизонте синеватые тучи, туманят солнечный диск, а одна повисла в зените, сыплет одинокие, похожие на бабочек снежинки.

– А наш председатель? – лукаво стреляет глазами Стефка. – Руки нет, а живет человек и работает, еще как!.. И на вас, тетя, иногда поглядывает...

У Надежды запылали щеки – то ли от мороза, то ли от слов Стефки.

– Не об этом речь. Тот убитый, тот ранен... А кто же будет воевать?

– Оно-то так, – не сдается Стефка. – А чего же тогда и вы...

Надежда словно споткнулась:

– Нет Антона в живых, это я точно знаю, сама видела. И зачем мне такое привиделось? А все равно иду... Ноги сами понесли... Какая-то искорка все же еще тлеет... Говорят, чужая душа – потемки. Но это чужая, а тут и в своей не разберешься...

– Н-ничего вы не видели, тетя, н‑ничего... Душа болела, вот и привиделось! – Стефка не замечает, что кричит, кричит на всю степь. Идущие впереди женщины даже начали оглядываться. – Жив Антон! Жив! Верьте, что жив! А не пишет, так и мой Славка весточки не подает...

Последние слова Стефка произносит тихо, сдерживая слезы. А они катятся, крупные и прозрачные, как бусинки.

Небо уже тяжелое, серое, нависает все ниже – и как только не упадет на землю. Ветер подул в одну сторону, метнулся в другую, сыпанул снегом, загудели телеграфные провода. И сразу вокруг стало темно...


2

Ферма Рошара стояла на лесной опушке. Окно каморки на втором этаже, где поместили Антона Щербака, выходило на задний двор. Так что в случае опасности можно было воспользоваться этим окном. Замкнутый квадрат хозяйских построек замыкала высокая рига для сена, впритык к ней ветвистыми буками подступал лес. Вдали синели горы.

За две недели Антон до мелочей изучил все, что только можно было увидеть в окно. За узким окошком лежал мир, в котором ему отныне надлежало жить. Мир этот был непривычно тихим, настолько тихим, что его трудно было принимать всерьез. Эта тишина угнетала своей нарочитостью, словно была краденая, противозаконная, выдуманная только для него, Антона.

Каждое утро Щербак спускался вниз, и они завтракали втроем: спокойно, неторопливо, как люди, у которых впереди еще целая вечность.

Старый Рошар клал еду в рот маленькими кусочками, остерегаясь, чтобы крошки не падали на густую бороду, долго пережевывал: его крепкие челюсти шевелились размеренно, будто жернова. Старуха, имени ее Антон до сих пор не знал, потому что и муж и сын называли ее одинаково – мамой – не столько ела сама, сколько подкладывала еду в тарелку Антона, сокрушенно покачивая при этом головою: дескать, какой же ты худущий, ой‑е-ей, аж светишься весь. И Антон ел, хотя ему и совестно было, ведь он лишен возможности чем-либо отплатить хозяевам за щедрость и доброе сердце.

Хозяева не отличались разговорчивостью, но Антон ловил каждое их слово, непонятное переспрашивал, чтобы хорошенько запомнить. В школе он учил немецкий язык, потому-то, очутившись в плену, сравнительно быстро овладел им, по крайней мере понимал, о чем говорят, и при необходимости мог сам составить вполне приличную фразу. Французский язык (он уже знал, что в Валлонии прижилась речь южных соседей) ему казался значительно легче, чем немецкий. Но только язык, а не говор. Рошары же разговаривали как-то чудно, словно их мучил хронический насморк. Антон пробовал и сам пропускать слова через нос, но у него получалось смешно и непохоже.

Позавтракав, старик набивал трубку табаком и начинал утренний обход хозяйства, а Щербак снова поднимался по скрипучим ступенькам к себе наверх.

Рошар бродил от хлева к конюшне, от конюшни к сеновалу, поил и кормил лошадей, рубил дрова, но никогда не поднимал головы, чтобы встретиться взглядом с Антоном, хотя хорошо знал, не мог не знать: русский сидит около окна и видит каждое его движение.

Старуха выпускала во двор белых, с пышными гребешками кур и сама была похожа на клушу, которая сзывает своих птенцов на обед.

Иногда Рошар выводил из конюшни низкорослую гнедую лошаденку, запрягал кабриолет старинной работы и уезжал в невидимое за лесом село. Раз в неделю в кабриолет садилась старуха и Рошар вез ее в церковь на воскресную мессу...


3

Как-то на рассвете, когда хозяин повел меня в коюшню, чтобы я помог ему распилить кряж, непривычно рано прикатил на велосипеде Дезаре, бросился ко мне, повалил на сено.

– Сталинград! Виктуар![3]3
  Победа! (франц.)


[Закрыть]
Сталинград! – кричал он будто сумасшедший и больно толкал меня кулаками под бока́.

Мы сидели запыхавшиеся, взлохмаченные, с запутавшимися в волосах стебельками сена и говорили, говорили, словно нас прорвало, и все никак не могли выговориться. Я понял одно: советские войска окружили под Сталинградом армию Паулюса... Это начало каких-то важных перемен, быть может решающих для всего фронта на Востоке.

Мама, можешь ли ты представить себе мое состояние, мою гордость, мое волнение? Я верил, что рано или поздно произойдет что-то подобное. И вот наконец...

– Дезаре, ты наилучший из всех, из всех, кто только есть на свете! – орал я.

– Я рад, Антуан, и за тебя, и за себя, и за хороших людей на земле! Вив Сталинград![4]4
  Да здравствует Сталинград! (франц.)


[Закрыть]

Мы вели себя как дети и совсем забыли про старика. А он молча стоял в дверях, попыхивал трубкой и, похоже, усмехался в бороду. Я вспомнил о главном.

– А я сижу здесь, Дезаре! Когда же начнем мы? Ты слишком долго откармливаешь меня. Я уже о‑го-го какой!

– Подожди, Антуан, скоро.

Потом мы сели за стол. Старый Рошар полез в погреб и вернулся с бутылкой красного вина. Пока он торжественно откупоривал ее, Дезаре шепнул мне, что этому вину уже за сорок лет.

– В ночь на первое января девятьсот первого года отец наполнил сотню бутылок молодым вином. Тогда была своего рода болезнь – хоть чем-нибудь да отметить первый день нового столетия. Люди верили: начинается новая эпоха. – Дезаре усмехнулся: – Магия круглых чисел. А тут еще и семейное торжество – появился на свет первенец у наших родителей, мой брат Анри... Так что вино это, можно сказать, историческое.

– А где он сейчас, твой брат? – спросил я.

– Был солдатом, пропал без вести... Не исключено, что ему посчастливилось добраться до Англии. По крайней мере, часть его однополчан оказались за Ла-Маншем.

Старик разлил вино по рюмкам, и мы выпили.

– Сталинград!..

Каким удивительно емким, окрыляющим может быть порой слово! Мы произносили это слово «Сталинград» Как талисман. В нем было что-то магическое, необъяснимая сила, давно желанная опора, в которую поверили сразу и бесповоротно. Будто шел я долго, умирая от жажды, и вот наконец набрел на источник родниковой воды и теперь пил из него, пил, набирался бодрости перед долгой дорогой.

Мне вдруг захотелось запеть, мне так захотелось петь, что я весь напрягся, как струна. И Дезаре, наверное, заметил это, а возможно, и сам почувствовал такую же потребность. Он опустил на стол тяжелые, загоревшие кулаки и почти закричал:


 
Мы кузнецы...
 

Я не заставил себя ждать.

Старый Рошар, покачивая головой, слушал, как мы поем, глаза его прояснились. А старуха, видя нас счастливыми, тихонько плакала, улыбаясь уголками рта.


ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Цок-цок, цок-цок... Звонко отбивают на взлобке печи, за вьюшкой ходики, будто подковками стучат. В подернутые морозом стекла цедится с улицы утренний молочный свет.

Надежда перекусывает нитку, старательно разглаживает подтяжки, пришитые к Павликовым штанишкам крест-накрест.

– Ну, вот и все. Держи, казак.

Павлик прыгает на одной ноге, никак не может попасть другой ногой в штанину.

– Ну и худоба! Что я скажу твоему отцу?

– А мой папка в Испании был. Далеко-далеко... Не верите? У него и орден есть. Как у меня. Только у меня Ленин еще мальчик, а у папки уже большой. – Павлик ловко вспрыгивает на скамейку, вытягивается на цыпочках, высоко над головой расправляет руку: – Вот такой мой папка! Не верите? Как подбросит меня, как подбросит...

– Верю, верю. Слазь, а то к кузнецу опоздаем.

– Папка говорил, что меня тогда еще на свете не было. А как это – не было? Где же я тогда был?

– Был, был, – смеется Надежда. – Папка просто пошутил. Ты был, только маленький, меньше, чем сейчас.

– Как мизинчик?

– Ага, как мизинчик. Послушай-ка, мизинчик, а кто это сегодня хотел пойти к кузнецу?

Павлик мигом соскакивает со скамейки.

– Ура! А коньки он умеет делать?

Они идут заснеженной улицей. На заборах виснут белые шапки, деревья седые, избы по окна в сугробах. Вдоль заборов бежит извилистым ручейком рыжая тропинка.

Надежда едва поспевает за Павликом.

Снятся мальцу коньки, а где их взять? Разве что старый Махтей смилостивится. Больно ворчлив дед, но если захочет, не то что коньки – розу откует. И будет цветок как живой, словно суровое железо до поры до времени таило от людей свою нежность, но вдруг под руками Махтея засветилось невиданными красками. Надежда видела такие розы на карачаевских могилах. Ночью они, как слезами, наполнялись росою, а днем эти слезы выпивало солнце. Лепестки покраплены пятнышками ржавчины, и похоже, что на них проступает кровь. Железные розы стояли на тонких, как стебельки, железных ножках, их раскачивал ветер, и они позванивали глухо и печально.

Павлик семенит впереди, мелькают черные валеночки, спрячется за забором, выглянет. Глазенки так и сверкают. Что ему война? До нее ли мальчишке? Только и забот, что коньки да оторванные пуговицы. Все они такие. И Антошка был таким же...

На повороте улицы неожиданно столкнулись с Цыганковым.

Он в своем примелькавшемся, тесном на широких плечах, полушубке. На голове слегка сдвинутая набок каракулевая шапка, лицо выбрито, щеки обветрены.

– Здравствуй, Надя! Куда это чуть свет?

Серые глаза смотрят на нее спокойно, будто и не было осенью его отчаянного признания в любви, а затем бессонных ночей, беспокойных мыслей, умных и глупых. Будто не порывался к ней снова, чтобы высказать еще раз то, что уже говорил. А вдруг не так говорил?..

– Коньки вот хлопчику захотелось. Иду на поклон к Махтею...

А было же, все было и у нее! И крик одиночества, и робкий огонек надежды, и немое отчаяние. Порывалась и она к нему. Но ничего он о том, ничегошеньки не знает.

– Почему бы и нет? Махтей человек хороший, небось не откажет.

Вытоптанная в снегу тропинка была узкая, разминаясь, Цыганкову пришлось слегка придержать Надежду за плечи: от этого неумышленного прикосновения их обоих бросило в жар – и они заторопились в противоположные стороны, забыв даже попрощаться, словно совершили нечто греховное, что никак не к лицу столь уважаемым на селе людям.

– Надя...

Она не посмела обернуться, опасаясь, что ее выдадут слезы. Пусть эта ее тревога останется в ней, ему не следует о ней знать.

– Солдатам нужна теплая одежда. Рукавицы, носки, возможно, у кого и валенки мужнины остались. Потолкуй с женщинами, – торопливо сказал Цыганков ей вслед.

В просвет между тучами выглянуло тусклое солнце. Навстречу ему сверкнули и тут же потухли окна. Ветер застучал мерзлыми ветками, закрутил поземку.

Павлик успел набегаться вволю и тихо плелся рядом. Щеки его пылали.

– Устал?

– Я вот думаю...

– О чем же ты думаешь?

– Можно, я стану называть вас: мама Надя?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю