Текст книги "Далеко в Арденнах. Пламя в степи"
Автор книги: Леонид Залата
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
На инструктивном совещании руководителей ФНС – «Фламандского национального союза» и НФТС – «Немецко-фламандского трудового союза» в брюссельском отеле «Палас» генерал Фалькенхаузен выразил беспокойство актами саботажа и диверсий на угольных шахтах провинций Лимбург и Льеж, обвинив бельгийских рабочих в том, что они бездумно поддаются агитации советских военнопленных.
– Мы расцениваем это как восточное варварство, – говорил генерал, прислушиваясь к своему хорошо поставленному голосу. – Цивилизованный человек не станет умышленно ломать отбойный молоток – продукт инженерной мысли, призванный облегчить труд шахтера. Смешно думать, что изуродованный молоток или опрокинутая вагонетка с углем остановят победную поступь вермахта.
Фалькенхаузен не заметил, что противоречит сам себе. Несколько минут тому назад он ругал руководителей обоих союзов за бездеятельность, из-за чего, как выразился он, на бельгийских шахтах хозяйничают подпольщики и добыча угля резко упала.
– Господа! Фюрер, хорошо осведомленный о резервах рабочей силы в данном районе, не станет посылать боеспособных немцев на ваши шахты. Он скорее наденет на всех нас, здесь сидящих, униформу горняков и спустит под землю... – генерал элегантно вытянул указательный палец и показал им на пол, одарив присутствующих натренированной улыбкой. – Вы, настоящие патриоты Бельгии, будьте наконец хозяевами своих предприятий. Седлайте, господа, троянского коня, втирайтесь в доверие оппозиции, сталкивайте противников нынешнего режима лбами, подкупайте, арестовывайте, вешайте непокорных. Бомба наносит наибольший вред, если она взрывается в самом центре объекта.
Фалькенхаузен выпрямил сутулую спину и, обозрев шторы на окнах, заходил по комнате. Ковры скрадывали стук подкованных каблуков его начищенных до блеска сапог.
– На прощанье хочу сообщить вам, господа, приятное известие. Операция «Вепрь» – как видите, у меня от вас нет никаких секретов – развивается успешно. В горах настигнут отряд какого-то Селя, в прошлом хорошо известного намюрского адвоката. Все уничтожены в открытом бою. В скором времени мы очистим Арденны от бандитов полностью.
Генерал самодовольно усмехнулся, наблюдая, какое впечатление произвели его слова на респектабельных господ, перед которыми он играл роль добропорядочного мецената и которых презирал за слишком безмятежную жизнь.
Гитлеровский правитель Бельгии не мог знать, что через несколько дней старший адъютант принесет ему донесение с пометкой «совершенно секретно» и он в ярости ударит кулаком об стол, узнав об уничтожении партизанами эсэсовского гарнизона на станции Ремушан.
– Только что получено сообщение по телефону: в Лёрсе взорвана электростанция, – добавит адъютант, избегая взгляда потемневшего от гнева генерала.
3
Комбле-о-Пон встретил Щербака дождем. Грозовые тучи развесили над долиной свои набрякшие влагой космы, тяжелые капли барабанили по черепичным крышам, потоки воды затопили тротуары, по улицам бежали, отыскивая низины, грязные ручьи. Какой-то зеленщик, высунув голову в окно, наблюдал, как из оторванной водосточной трубы в доме через дорогу на крыльцо бакалейки хлещет вода.
Пьер Викто́р только что возвратился с работы, но успел уже помыться, и его гладко причесанные волосы сияли, как вороново крыло. Приземистый, неуклюжий Викто́р напоминал скорее колбасника, чем машиниста локомотива.
Щербак знал, какое горячее сердце патриота бьется в груди этого неказистого на вид человека. После диверсии около станции Риваж они уже встречались, Антон навещал его дома. Викто́р имел собственный аккуратный особнячок, возведенный еще прадедом в минувшем столетии. Единственная дочка машиниста вышла замуж за коммерсанта из Гента, и теперь Викто́р остался вдвоем с женой, такой же полноватой, но подвижной женщиной, как и он сам.
– Тебе что – жить надоело? – сердито спросил Викто́р на пороге. – Не мог дождаться ночи?
– Не мокнуть же мне до темноты под дождем? – оправдывался Щербак. – У русских есть поговорка: в плохую погоду хозяин и собаку гулять не пускает.
Викто́р сочувствующе покачал головой.
– Мать! Принеси что-нибудь сухое гостю. Пообедаем?
– Потом. – Щербак показал фотографию. – Узнаешь?
– Приметная особа... Кажется, встречались. Но не помню где. Спросим Франсуазу? У женщин глаз острее. Они знают друг о друге все плюс еще кое-что.
– А как она у тебя? – повел глазом в сторону кухни Щербак.
– Она – это я.
Через несколько минут мужчины знали, что Жаклин Бодо с прошлого года снимает комнату у вдовы Бертран, мужа которой боши убили на границе в первый день войны. Ходят слухи, что Жаклин прячется от немцев.
– Жаклин Бодо? – переспросил Щербак. – Вы уверены, что ее зовут именно Жаклин Бодо?
Он сразу же понял неуместность такого вопроса. Ясно, что Мари Бенцель изменила фамилию, а гестапо снабдило ее новыми надежными документами.
– Почему она так интересует вас, мсье Антуан? – помолчав ради приличия, пропела Франсуаза. – Славная женщина.
– Не стану отрицать! – поспешно произнес Щербак. – Не знаю только, с какой стороны к ней подступиться.
Три дня ушло на выяснения всякого рода мелочей: куда и в какое время госпожа Бенцель уходит из дому, с кем встречается во время отлучек.
Под видом фермера с окраины, пришедшего в город за покупками, Щербак обходил ближние лавчонки. Как-то он даже столкнулся в дверях с толстомордым оберштурмфюрером и нечаянно задел его свертком. Немец смерил мешковатого фермера холодным взглядом, Антон извиняюще дотронулся пальцем до канотье, ощутив в эту секунду под мышкой тяжесть пистолета. С тем и расстались.
Мари Бенцель утром и вечером отправлялась на мессу. Щербак проследил ее путь от дома до церкви и убедился, что взять ее где-нибудь по дороге не удастся.
Церковь выглядела помпезной, службу здесь отправляли традиционно и торжественно. Ризница, алтарь и ступеньки к алтарю, где поблескивали в полутьме контуры огромного медного распятия, были сработаны из красного дерева. На хорах пели молоденькие, одетые под монахинь девушки. Возможно, они в самом деле были монахини. В негустом табунке их стоял певчий мальчик в роскошном кружевном стихаре. Голоса взлетали под своды церкви, тревожили душу беспредельной печалью. Свечи на алтаре вздрагивали от сильных голосов хора.
Пастор был молодой и высокий, впрочем, высоким его делал, пожалуй, длиннополый стихарь, не кружевной, как на певчем, а парчовый, расшитый золотом. В глубоко посаженных глазах пастора виделась отрешенность, будто богослужение уносило его на крыльях высоко в небо, а оттуда, с достижимой только ему высоты, земля и все земное казалось достойным лишь скорби и молитв.
Глядя на этого почти неземного юношу, Щербак засомневался в том, что он может иметь какое-то отношение к такой особе, какой была прожженная нацистка Бенцель, а к политике, к жесточайшим единоборствам, происходящим на грешной земле, – тем более! Антон поймал себя на слове «грешной» и подумал, что церковь наверняка в самом деле влияет на психику, если и он невольно начинает заимствовать библейские слова.
Ни разу Бенцель не подняла своих очаровательных глаз на пастора, ничем не выдала своей близости с ним или хотя бы знакомства. Оставаться до конца богослужения, когда люди начнут расходиться, было бы опрометчиво, поэтому Щербак, оценив по достоинству и шпионку и ее возможного партнера, вышел.
На паперти разгуливали голуби, они ничем не отличались от тех, что остались на крыше его родной хаты, будто прилетели сюда из далекой дали.
– Гули, гули, гули.
Антон пошарил в карманах, отыскивая съестное, вытряхнул на ладонь крошки табака и огорчился, словно в чем-то провинился перед голубями.
Через Франсуазу удаловь выяснить, что госпожа Бертран каждую субботу ездит к сестре в Льеж и остается там целый день, возвращаясь домой лишь вечером. Щербак заподозрил было, что поездки связаны с деятельностью ее квартирантки, но тут же отбросил это подозрение. Лейтенант Бертран погиб от рук немцев, и трудно было согласиться с тем, чтобы вдова помогала убийцам мужа.
Викто́р настаивал на своем участии в операции:
– Я знаю тут каждый закуток. В случае чего мне легче будет запутать следы.
– Превосходно, Пьер! – иронически заметил Щербак. – Я тем временем вернусь в лагерь и доложу, что задание, которое было поручено мне, я передоверил тебе. «Хвалю за находчивость! – скажет командант. – Салют, мсье Антуан, действуй и дальше таким же образом».
– По крайней мере я в состоянии подстраховать тебя, – нехотя отступил Викто́р.
– Подумай лучше о собственном алиби. Кто знает, возможно, ты уже давно у них на подозрении.
Эта мысль только сейчас пришла к Щербаку. А что, если и в самом деле за домом Викто́ра установлена слежка и немцам известен каждый шаг и хозяев, и гостя? Возможно, враги не спешат с арестом по одной причине: хотят выяснить цель его появления в городе. Он ходил по пятам за мадам Бенцель, а гестаповцы за ним...
Однако не паникуй, Антон, обдумай все как следует. Эсэсовский гарнизон прибыл в Комбле-о-Пон недавно. А Мари Бенцель слишком законспирированная особа, чтобы гестапо предупредило о ее проживании здесь командование гарнизона. И если посещение церкви не прикрытие, то связь с гестапо она держит через пастора. Волк, одетый в овечью шкуру! Но, возможно, священнослужитель и не имеет никакого отношения к Бенцель и в церкви она встречается с другим агентом либо оставляет свои донесения где-нибудь в тайнике. Арестовывать бургомистра приезжали из Льежа, значит, цепочка от Бенцель может протянуться и туда...
Дом Бертран стоял на северной окраине городка. Урт делал здесь поворот. У этого поворота начиналась дорога на Комбле-о-Тур.
В субботу, когда вдова пошла на станцию, а Бенцель отправилась на вечернюю мессу, Щербак через окно пробрался к ним в дом. Жаловать таким образом в чужую квартиру было небезопасно, но ничего лучшего он не придумал.
Ждать пришлось долго. Когда сидишь один в темноте, реальное ощущение времени утрачивается.
Но вот появилась Мари Бенцель. Щелкнул выключатель, комнату залил немного приглушенный розовым абажуром свет.
– Руки! – сказал Щербак. – Руки, мадам!
Бенцель с ужасом смотрела на пистолет Антона, руки ее дрожали, у локтя покачивалась замшевая сумочка.
Антон снял сумочку, судя по тяжести, в ней ничего не было, кроме обычных женских принадлежностей. Здравый смысл подсказывал: женщину следовало обыскать, все же это была не совсем обычная женщина, однако он не решился на обыск. Смутило его то, что мадам сама проявляла некоторое желание раздеться. «Какого черта? – подумал Щербак. – Зачем Жозеф поручил мне это дело? Я совсем не знаю, как мне вести себя здесь, у этой очень непростой дамы, как начать разговор?»
Антон окинул взглядом комнату и указал пистолетом на стул.
– Садитесь.
– Спасибо! – сказала Бенцель. – Вам деньги или драгоценности?
– Сидите спокойно! – более сурово произнес Щербак.
– Что все это значит? Кто вы такой?
Антон впервые слышал ее голос. Он был хриплый, будто простуженный. Бенцель явно волновалась.
– Имею ли я в конце концов право спросить, кто вы такой? – настаивала мадам, смелея с каждой секундой.
– Спрашивать буду я. Руки можете опустить. Имя?
– Жаклин. Жаклин Бодо.
– Профессия?
– Переводчица.
– Где работаете?
«Зачем я это спрашиваю? Нет, следователь из меня не получился бы».
Бенцель оправилась от испуга, она даже пригладила волосы. На Антона смотрели глаза хорошенькой женщины, обеспокоенной вторжением в ее жилище незнакомого человека. Похоже, она не собиралась по этому поводу долго расстраиваться, убежденная в том, что произошло недоразумение, которое вскоре прояснится.
«Неужели мне придется в нее стрелять? А что, если она расплачется?»
– Видите ли, я давно уже не работаю... Родители привезли меня сюда, в глушь. Для этого были особые причины. – Бенцель очаровательно улыбнулась и опустила глаза. – Один немецкий интендант слишком настырно приставал ко мне. А у меня есть жених...
– Превосходная версия, – сказал Щербак. – И преподнесли вы ее, мадам, так искренне, что меня это тронуло. К сожалению, все это не для меня, Мари Бенцель!
Бенцель испуганно заморгала. Щербак отвернул лацкан пиджака.
– Так вы из гестапо?.. К чему в таком случае…
– Спокойно, мадам. Вы только отвечаете на мои вопросы. С какого времени вы начали служить бельгийекому подполью? Что вам поручали эти люди? Выкладывайте все по порядку.
– Да как вы смеете! – вскрикнула Бенцель. Ее красивое лицо исказилось гневом. – Я буду жаловаться!
– Кому, мадам?
Бенцель села ровнее, откинула прядку волос, сползшую на румяную от волнения щеку.
– Это грязный поклеп! Я немка! Четвертый год пропадаю в этой проклятой стране, рискую жизнью – и вот она, благодарность! За все, за все, что сделала я для фатерлянда! – Казалось, Бенцель задыхается от возмущения. – Знаете ли вы, кто послал меня в Бельгию?
– Я вас внимательно слушаю, мадам.
– Не имею права называть имя шефа, – со злостью цедила сквозь зубы Бенцель. – Ничего, вы еще пожалеете... Как только он узнает о вашем ночном вторжении...
– Ваш шеф не узнает о нашей встрече, мадам, – сказал Щербак. – Я располагал сведениями о том, что вы преданно служили гестапо, и хотел услышать подтверждение из ваших собственных уст. Спасибо! Но вы меня не поняли, мадам... Сидеть! Я как раз тот, для кого вы старательно сочиняли сказочку о побеге от нахального ухажера.
На короткое время в комнате наступила тишина.
– Проклятье! – Бенцель побледнела. – Вы... вы...
– Мари Бенцель! За кровь бельгийских патриотов, которых вы продали оккупантам в Брюсселе и здесь, в Арденнах, партизанский суд приговорил вас к высшей мере наказания.
Голос Щербака звучал сурово. Растерянность оттого, что перед ним женщина, уже прошла. Он видел перед собой жестокого врага, одного из тех, кто не останавливается ни перед какой подлостью, кто давно попрал все святое. Нет, не грехи замаливать ходила она в церковь, а беззвучно убивать новые жертвы. Это так удобно совершать под сенью креста, когда с клироса звучат голоса певчих, напоминая о бренности мирской жизни.
– Я пришел исполнить приговор.
– Нет! – закричала Бенцель. – Ради бога, вы не сделаете этого! Я хочу жить! Я так мало жила...
– Ваши жертвы тоже хотели жить.
Бенцель попыталась встать. Щербак осадил ее жестом. По бледному лицу шпионки скользнуло подобие улыбки.
– Я понимаю, что вина моя большая, – лепетала она, дрожа, – но я еще могу вам пригодиться. – Она игриво усмехнулась. – Возможно, даже вам... лично...
Щербака передернуло.
– Хватит! – крикнул он.
Бенцель скользнула рукой за пазуху и выхватила маленький, почти игрушечный, браунинг.
Но Щербак выстрелил на какой-то миг раньше.
4
– Знаешь, это совсем не то, что в бою, – сказал я. – Там кто – кого, бескомпромиссная альтернатива. А здесь... Больше не поручай мне таких вещей. Не знаю, сумею ли я еще раз...
– Лейтенант Щербак! – взорвался Дюрер.
Я вскочил на ноги.
– Жан не сказал бы: не поручай мне. Его словами были бы: самое опасное – мне! Разве не так? Иди.
Я четко повернулся через левое плечо и направился к двери.
– Подожди. – Дюрер вышел из-за стола, догнал меня. – Тебе не кажется, что воздух стал чище?
– Ветер переменился, – сказал я. – Хвоя заглушает болотный запах.
– Эх ты! В Арденнах стало меньше на одного фашиста, а ты о ветре... – Дюрер помолчал, а затем снова заговорил глухо, вполголоса: – Осенью сорокового Бенцель втерлась в доверие Артура Глетчера. Лишь двоим из двадцати членов его группы удалось избежать ареста. Именно этих двоих Бенцель не знала. За день до расстрела Артур сумел передать на волю записку... Это был мой друг. Мы вместе учились в Антверпене...
Я ушел потрясенный. Мне было стыдно за свою минутную слабость. И я еще раз поклялся себе, что не буду питать слабости к врагам. Это жестокость всегда несправедлива, а справедливость жестокой не бывает никогда.
Сквозь молочно-белую пелену облаков просвечивалось солнце. Над каньоном Ригель, который угадывался слева в безлесой долине, дрожало испарение. Четверо партизан на самодельных носилках несли раненых, сквозь бинты проступала свежая кровь. Мелькнул перед глазами озабоченный Мишустин.
– Не пустует, Иван Семенович, твой лазарет? – сказал я.
– Такое дело, – тихо произнес он, не поднимая глаз, и вдруг набросился на свою команду: – Ну кто так несет? Лошади – и те ходят в ногу!..
Когда дело касалось раненых, спокойный, уравновешенный Мишустин умел быть требовательным и даже злым.
Прошедшей ночью Дюрер нанес врагу два ощутимых удара. На станции Ремушан был полностью уничтожен эсэсовский гарнизон и взорвана плотина электростанции в Лёрсе.
...Возвратившись с заданий, партизаны устраивались на бревнах, на влажной после недавнего дождя земле – чистили оружие, разговаривали, вспоминали подробности сшибок с фашистами.
Егор вынес гитару, ударил по струнам.
Эту песню сочинил Василек. Я берегу тетрадь в синей коленкоровой обложке с его стихами и песнями. Если останусь живым – привезу домой. И непременно побываю в Белоруссии. Прозвенят твои песни, Василек, в Пуще...
Пускай в бою погибнуть мне
Назначено судьбою.
Что ж, на войне как на войне —
К бою!
К бою!
Слушают партизаны. Бельгийцам непонятны слова песни, но суровая и одновременно нежная мелодия доходит и до их сердец.
Придвинулся ближе к Егору Збышек Ксешинский, пробует свой голос. У него приятный баритон.
Ты не сдавайся, ты не плачь,
Мой друг, ведь я с тобою.
Трубит расстрелянный трубач —
К бою!
К бою!
Нет уже в живых Чулакина, которому повсюду чудились донские кони. Он был кавалеристом, этот тихий, молчаливый парень. Но как любил петь! И голос у него был красивый, чистый, как утренний ветерок над весенним Доном.
Пройдут года, и эти дни
Нам вспомнятся до боли.
Набатом сердце зазвенит:
К бою!
К бою!
Нет и еще одного товарища. Совсем недавно, услышав о разгроме гитлеровцев под Курском, он угощал меня красным рейнвейнским вином из дубовой кружки. Он был черный, как жук, и удивительно подвижный, всегда улыбающийся, веселый – рабочий оружейного завода в Герштале. Я не успел познакомиться с ним, как того хотелось бы, не успел! Даже не знаю его имени... Парни говорили: автоматная очередь прошила его насквозь, когда он первым прыгнул в окно вокзала, где засели окруженные на станции Ремушан эсэсовцы.
И станет тихо на земле,
А небо будет синее.
Польется клекот журавлей
Над колыбелью сына...
...А Чулакин бросился на выручку смельчаку.
Теперь они лежат в одной могиле, как братья – бельгиец и русский. Такое братство утверждает война. Потребовались десятки лет и тысячи километров, чтобы пересеклись их пути и двое разделили поровну одну судьбу.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
Почти все лето над Притобольем бушевали горячие тургайские ветры. Но вот наконец повеяло долгожданной прохладой. С севера косматыми стадами поползли тучи, они непрерывно меняли цвет и облик, грозно клубились и вдруг упали на потрескавшуюся землю не дождем, а снегом.
Однажды утром Карачаевка проснулась в удивлении – деревья и кусты стояли бело-зеленые, а в огородах ярко желтели тыквы. В этом непривычном глазу сочетании зимы и лета было что-то сказочное и вызывало сомнение, казалось, что землю не снег покрыл, а какой-то всемогущий шутник припорошил ее среди ночи мелом, и хотелось притронуться к нему пальцем, убедиться, что все это обман. Но небо вскоре осознало свою оплошность, хлынул дождь.
Надежду Щербак этот дождь застал в Джагытарах, куда она приехала сниматься с партийного учета. Надежда сожалела о том, что не застала в райкоме Самохина, – ей так хотелось попрощаться с человеком, к которому она испытывала искреннее уважение.
– А вы записку оставьте, – посоветовала секретарша.
Надежда покачала головой.
– Нет, – сказала она, – передайте просто привет от меня товарищу Самохину. А записка... Не умею я писать этих записок.
Пришел Усманов. С брезентового плаща на пол струилась вода.
– О, Нади́я! – радостно воскликнул он. – Салям!
– Здравствуй, Ахан-ата, – улыбнулась Надежда. – Как здоровье Кыз-гюль? Твое приглашение еще в силе?
Усманов просиял.
– Твоя говорил правда?
Волнуясь, Усманов путал слова, бегал от окна к окну, что-то бормотал про небо, которое расплакалось потому, что ему, должно быть, горько расставаться с летом, ведь летом они – земля и небо – объясняются друг другу в любви, а осень – время разлук и печалей... Но он, Усманов, проведет дорогую гостью такой дорогой, где на ее не упадет ни одной грустинки... Он говорил, бросая красноречивые взгляды на зонтик секретарши, и та наконец не выдержала, прыснула в кулачок и сказала, что Усманов не только настоящий поэт, о чем он и сам не догадывается, но еще и большой хитрец.
Они шли узенькой улочкой, минуя мокрые живые изгороди и потемневшие дувалы, дождь звонко барабанил по зонтику, шелестел в кронах карагачей. Усманов, где только и слова брались, тарахтел и тарахтел, и о чем бы ни заводил речь, получалось у него так, что все в этом мире, даже война, а может быть прежде всего война, касается судьбы Кыз-гюль.
Надежда мысленно улыбнулась, а Усманов, будто уловив ее улыбку, вдруг замолчал, и только когда зашли в маленький дворик, где среди ветвистых шелковиц приютилась глинобитная хатенка, вздохнул и произнес:
– Как будут жить они?
Надежде вдруг открылась великая правда его слов. Действительно, как будут жить после войны они – Кыз-гюль, Павлик, Михась – все малаховские гаврошенята? И то, что казалось ей наивной болтовней говорливого старика, наполнилось вмиг мудрым смыслом. В ее памяти встало село под Курском, седой мальчишка с безумными глазами, глухой голос капитана: «Расскажите всем, пусть знают...» – и она поняла, что именно это навеки врезалось в память Усманова. И взглянула н а него так, будто хотела увидеть или услышать подтверждение своей догадки.
Кыз-гюль была тоненькая, как былинка, и голосок у нее тоже тоненький, ну прямо не настоящий. Таким голоском произносят «мама» фабричные куклы, когда дети переворачивают их, укладывая спать.
Кыз-гюль не знала слова «мама», хотя и была в этом доме полноправной хозяйкой. Во взглядах, какими внучка обменивалась с дедом, Надежда угадывала молчаливый разговор: «Так ли я делаю, ата?» – «Все хорошо, моя веточка, все правильно». И Кыз-гюль совсем по-взрослому беспокоилась, переживала из-за того, что на столе не так уж густо, она ведь не ожидала гостей.
После ужина Усманов запел. Он сидел на ковре, подобрав под себя ноги, раскачиваясь в такт песни. Кыз-гюль слушала, опершись подбородком на кулачок, в се коричневых, как спелые маслины, глазах вспыхивали хрупкие искорки. Усманов пел долго, а когда смолк, закрыл глаза и задумался.
– Я слышала песни Джамбула, – нарушила молчание Надежда. – Правда, по радио.
Усманов заворочался, поцокал языком.
– О, Джамбул! Великий акын... Давно это был. Степи и горы прислал сто сорок акынов на той[35]35
Состязание акынов.
[Закрыть] . Джамбул запел – ветер утих, барханы остановились, орел ягненка уронил. И сказал тогда акыны: «Когда солнце восходит, звезда не видно. Мы не станем вступать с тобой в спор, Джамбул!»
В стекла стучался дождь. Сумерки окутали хату, тенями легли на морщинистое лицо Усманова. Надежда вздохнула.
– Задождило. Ни конца ни краю.
– А я знаю стихи про дождь, – сказала Кыз-гюль. – Только они грустные-прегрустные, сразу плакать хочется...
– Ах ты ж, моя доченька! Зачем же плакать?
Надежда прижала к себе Кыз-гюль, сердце ее заныло от жалости к девочке, которая росла, не ведая материнской ласки.
Ночью Надежде приснилась степь, изрытая, как оспою, ямами. Из этих ям выскакивали солдаты в зеленых мундирах и тянули длинные руки к Кыз-гюль. А она стояла неподвижно, крепко зажмурив глаза, низко над нею плыли черные тучи. Но вдруг все развеялось, вынырнуло солнце, залило, преобразило ярким светом степь, защебетали птицы...
Птицы щебетали за окном, на шелковицах, не во сне привидевшиеся, а живые воробьи, и солнце било в окно косым слепящим лучом, примостившись на дувале, тоже будто птица, огромная, огненная, готовая вот-вот взлететь. А не взлетала лишь потому, что боялась зацепить крылом хрупкое создание, которое сидело рядом, на ограде, пронизанное насквозь лучами, и протирало кулачками заспанные глаза.
– Кыз-гюль!
Хрупкое создание обернулось на зов девочкой в белом платьице, а птица, будто только и ждавшая этого мгновения, оторвалась наконец от дувала и поплыла-покатилась за шелковицы в величавом, неспешном полете юным утренним солнцем.
– Ох, и заспалась же я, – сказала Надежда, направляясь к висящему на столбе рукомойнику. – А где Ахан-ата?
– Не знаю... Правда, что солнце больше земли?
– Правда.
– Такое большое, а летает. – Кыз-гюль вздохнула. – Я тоже во сне летаю, так хорошо, выше хаты. А когда проснусь, машу-машу руками и – ни с места.
– Это ты растешь, когда-то и я летала. Было то давным-давно, в раннем детстве...
Пришел забрызганный грязью Усманов, сверкнул лучистыми горошинами из прикрытых бровями щелочек.
– Дождь нет, солнце есть, машина есть, ай, карашо!
Позавтракали.
Надежда поцеловала смуглое личико Кыз-гюль, сунула ей в ладошку сережки.
– Возьми, доченька. Может, когда-нибудь вспомнишь тетю Надю.
– Ой...
Сережки – красные яхонты, будто вишенки – достались Надежде от матери, сняла их лишь в день смерти Корнея, берегла как память о молодости, о любви. Может, принесут они теперь радость иной юности, когда расцветет она, когда сердце распахнется навстречу счастью, солнцу. «Такое большое, а летает...»
Машина ревела на ухабах, из-под колес летела грязь; над горизонтом сверкал крыльями самолет, отсюда, издали, он был похож на чайку.
«Ну, кто она мне? Ведь мы чужие люди, – думала Надежда. – Как свела судьба, так и разлучила, небось и не встретимся больше. Почему же так тоскливо на сердце?»
– Говорят, ситец привезли, – нарушил молчание шофер. – Здорово, а? Фабрики все на сукно нажимали, а тут, значит, ситец... Выходит, войне скоро конец?
Надежда была поражена: люди умеют видеть связь между ситцем и войной, выискивая и в скудной жизни нынешней приметы к добрым переменам.








