Текст книги "Дни моей жизни"
Автор книги: Корней Чуковский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 50 страниц)
1953
Но вот наступил день 1 апреля 1953, день моего рождения. Яркий, солнечный, бодрый. Я встал рано, часа три работал над Уитменом, над корректурами некрасовского трехтомника, а потом дряхлый, хилый, но счастливый – предсмертно счастливый – изобильно позавтракал с Марией Борисовной, – и пришел неизвестный моряк и поднес мне от неизвестной розы, а потом приехала Аветовна и подарила мне абажур для лампы, расписанный картинками к моим сказкам (египетская работа, исполненная ею с большим трудолюбием), а потом носки, и платки, и рубаха от внуков с чудесными стихами, очевидно, сочиненными Лидой. Читаю множество книг, которые должны помочь мне в корне переделать «От двух до пяти», – и раньше всего «Основы общей психологии» С.Л. Рубинштейна.
13 апреля. Дивные апрельские события! Указ об амнистии, пересмотр дела врачей-отравителей окрасили все мои дни радостью.
Умерла Дора Сергеевна Федина, которую я знаю с 1919 года. Федин исхудал, замучен. С восторгом говорит о Нине: «вот моя дочь, мне казалось: я знаю ее в совершенстве, но только теперь и увидел, сколько в ней любви, душевных сил, преданности».
Федин утверждает, что Дора Сергеевна давно уже знала, что у нее рак, но скрывала от них свое знание и делала вид, что верит их утешительным выдумкам. Почему? Он говорит: из любви к ним, из нежелания сделать им больно. Но ведь она знала, что они знают. Я думаю: тут другое. Умирать стыдно. Другие живут, а ты умираешь. Если быть стариком совестно (это я знаю по себе), то насколько же стыднее умирать. А она знала, что умирает, и скрывала это от всех, как тщеславные люди скрывают свою бедность, свою неудачливость.
Федин бродит по Переделкину как привидение, сгорбленный, в расстегнутом пальто, без дороги – по мокрым полям.
25 апреля. Ведь до того, как заболеть раком или другой предсмертной хворью, мне осталось самое большее два-три года, а я трачу их так бесплодно, так нерасчетливо. Хочется сделать что-нибудь «достойное нашей эпохи» – а я все свои душевные силы сосредотачиваю на таких проблемах: можно ли в таком-то стихотворении Некрасова заменить кавычки – тире? Вчера хоть сидел часок над воспоминаниями о Житкове, а сегодня 300 гранок детгизовского Некрасова.
Всегда у меня была тяга к событийной, напряженной, клокочущей жизни. В 21 год я уехал в Лондон – был на «Потемкине» – писал бурные статьи – жил наперекор обстоятельствам, – а теперь точно в вате – только и могу жить в санаторных условиях, как и подобает старику.
26 апреля. Жаль, что я не записал своей беседы с Пастернаком в его очаровательной комнате, где он работает над корректурами «Фауста». Комната очаровательна необычайной простотой, благородной безыскусственностью: сосновые полки с книгами на трех-четырех языках (книг немного, только те, что нужны для работы), простые сосновые столы и кровать, – но насколько эта обстановка изящнее, артистичнее, художественнее, чем, напр ориентальная обстановка в кабинете у Вс. Иванова – где будды, слоны, китайские шкатулки и т. д.
Была вчера жена Бонди – так и пышет новостями о «новых порядках». «Кремль будет открыт для всей публики», «Сталинские премии отменяются», «займа не будет», «колхозникам будут даны облегчения» и т. д., и т. д., и т. д. «Союз Писателей будет упразднен», «Фадеев смещен», «штат милиции сокращен чуть не впятеро» и т. д., и т. д., и т. д. Все, чего хочется обывателям, они выдают за программу правительства.
2 мая. Встретил генерала Василия Степановича Попова. Ом рассказал, как чествовали тов. Буденного. – Мы сложились и поднесли ему вазу с рисунком Грекова. За ужином зашел раз говор о том, что Конармия до сих пор никем не воспета. «He только не воспета, но оклеветана Бабелем», – сказал кто-то. – Я ходил к Горькому, – сказал Буденный. – Но Горький мне не помог. Он встал на сторону Бабеля. Я пошел к Ленину. Ленин сказал: «Делами литературы у нас ведает Горький. Предоставим ему это дело. Не стоит с ним ссориться…»
4 мая. Был у меня сейчас Симонов. По поводу текстологии. Как всегда торопился: в машине его ждала мать. «Я не вижу ни травы, ни деревьев, все сижу целые дни за столом и правлю чужие статьи».
6 июня. Получил от Веры Степановны Арнольд большое письмо: очень одобряет мои воспоминания о ее брате Житкове. Я боялся, что они ей не понравятся. Сестры великих людей так привередливы. В своих воспоминаниях о Маяковском я пишу, что был в его жизни период, когда он обедал далеко не ежедневно. Его сестре Людмиле эти строки показались обидными. «Ведь мы в это время жили в Москве – и мы, и мама; он всегда мог пообедать у нас». Мог, но не пообедал. Поссорился с ними или вообще был занят, но заходил к Филиппову – и вместо обеда съедал пять или шесть пирожков… Но Людмила и слушать не хотела об этом: не бывал он у Филиппова, не ел пирожков.
Был у меня Гудзий – он сообщил сенсацию о статьях в «Коммунисте» и борьбе за «типическое»{1}. Будет говорить на юбилее речь о Льве Толстом.
Видел Пастернака – он поглощен 2-й частью «Фауста».
27 июня. Ни к одной сберкассе нет доступа. Паника перед денежной реформой. Хотел получить пенсию и не мог: на Телеграфе тысяч пять народу в очередях к сберкассам. Закупают всё – ковры, хомуты, горшки. В магазине роялей: «Что за черт, не дают трех роялей в одни руки!» Все серебро исчезло (твердая валюта!). Ни в метро, ни в трамваях, ни в магазинах не дают сдачи. Вообще столица охвачена безумием – как перед концом света. В «Националь» нельзя пробиться: толпы народу захватили столики – чтоб на свои обреченные гибели деньги в последний раз напиться и наесться.
Леонов, гениальный рассказчик анекдотов, выдумал такую ситуацию:
– Что это там у верхних жильцов за топот?! Прыгают, танцуют, стучат с утра до ночи. Штукатурка валится, вся квартира дрожит. Что у них, свадьба, что ли?
– Нет, они купили лошадь и держат у себя на пятом этаже.
Я видел в городе человека, у которого на сберкнижке было 55 тысяч. Он решил, что пять тысяч будут сохранены для него в целости, а 50 превратятся в нули. Поэтому он взял из кассы эти 50 тысяч и решил распределить их между десятью кассами – так сохранятся все деньги. Но вынуть-то он вынул, а положить невозможно. Нужно стоять десять часов в очереди, а у него и времени мало. Потный, с выпученными глазами, с портфелем, набитым сотняшками, с перекошенным от ужаса лицом. И рядом с ним такие же маньяки. Женщина: «Я стою уже 16 часов». Милиционер у дверей каждой – самой крошечной – кассы.
Все магазины уже опустели совсем. Видели человека, закупившего штук восемь ночных горшков. Люди покупают велосипеды, даже не свинченные: колесо отдельно, руль отдельно. Ни о чем другом не говорят.
Был у Леонова Федин. Постарелый, небритый: – Что делается! Почему вдруг на заводах стали устраивать митинги против берлинского путча! С запозданием на две недели. А эта денежная паника! Хорошо же верит народ своему правительству, если так сильно боится подвоха!
И начался изумительно художественный (основанный на образах) и страстный спор о будущих судьбах России. Федин начал с очень живописного описания, как он семилетним мальчиком ехал с отцом в какой-то саратовской глуши и все встречные крестьяне кланялись ему в пояс. А Леонов стал говорить, что шестидесятники преувеличили страдания народные и что народу вовсе не так плохо жилось при крепостном праве. Салтычиха была исключением и т.д
Вообще, Леонов очень органический русский человек. Страдая желудком, он лечится не только у кремлевского профессора Незнамова-Иванова, но и у какой-то деревенской знахарки. Жена его Татьяна Михайловна рассказывала, что она никак не могла лечить Леночку, «так как, вы понимаете, когда врачи были объявлены отравителями, не было доверия к аптекам; особенно к Кремлевской аптеке: что, если все лекарства отравлены!»
Оказывается, были даже в литературной среде люди, которые верили, что врачи – отравители!!!
7 июля. Был вчера с Фединым у Ираклия. Об Ираклии думаешь равнодушно, буднично, видишь его слабости – и вдруг он за столом мимоходом изобразит кого-нибудь – и снова влюбляешься в него, как в гения. Вчера он показывал Бонч-Бруевича на поминках Цявловского. Потом речь Павленко в Тбилиси о нем, об Ираклии, потом Всеволод Иванов, выступавший перед четырехтысячной толпой без микрофона.
10 июля. Пришел Гудзий, принес № 7 «Знамени», где рецензия о «Мастерстве Некрасова». Мы пошли к Сельвинскому, с ним – к Ираклию. Говорили они о Берии, гадали о Берии, проклинали Берию, ужасались Берией, так что мне наконец стало скучно, как ребенку в церкви. К счастью, Ираклий (с обычной своей осторожностью) даже не упомянул об этом деле, но зато дивно показал Фадеева. Даже веки стали у него закрываться, как у Фадеева, – и мне даже показалось, что он сразу стал седым, как Фадеев. Он улавливает ритм, который есть у каждого человека, – воссоздает его атмосферу. Все работы Ираклия – на оттенках и тональностях, а когда он на эстраде, оттенки исчезают, и выходит даже не слишком талантливо.
12 июля. Мне вспоминается сын Берии – красивый, точно фарфоровый, холеный, молчаливый, надменный, спокойный; я видел его 29 марта, у Надежды Алексеевны на поминках по Горькому. Тамара Влад, (жена Всеволода) подняла тогда бокал за «внуков Горького» – то есть за Берию и мужа Дарьи. Что теперь с его надменностью, холеностью, спокойствием? Где он? Говорят, Марфа беременна. Говорят, Катерина Павловна тщетно пытается к ней дозвониться{2}. Дикая судьба у горьковского дома: от Ягоды до Берии – почему их так влечет к гэпэушникам такого растленного образа мыслей, к карьеристам, перерожденцам, мазурикам? Почему такие милые – простодушные – женщины, как Катерина Павловна и Надежда Алексеевна, – втянуты в эту кровь?
С 18 по 26 был болен: грипп и желудочная немощь. Исхудал, постарел ужасно. Был у меня Каверин. Он сообщил, что Зощенко принят в Союз Писателей, что у него был редактор «Крокодила», просил у него рассказов и заявил, что покупает на корню всю продукцию. Какое счастье, что Зощенко остался жить, а ведь мог свободно умереть от удара – и даже от голода, т. к. было время, когда ему, честнейшему и талантливейшему из современных писателей, приходилось жить на 200 р. в месяц! Теперь уж этого больше не будет!
13 октября. В Детгизе корректура моих «Сказок» – как жаль, что там нет наиболее оригинальной моей сказки – «Бибигон». Я недавно отыскал ее и прочитал сызнова – как новую. Вот старость! – не помнил из нее ни одного стиха. Все забыл. И читал ее так, словно она чья-то чужая. За что истребили ее, неизвестно. Если бы ее написал иностранец и ее перевели бы на русский язык, все печатали бы ее с удовольствием.
20/Х. Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. Во-1-х, Эренбург напечатал в «Знамени» статью{3}, где хвалит чуть не Андре Жида («впрочем, насчет Жида я, м.б., и вру, по за Кнута Гамсуна ручаюсь. И конечно: Пикассо, Матисс»). Во-вторых, Ахматовой будут печатать целый томик – потребовал Сурков (целую книгу ее старых и новых стихов), во-вторых, Боря Пастернак кричал мне из-за забора: «Начинается новая эра, хотят издавать меня!»… О, если бы издали моего «Крокодила» и «Бибигона»! Я перечел «Одолеем Бармалея», и сказка мне ужасно не понравилась.
25 октября. Был у Федина. Федин в восторге от Пастернаковского стихотворения «Август», которое действительно гениально. «Хотя о смерти, о похоронах, а как жизненно – всё во славу жизни».
22 декабря. Мне всю ночь снился Чехов. Будто я разговариваю с ним и он (я даже помню, каким почерком) внес поправки в издание Гослита. Проснувшись, я еще помнил, какие поправки, но теперь, через час, забыл.
1954
5 января. Вчера М.Б. сказала мне ошеломляющую новость – воистину праздничную: Збарский освобожден!!! Его жена – тоже. У меня руки задрожали от счастья. Не было дня, чтобы я не вспоминал с болью об этой милой семье – о Лёве, о Вите, которым я был бессилен помочь. Меня мучило чувство вины перед ними; в самые трудные (для них) месяцы я лежал больной, был вне жизни, а потом был уже ненадобен им. Но я помню все доброе, что они сделали мне, и Бор. Ильич и Евг. Борисовна, и невозможность помочь им тяготила меня, как страдание.
15 января. Получил от Рейсера письмо, что ленинградская секция критиков выдвинула мою книгу «Мастерство Некрасова» на Сталинскую премию (?!).
Видел «Фауста» Пастернака. Есть удачные места, но в общем – неровно, с провалами, синтаксис залихватский, рифмы на ура.
Из Театра Сатиры позвонили, что наш перевод (мой и Тани Литвиновой) пьесы Филдинга{1} прошел уже цензурные мытарства.
29 января. Радости: 1) был у Збарского, видел Евг. Борисовну, Бориса Ильича. В маленькой комнатке у Лёвы. Евг. Б-на, преображенная страданием, светлая. Б.И. похудевший, как после смертельной болезни. Круглый стол, пирожки, пирожное («вот твое любимое, с кремом», говорит Евг. Б.). Она уже отбывала «лагерь» в Мордовии, а он был еще под следствием. Его держали в одиночке на Лубянке. Он даже не знал, что умер Сталин, он не знал о предательстве Берии. Когда его стали брить и потребовали квитанции, выданные ему при аресте, он подумал: «конец!» – а его повели к генерал-прокурору Руденко, который сказал ему: – Садитесь, товарищ Збарский! – Чуть Збарский услыхал слово «товарищ», слезы хлынули у него из глаз, и он понял, что начинается чудо. Ему вернули все ордена, все звания. (И сейчас вновь представили к Сталинской премии за учебник по химии.) У него было на двести тысяч облигаций, и, возвращая их ему, канцеляристка стала выписывать:
0.03759, серия 612
и т. д. мелкими купюрами. Это отняло час. Он так рвался на свободу, что сказал канцеляристке:
– Жертвую эти облигации государству.
– Нет, погодите:
0.0971216 серии 314
и т. д. Эти минуты, когда он, освобожденный, оправданный, ехал домой, ради них стоит жить. Он рвался, чтобы увидеть жену, детей.
Я был с М.Б., она слушала их рассказы с огромным волнением. Евгения Борисовна была в лагере с Катей Борониной. Катя не знает, что умер Сережа{2}.
Вторая радость: вчера (или третьего дня?) меня в Союзе Писателей единогласно выдвинули на Сталинскую премию, чего почти никогда не бывает. Но выдвинули и Жарова, и Либединского, и Панферова.
6 февраля. Были Каверин и Лидия Николаевна. Они тоже в восторге от статьи Лифшица о Мариэтте Шагинян. Повторяют наизусть:
Мы яровое убрали,
Мы убрали траву,
Ком се жоли! ком се жоли!
Коман ву порте ву?{3}
Куда я ни пойду, всюду разговоры об этой статье{4}. Восхищаются misquotation[96]96
Неправильным цитированием (англ.).
[Закрыть]. «Над вымыслом слезами обольюсь»{5} и «Кто ей поверит, тот ошибется». Но есть ханжи, которым «жаль Мариэтту». Говорят, что Мариэтта предприняла ряд контрмер.
В Детгизе прелестные рисунки Конашевича к «Тараканищу».
Вечером встретил в конторе у телефона Вал. Катаева. Говорил Катаев о том, что меня выдвинули на премию единогласно, не было ни одного возражения.
«Маяковского втянул в детскую литературу я, – говорит он. – Я продал свои детские стишки Льву Клячке и получил по рублю за строку. Маяковский, узнав об этом, попросил меня свести его с Клячкой. Мы пошли в Петровские линии – в „Радугу“, и Маяковский стал писать для детей».
20 февраля. Вчера ко мне с утра пришел Фадеев и просидел девять часов, в течение которых говорил непрерывно: «Я только теперь дочитал вашу книгу – и пришел сказать вам, что она превосходна, потому что разве я не русский писатель…» Мы расцеловались – он стал расспрашивать меня о Куприне, о Горьком о 1905 годе, – потом сам повел откровенный разговор о себе «Какой я подлец, что напал на чудесный, великолепный роман Гроссмана. Из-за этого у меня бессонные ночи. Все это Поспелов, он потребовал у меня этого выступления. И за что я напал на почтенного, милого Гудзия?»{6} Долго оплакивал невежество современных молодых писателей… «Я говорю им, как чудесно изображена Вера в „Обрыве“, и, оказывается, никто не читал Никто не читал Эртеля „Гардениных“. Они ничего не читают. Да и писать не умеют, возьмите хотя бы Суркова… Ну ничего, ничего не умеет. Двух слов связать не умеет. И вообще он – подлец. Спрашивает меня ехидно-сочувственным голосом: „Как, Саша, твое здоровье?“ и т. д.»
Кончился визит чтением Исаковского, Твардовского – «За далью даль». Читали с восхищением.
Збарские переехали в Дом Правительства. Как больно, что у меня нет возможности посетить их. Болезнь моя прогрессирует.
8 марта. У Всеволода Иванова. (Блины.) Встретил там Анну Ахматову, впервые после ее катастрофы. Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая. Нисколько не похожая на ту стилизованную, робкую и в то же время надменную, с начесанной челкой, худощавую поэтессу, которую подвел ко мне Гумилев в 1912 г. – сорок два года назад. О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором. «Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие – и убедилась, что в сущности это одно и то же».
«Как-то говорю Евг. Шварцу, что уже давно не бываю в театре. Он отвечает: „Да, из вашей организации бывает один только Зощенко“». (А вся организация – два человека.) «Зощенке, – говорит она, – предложили недавно ехать за границу… Спрашиваю его: куда? Он говорит: „Я так испугался, что даже не спросил“». Спрашивала о Лиде, о Люше. Я опять испытал такое волнение от ее присутствия, как в юности. Чувствуешь величие, благородство, – огромность ее дарования, ее судьбы. А разговор был самый мелкий. Я спросил у нее: неужели она забыла, что я приводил к ней Житкова (который явился ко мне с грудой стихов, еще до начала своей писательской карьеры, и просил меня познакомить с нею)? «Вероятно, это и было когда-нибудь… несомненно было… но я была тогда так знаменита, ко мне приносили сотни стихов… и я забыла».
Пришел Федин. Ахматова принесла свои переводы с китайского, читала поэму 2000-летней давности – переведенную пушкинским прозрачным светлым стихом – благородно-простым – и как повезло китайцам, что она взялась их перевести. До сих пор не было ни одного хорошего перевода с китайского.
19 марта. Был Леонов. Розовый, веселый, здоровый. Сидел часа четыре. В центре всех литературных разговоров история Вирты. (См. «Комсомольскую правду» от 16-го{7}.) От Вирты – естественный переход к Сурову, который дал по морде и раскроил череп своему шоферу и, когда пришла врачиха, обложил ее матом. Сейчас его исключили из партии – и из Союза Писателей{8}.
23 марта. Встретил Федина на улице. Гулял с ним. Он рассказывает о Твардовском. Тот приезжал к нему с Сергеем Смирновым – стеклянно-пьяный, выпил еще графинчик – и совсем ослабел. Еле-еле, заплетающимся языком прочитал новую вещь – «Тёркин на небе» – прелестную, едкую{9}.
Федин надеется, что в отдельном издании «Дали»{10} появятся вычеркнутые цензурой места.
5 апреля. Вчера одним махом перевел рассказ О.Генри «Стриженый волк». К вечеру сделал открытие: о связи фольклорных стихотворений Некрасова с рылеевскими – и вписал эти соображения в главу о фольклоре.
Читаю Овидия – с обычным восторгом.
15 июля. Пятьдесят лет со дня смерти Чехова. Ровно 50 лет тому назад, живя в Лондоне, я вычитал об этом в «Daily News» и всю ночь ходил вокруг решетки Bedford Square’a – и плакал как сумасшедший – до всхлипов. Это была самая большая моя потеря в жизни. Тогда же я сочинил плохие, но искренне выплаканные стихи: «Ты любил ее нежно, эту жизнь многоцветную» то есть изложил в стихах то самое, что сейчас (сегодня) изложил в «Литгазете».
Прошло 50 лет, а моя любовь к нему не изменилась – к его лицу, к его творчеству.
Около 10 сентября. Гостит Коля. Только что в «Знамени» прочитал М.Б-не окончание его «Балтийского неба» (в 9-й книжке). Слабее начала, но есть отличные куски. Все это время переписывал набело «От двух до пяти» – после того, как эта книжка выдержала 9 изданий!
8 октября. Говорит Зильберштейн о Бубеннове: сначала белая береза, потом белая головка, потом белая горячка.
Страшное известие: умер Збарский. Сообщил парикмахер, видевший «Медгазету». Я отказываюсь верить. В общей печати – ни слова.
23 октября. Я в Барвихе через 13 лет. Публика скучная. Как и везде – все по вечерам ходят стадом в кино.
12 ноября. Был вчера профессор. Сказал: «Вы молодец. Еще лет пять проживете». А я похолодел от ужаса.
14 ноября. Позвонила Лида: только что вернулась из ссылки Катя Боронина. Совершенно оправдана. Второй раз в жизни мне случается выхлопатывать для нее освобождение.
Был вчера у Катерины Павловны Пешковой. Говорит, что у них у всех, у семьи Пешковых, полное безденежье. Кончился срок авторских прав. Она надеялась получить гонорар хоть за книжку писем Горького к ней – которая выходит в Госиздате, но оказывается, что ей за книжку ничего не следует. В рваной шубейке, в «обдрипанном» садике она производила впечатление безвыходно бедной. Кран на кухне заткнут тряпками, каплет, испорчен… Хлопотала о Серго{11}, ей сказали в прокуратуре: «Это не от нас зависит, но дело его кончится в этом году. Ждите». Марфинька с горя принялась учиться водить машину.
Был на минутку дома. Видел Катю Боронину. Такое впечатление, будто ее только что переехал грузовик. В каких-то отрепьях, с одним поврежденным глазом, с хриплым голосом, изнуренная базедом – одна из сотен тысяч невинных жертв Берии. Я рад, что мне посчастливилось вытащить ее из ада. Говорит про Евг. Бор. Збарскую – что та прекрасно вела себя в лагере.
17 ноября. Как много дал мне этот месяц! В конце концов, я научился любить этих людей – замминистров, министров и других «бюрократов». Среди них много очень серьезных, вдумчивых, благородных людей. Конечно, они ничего не понимают в искусстве, они не знают ни Карлейля, ни Суинберна, но они знают много такого, о чем мы, «мудрецы и поэты, хранители тайны и веры»{12}, даже не догадываемся. Один скромнейший «больной» – только что уехавший – металлург – побывал и в Бирме, и в Каире, провел больше года в Китае, изъездил подсвета – наблюдательный, многоопытный, с юмором.
15 декабря. Вчера собрание московских делегатов. Отличная (по форме) речь Суркова: о том, что будут новые журналы: «Красная новь», «Юность» и др.
Весь город говорит о столкновении Оренбурга и Шолохова, говорившего в черносотенном духе{13}.
Сегодня открытие Съезда. В 4 часа, но приглашают к часу – для осмотра Кремля.
Только что вернулся со Съезда. Впечатление – ужасное. Это не литературный Съезд, но анти-литературный съезд.
19 декабря. Не сплю много ночей – из-за Съезда. Заехал было за Пастернаком – он не едет: «Кланяйтесь Анне Андреевне», вот и все его отношение к Съезду. Я бываю изредка – толчея, казенная канитель, длинно, холодно и шумно. Сейчас ночью гулял с Ливановой и Пастернаком 2 часа. Он много и мудро говорил о Некрасове.
21 декабря. Выступал на Съезде. Встретили аплодисментами, горячо. Читал я длинно, но слушали и прерывали аплодисментами. Но того успеха, который был на I съезде, не чувствовал – и того единения с аудиторией. Проводили тоже рукоплеском. Подошел Сурков и поздравил. Но сейчас ничего, кроме переутомления, не чувствую.
После меня выступал министр Александров. Говорил бревенчато и нудно. После него выступил Шолохов!!!!