355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Корней Чуковский » Дни моей жизни » Текст книги (страница 22)
Дни моей жизни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:37

Текст книги "Дни моей жизни"


Автор книги: Корней Чуковский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 50 страниц)

1927

20 февраля. Наконец-то получилась бумага от Лебедева-Полянского по поводу моего «Некрасова». Бумага наглая – придирки бездарности, – но главное то, что в конце сказано: «Несмотря на все сказанное, должен отметить, что проделана большая и интересная работа. Так или иначе она должна быть опубликована».

4 марта. Удастся ли довести до конца моего «Некрасова»? На горизонте опять не без туч: Ольминский – в «Литературном посту» – снова обрушился на меня, ругая на чем свет… издание 1919 года…{1} Никто не «одернул» его, как принято теперь говорить. Я хотел было ответить ему, да нет времени. Лучше употреблю это время на улучшение нового издания «Некрасова».

Утром сегодня был в Пушкинском Доме. Как приятно там работать; не тесно, книги подают моментально, нет той суеты, что в Русском отделении Публичной библиотеки, где все служащие замучены, закружены работой – тысячами требований из читального зала.

От Репина письмо{2}. Впрочем, только отрывок. Остальное погибло. Да и как не погибнуть, если он прямо пишет: «Кому ведать надлежит, следят за вашей перепиской: вы на счету интересных – еще бы!»

26 апреля. Был вчера у Тынянова. Его комнатенка так уставилась книжными шкафами, что загородила даже окна.

С восторгом отзывается о романе «Мангэттен» Дос Пассоса. «Американская литература расцветает необычайно. Начинают казаться какими-то старинными Куперами – все эти О'Генри, Джэки Лондоны». Чарующая бодрость, отзывчивость на все культурное, прекрасные глаза, думающий лоб, молодая улыбка, я понимаю, почему бедная Варковицкая по уши влюбилась в него. О Тургеневе – вот ум! Письма.

21 мая. Был у меня вчера Иванов-Разумник. Он внушает мне глубочайшее уважение. Во всем его душевном строе чувствуется наследник Белинского, Добролюбова и пр. – то есть лучший и теперь уже легендарный тип интеллигента. Я знаю, как он страшно, беспросветно нуждается (знаю также, как сильно он не любит меня), но когда я попросил его прочитать корректуры моего «Некрасова» и упомянул при этом, что Госиздат заплатит ему за работу, он воскликнул:

– Ну зачем это! Не надо. Я просто в порядке товарищеской услуги.

«Товарищеская услуга», которая должна отнять у него не меньше 8 суток работы!

Одет он ужасно. Трепаное пальто, грязная мятая куртка (но не «лохмотья», а «одежда», носимая с достоинством). Лицо изможденное, волосы хоть и черные, но очень жидкие – и весь он облезлый, нарочито-некрасивый, – но вся установка на «внутреннюю красоту», и эта внутренняя красота лучится из каждого его слова. Подлинная, скромная, без позы.

23 мая. Был у меня вчера Тынянов. Позвонил, можно ли прийти.

Записал в Чукоккалу два экспромта{3}. Едет на Кавказ. «Кстати, изучу его, проберусь туда поближе к Персии». Об Иванове-Разумнике говорит: сочетание «Русского Богатства» и «символистов» – неестественно в одном человеке. Принес мне матерьял для примечаний «Некрасова».

Все мое расположение к Войтоловскому проходит. Он назначен цензором моих примечаний к «Некрасову». Дело происходит так. Я отправляюсь к нему с утра на улицу Красных Зорь и читаю подряд все мои примечания. Он сидит на диване и слушает. Самое поразительное во всем этом – невежество этого рапповского историка русской литературы. Он никогда не слыхал имени Я.П.Буткова, он никогда не читал лучших стихотворений Некрасова, и для него только тогда загорается литературное произведение, если в нем упомянуто слово рабочий или если путем самых идиотских натяжек можно привязать его так или иначе к рабочему, причем рабочий для него субстанция вполне метафизическая, так как он никогда его не видал, дела с ним никакого не имеет, любит его по указке свыше, кланяется ему как богу, во имя тех будущих благ, которых такие же Войтоловские лет 50 назад ожидали от столь же мистического «народа». Но вера в спасительную силу «народа» – тоже идолопоклонная – была благороднее: она не давала матерьяльных благ верующему, а здесь Войтоловские веруют по приказу начальства и получают за свою веру весьма солидную мзду. Тогда люди шли «в народ» – в кишащие тараканами избы, а теперь они благополучно сидят по шикарным квартирам и стукаются лбами пред умонепостигаемым и трансцендентальным «рабочим» – ни в какие рабочие не идя. И конечно, пройдет 10 лет, народится какой-нб. новый «учитель», который докажет, что не рабочему надо поклоняться, а вот кому, – и станут поклоняться другому. Ведь вдруг оказалось, что община – миф, что социалистичность крестьянина – миф, и тогда все Войтоловские, лжемарксисты, квазисоциал-демократы сразу запели иные акафисты.

5 августа. Два раза был у меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) – и на всем лице спокойствие, словно он узнал какую-нб. великую истину. Эту истину он узнал из книги J.Marcinowski «Борьба за здоровые нервы»{4}, которую привез мне из города. «Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душою над дрязгами, и болезнь пройдет сама собою! – вкрадчиво и сладковато проповедует он. – Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо». И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь окружающий быт вызывает в нем по-прежнему гадливость, что он ограничил весь круг своих близких тремя людьми (жена, сын и любовница), что по воскресениям он уезжает из Сестрорецка в город, чтобы не видеть толпы. По поводу нынешней прессы: кто бы мог подумать, что на свете столько нечестных людей! Каждый сотрудник «Красной газеты» с дрянью в душе – даже Радлов (который теперь редактор «Бегемота»).

О Федине: «Рабиндранат Тагор. Он узнал, что я так называю его, – и страшно обиделся».

О Луначарском: «Я вчера видел его жену. Красивая, но какая наглая!»

О себе: «Был я в Сестрорецком Курорте. Обступили меня. Смотрят как на чудо. Но почему? – „вот человек, который получает 500 рублей“».

Стал я читать книгу, которую он привез мне из города, – труизмы в стиле Christian Science{5}. Но все они подчеркнуты Зощенкой – и на полях сочувственные записи. Подчеркиваются такие сентенции: «Путь к исцелению лежит в нас самих, в нашем личном поведении. Наша судьба в наших собственных руках». А записи такие: «И литература должна быть прекрасна!» (Английская литература.)

6 августа, суббота. С утра пришел Зощенко. Принес три свои книжки: «О чем пел соловей», «Нервные люди», «Уважаемые граждане». Жалуется, что Горохов исказил предисловие к «Соловью». Ему, очевидно, хотелось посидеть, поговорить о своих вещах, но я торопился к Луначарскому, и мы пошли вместе. Он очень бранил современность, но потом мы оба пришли к заключению, что с русским человеком иначе нельзя, что ничего лучшего мы и придумать не можем и что виноваты во всем не коммунисты, а те русские человечки, которых они хотят переделать. Погода прекрасная, я в белом костюме, Зошенко в туфлях на босу ногу, еле протискались в парк (вход 40 копеек) и прямо в ресторан, чрез который – проход к Луначарскому. Зощенко долго отказывался, не хотел идти, но я видел, что он просто робеет, и уговорил его пойти со мной.

– Всеволод Иванов рассказывает, что Луначарский остался тут, на курорте, потому что ему не дали валюты, не позволили вывезти деньги за границу, а ему, Всеволоду, позволили, и он взял с собой 1½ тысячи.

– Хорошо пишет Всеволод. Хорошо. Он единственный хороший писатель.

Войдя в ресторан, мы сразу увидали Луначарского. Он сидел за столом и пил зельтерскую. Я познакомил его с Зощенкой, и пошли к нему в номер, он впереди, не оглядываясь. Вошли в комнату. Там секретарь Луначарского стал показывать ему какие-то карточки – фотографии, привезенные из Москвы, киноснимки: «Луначарский у себя в кабинете (в Наркомпросе)". Тут же была и Розенель – стройная женщина с крашеными волосами – и прелестная девочка, ее дочка, с бабушкой. Луначарский нас всех познакомил, причем девочке говорил по трафарету:

– Знаешь, кто это? Это – Чуковский.

Оказалось, что в семье наркома того самого ведомства, которое борется с чуковщиной, гнездится эта страшная зараза.

Розенель (мне): – Я вас сразу узнала по портрету… По портрету Анненкова»{6}. (Зощенке): – А вас на всех портретах рисуют не похоже… Как жаль, что в ваших вещах столько мужских ролей – и ни одной роли для женщин. Почему вы нас так обижаете?

Я сказал Луначарскому о Лиде, он охотно подписал прошение во ВЦИК и тут же сам вызвался – хлопотать о ней, «если она не совершила каких-нибудь террористических актов». Я чуть не обнял его.

Тут же он подписал бумажку о разрешении мне и Зощенке ездить по взморью под парусом и заявил, что сейчас идет играть с секретарем на биллиарде.

Тут Зощенко поведал мне, что у него, у Зощенки, арестован брат его жены – по обвинению в шпионстве. А все его шпионство заключалось будто бы в том, что у него переночевал однажды один знакомый, который потом оказался как будто шпионом. Брата сослали в Кемь. Хорошо бы похлопотать о молодом человеке: ему всего 20 лет. Очень бы обрадовалась теща.

– Отчего же вы не хлопочете?

– Не умею.

– Вздор! Напишите бумажку, пошлите к Комарову или к Кирову.

– Хорошо… непременно напишу.

Потом оказалось, что для Зощенки это не так-то просто. – Вот я три дня буду думать, буду мучиться, что надо написать эту бумагу… Взвалил я на себя тяжесть… Уж у меня такой невозможный характер.

– А вы бы вспомнили, что говорит Марциновский.

– А ну его к черту, Марциновского.

И он пошел ко мне, мы сели под дерево, и [он] стал читать свои любимые рассказы: «Монастырь», «Матренищу», «Исторический рассказ», «Дрова».

И жаловался на издателей: «ЗиФ» за «Уважаемых граждан» платит ему 50 % гонорара, «Пролетарий» его и совсем надул, только и зарабатываешь, чтоб иметь возможность работать.

Зощенко очень осторожен – я бы сказал: боязлив. Дней 10 назад я с детьми ездил по морю под парусом. Это было упоительно. Парус сочинил Женя Штейнман, очень ловкий механик и техник. Мы наслаждались безмерно, но когда мы причалили к берегу, оказалось, что паруса запрещены береговой охраной. Вот я и написал бумагу от лица Зощенко и своего, прося береговую охрану разрешить нам кататься под парусом. Луначарский подписал эту бумагу и удостоверил, что мы вполне благонадежные люди. Но Зощенко погрузился в раздумье, испугался, просит, чтобы я зачеркнул его имя, боится, «как бы чего не вышло», – совсем расстроился от этой бумажки.

Неделю тому назад он рассказал мне, как он хорош с чекистом Аграновым. «Я познакомился с ним в Москве, и он так расположился ко мне, что, приехав в Питер, сам позвонил, не нужно ли мне чего». Я сказал Зощенке: «Вот и похлопочите о Лиде». Он сразу стал говорить, что Агранова он знает мало, что Агранов вряд ли что сделает и проч., и проч., и проч. И на лице его изобразился испуг.

Вот и 23 августа. Время бежит, я не делаю ровно ничего; и не работаю, и не отдыхаю. Теперь я вижу, что отдыхать мне нельзя, мне нужен дурман работы, чтобы не видеть всего ужаса моей жизни. Когда этого дурмана нет, я вижу всю свою оголтелость, неприкаянность и…

Одно мое в эти дни утешение – Зощенко, который часто приходит ко мне на целые дни. Он очень волнуется своей книгой «О чем пел соловей», его возмущает рецензия, напечатанная каким-то идиотом в «Известиях», где «Соловей» считается мелкобуржуазным воспеванием мелкого быта{7}, – и в ответ на эту рецензию он написал для 2-го издания «Соловья» уморительное примечание к предисловию – о том, что автор этой книги Коленкоров один из его персонажей. Судьба «Соловья» очень волнует его, и он очень обрадовался, когда я сказал ему, что воспринимаю эту книгу как стихи, что то смешение стилей, которое там так виртуозно совершено, не мешает мне ощущать в этой книге высокую библейскую лирику. На других писателей (за исключением Всеволода Иванова) он смотрит с презрением. Проходя мимо дома, где живет Федин, он сказал: «Доску бы сюда: здесь жил Федин». О Сейфуллиной: «Злая и глупая баба». О Замятине: «Очень плохой». Поразительно, что вид у него сегодня староватый, он как будто постарел лет на десять – по его словам, это оттого, что он опять поддался сидящему в нем дьяволу. Дьявол этот – в нежелании жить, в тоскливом отъединении от всех людей, в отсутствии сильных желаний и пр. «Я, – говорит он, – почти ничего не хочу. Если бы, например, я захотел уехать за границу, побывать в Берлине, Париже, я через неделю был бы там, но я так ясно воображаю себе, как это я сижу в номере гостиницы и как вот заграница мне осточертела, что я не двигаюсь с места. Нынче летом я хотел поехать в Батум, сел на пароход, но доехал до Туапсе (кажется) и со скукой повернул назад. Эта тошнота не дает мне жить и, главное, писать. Я должен написать другую книгу, не такую, как „Сентиментальные рассказы“, жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя. Я должен стать как человек: как другие люди. Для этою я, например, играю на бегах – и волнуюсь, и у меня выходит „совсем как настоящее“, как будто я и вправду волнуюсь, и только иногда я с отчаянием вижу, что это подделка. Я изучил биографию Гоголя и вижу, на чем свихнулся Гоголь, прочитал много медицинских книг и понимаю, как мне поступать, чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги. Я должен себя тренировать – и раньше всего не верить в свою болезнь. У пеня порок сердца, и прежде я выдумывал себе, что у меня колет там-то, что я не могу того-то, а теперь – в Ялте – со мной случился припадок, но я сказал себе „врешь, притворяешься“ – и продолжал идти как ни в чем не бывало – и победил свою болезнь. У меня психостения, а я заставляю себя не обращать внимания на шум и пишу в редакции, где галдеж со всех сторон. Скоро я даже на письма начну отвечать. Боже, какие дурацкие получаю я письма. Один, например, из провинции предлагает мне себя в сотрудники: „Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам“. И подпись: „с коммунистическим приветом“. Хорошо бы напечатать собрание подлинных писем ко мне – с маленьким комментарием, очень забавная вышла бы книга».

Зощенко принес в жилетном кармане кусочек бумажки, на котором он написал подстрочное примечание к «Соловью» о том, что книгу эту писал не он, а Коленкоров. Мы заговорили о «Соловье», и я стал читать вслух эту повесть, Зощенко слушал, а потом сказал:

– Как хорошо вы читаете. Видишь, что вы всё понимаете.

Эта похвала так смутила меня, что я стал читать отвратительно.

Мы вышли вместе из моей квартиры и зашли в «Academia» за письмами Блока. Там Зощенке показали готовящуюся книгу о нем{8} – со статьею Шкловского, еще кого-то и вступлением его самого. Я прочитал вступление, оно мне не очень понравилось – как-то очень задорно и хотя по существу верно, но может вызвать ненужные ему неприятности. Да и коротко очень. Мне показалось неверным употребленное им слово «Карамзиновский». Вернее бы «Карамзинский». «Верно, верно! – сказал он, поправил, а потом призадумался. – Нет, знаете, для этого стиля лучше „Карамзиновский“».

В «Academia» ему сказали, что еще одну статью о нем пишет Замятин. Он все время молчал, насупившись.

– Какой вы счастливый! – сказал он, когда мы вышли. – Как вы смело с ними со всеми разговариваете.

Взял у меня Фета воспоминания – и не просто так, а для того, чтобы что-то такое для себя уяснить, ответить себе на какой-то душевный вопрос, – очень возится со своей душой человек.

Получил от Репина письмо, которое потрясло меня{9}, – очевидно, худо Илье Ефимовичу. Я пережил новый прилив любви к нему.

Читаю письма Блока к родным – т. I – и не чувствую того трепета, которого ждал от них: в них Блок «литератор модный», богатый человек, баловень, холящий в себе свою мистику. И как-то обрывчато написаны, не струисто, без влаги (его выражение).

Конец августа. Делаю «Панаеву» (для нового издания){10} – клею обои в комнате. Позвонил Зощенко. «К.И.! так как у меня теперь ставка на нормального человека, то я снял квартиру в вашем районе на Сергиевской, 3 дня перед этим болел: все лежал и думал, снимать ли? – и вот наконец снял, соединяюсь с семьей, одобряете? Буду ли я лучше писать? – вот вопрос». Я сказал ему, что у Щедрина уже изображена такая ставка на нормального человека – в «Современной Идиллии» – когда Глумов стал даже Кшепшицюльскому подавать руку.

– Этого я не знал, вообще я Щедрина терпеть не могу и очень радуюсь, что Фет его ругает в тех воспоминаниях, которые я читаю теперь.

Диалектика истории: Низкая душа, выйдя из-под гнета, сама гнетет{11} (Достоевский).

14 сентября. Был вечер с Ивановым-Разумником в «Academia». Я нарочно прошел вместе с ним в кабинет Ал. Ал. Кроленко, чтобы защитить его денежные интересы при подписании им договора на редактуру «Воспоминаний Ив. Панаева». Но оказалось наоборот: не я его защитил, а он меня. Кроленко – моложавый, белозубый, подвижной, энергический, нисколько не похожий на тех затхлых людей, с которыми приходится делать книги в Госиздате, – подавляет меня своей базарной талантливостью, и не будь Разумника-Иванова, я с веселой душою попался бы в когти к этому приятнейшему хищнику. Недели две назад я дал ему «Семейство Тальниковых», чтобы он издал его с моим предисловием – под моей редакцией. Теперь он предложил такую комбинацию. За мою статью – 200 рублей, за редактуру «Тальниковых» – ничего, печатать 10 000 экземпляров, и я сдуру готов был согласиться на такой уголовный договор. Спасибо, вмешался Разумник.

– Вы, – сказал он Кроленке, – хотите продавать книгу по 1½ рубля, значит, книга даст 15 000 рублей, и за это вы предлагаете Чуковскому 200 рублей. Меньше 500 невозможно!

После этих слов я очнулся – и стал требовать 600. Ал. Ал. стал смеяться, как после хорошей салонной шутки, и предложил включить в договор пункт, что за 2-е издание всего ½ гонорара. Я рассвирепел и сказал, что в его душе смесь «Academia» и Лиговки, после чего он рассмеялся еще добродушнее, и мы расстались друзьями.

15 сентября. Был у меня вчера Зощенко. Кожаный желтый шоферской картуз, легкий дождевой плащ. Изящество и спокойствие. «Я на новой квартире, и мне не мешают спать трамваи. В Доме Искусств всю ночь – трамвайный гуд». Заплатил тысячу въездных. На даче его обокрали. Покуда он с женой ездил смотреть квартиру, у него похитили брюки, костюм и пр.

Выпускает в «ЗиФе» новую книгу «Над кем смеетесь».

«Считается почему-то, что я не смеюсь ни над крестьянами, ни над рабочими, ни над совслужащими – что есть еще какое-то сословие зощенковское».

24 сентября. Денег из «Круга» нет. Вчера в «Радуге» встретил «задушевного моего приятеля» Бориса Житкова. Помолодел. Глаза спокойные. Работает над романом, который уже продан на корню в Госиздат и в «Красную Новь». Хочет, чтобы я прочитал «Удава» в 8-й книжке «Звезды». Взял я у него взаймы рубль – пошли мы в госиздатский магазин и купили «Звезду». А потом сели на скамейку у Казанского собора и читали вслух эту прелестную вещь – очень крепкую, универсальную, для всех возрастов, полов, национальностей. Мне она очень понравилась – главное, в ней тон душевный хорош, – но дочитать я не мог, Т. к. по Катино-Лидиным делам надо было идти на Гороховую. На обратном пути останавливался у витрин и читал дальше – и ясно видел, что перед 45-летним Житковым впереди большой и ясный путь.

25 сентября. В 11 ч. утра позвонил Розенблюм: – К.И., запретили вашего «Бармалея» – идите к Энгелю (заведующий Гублитом) хлопотать. – Пошел. Энгель – большелобый человек лет тридцати пяти. Я стал ругаться: «Идиоты! Позор! Можно ли плодить анекдоты?» И пр. Он сообщил мне, что Гублит здесь ни при чем, что запрещение исходит от Соцвоса, который нашел, что хотя «книга написана звучными стихами», но дети не поймут заключающейся здесь иронии. И вот только потому, что Соцвос полагает, будто дети не поймут иронии, он топчет ногами прелестные рисунки Добужинского и с легким сердцем уничтожает книгу стихов. Боролся бы с пьянством, с сифилисом, с Лиговкой, со всеми ужасами растления детей, которыми все еще так богата наша нынешняя эпоха, – нет, он воюет с книгами, с картинками Добужинского и со стихами Чуковского. И какой произвол: первые три издания не вызвали никакого протеста, мирно печатались как ни в чем не бывало, и вдруг четвертое оказывается зловредным. А между тем это четвертое было уже разрешено Гублитом, у Ноевича даже номер есть – а потом разрешение взято назад!

На основании разрешения (данного келейно) «Радуга» отпечатала сколько-то тысяч «Бармалея», – и вот теперь эти листы лежат в подвале.

27 [сентября]. Видел жену Гумилева с девочкой Леночкой. Гумилева одета бедно, бледна, истаскана. Леночка – золотушна. Страшно похожа на Николая Степановича – и веки такие же красные. Я подарил Леночке «Мойдодыра», она стала читать, читает довольно бойко. Встретились мы в ограде Спасо-Преображенской церкви – той самой, перед которой, помню, Гумилев так крестился, когда шел читать первый доклад о «пуэзии» в помещении театра Комедии при Тенишевском училище. Вообще я часто вспоминаю мелочи о Гумилеве – в связи со зданиями: на углу Спасской и Надеждинской он впервые прочитал мне «Память». У Царскосельского вокзала, когда мы шли с ним от Оцупа, он впервые прочитал мне про Одоевцеву, женщину с рыжими волосами: «это было, это было в той стране»{12}. Он совсем особенно крестился перед церквами. Во время самого любопытного разговора вдруг прерывал себя на полуслове, крестился и, закончив это дело, продолжал прерванную фразу.

7 октября. Сегодня был у Энгеля. Очень мягко и как-то не начальственно! «„Бармалея“ мы вам разрешим».

11 октября. Был вчера с Лидой у Тынянова. Он сам попросил прийти – позвонил утром. Мы пошли. Лида шла так медленно, с таким трудом, что я взял извозчика. Тынянова застал за чтением своего «Некрасова». Ах, какое стихотворение «Уныние» – впервые читаю его в исправленном виде. Но о примечаниях говорить избегает: видно, не нравятся ему. Есть у него эта профессорская вежливость – говорить в глаза только приятное. Читал свою повесть о подпоручике Киже. Вначале писано по Лескову, в середине по Гоголю, в конце – Достоевский. Ужас от небытия Киже не вытанцевался, но характеристики Павла и Мелецкого – отличные, язык превосходный, и вообще вещь куда воздушнее «Грибоедова». Он сейчас мучается над грибоедовским романом. В известном смысле он и сам Киже, это показал его перевод Гейне: в нем нет «влаги», нет «лирики», нет той «песни», которая дается лишь глупому. Но все остальное у него есть в избытке – он очарователен в своей маленькой комнатке, заставленной книгами, за маленьким базарным письменным столом, среди исписанных блокнотов, где намечены планы его будущих вещей, он полон творческого электричества, он откликается на тысячи тем, – изумительно он умеет показывать людей, передразнивать позы, усмешки – черта истинного беллетриста.

27 октября. Сейчас получил от Воронского письмо: «Крокодил» задержан из-за ГУСа – Т. к. с 1-го ноября эти книги должны проходить через ГУС. Но почему сукин сын Тихонов в мае не провел эту книгу через Главлит – неизвестно. Он мог бы тысячу раз получить разрешение.

А здешний Гублит задержал вчера все представленные «Радугой» мои книги, в том числе и «Крокодила». Oh, bother![72]72
  О, морока! (англ.)


[Закрыть]

Вчера я сдал в «Academia» на просмотр Александру Ал-чу Кроленко свою книгу «О маленьких детях». Он обещал дать в субботу ответ.

Сейчас мы с Маршаком идем в Гублит воевать с тов. Энгелем. Если он будет кобениться, мы поедем в Смольный – будем головою пробивать стену. И пробьем, но чего это будет нам стоить.

Как позорна русская критика: я, редактируя Панаеву, сделал 4 ошибки. Их никто не заметил – невежды! Только и умеют, составляя отзывы, что пересказывать мое предисловие. Ни один ни звука не сказал от себя!

Воскресение, 30 октября. Сегодня решается судьба моих «Экикиков». Их взял Ал. Ал. Кроленко для прочтения – будет ли издавать их в «Academia» или нет. Для меня это жизнь и смерть. Я в последнее время столько редактировал, компилировал, корректировал («Панаеву», «Некрасова», «Мюнхгаузена», «Тома Сойера», «Гекльберри» и пр.), что приятно писать свое – и очень больно, если это свое не пройдет.

Завтра выходит 2-е изд. «Панаевой».

Я пошел к Зощенке. Он живет на Сергиевской, занимает квартиру в 6 комнат, чернобров, красив, загорел. Только что вернулся с Кавказа. «Я как на грех налетел на писателей: жил и одном пансионе с Толстым, Замятиным и Тихоновым. О Толстом вы верно написали: это чудесный дурак». А Замятин? «Он – несчастный. Он смутно чувствует, что его карьера не вытанцевалась, – и не спит, мучается. Мы ехали с ним сюда вместе: всё завешивали фонарь, чтобы заснуть… Теперь он переделывает „Горе от ума“ для Мейерхольда». – «А вы?» – «А я здоров. Я ведь организую свою личность для нормальной жизни. Надо жить хорошим третьим сортом. Я нарочно в Москве взял себе в гостинице номер рядом с людской, чтобы слышать ночью звонки и все же спать. Вот вы и Замятин всё хотели не по-людски, а я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю. И водку пью. Вчера вернулся домой в два часа. Был у Жака Израилевича. Жак женился, жена молодая (ну, она его уже цукает, скоро согнет в бараний рог). У Жака были Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум – все евреи, я один православный, впрочем, нет, был и Всев. Иванов. Скучно было очень. Шкловский потолстел, постарел, хочет написать хорошую книгу, но не напишет, а Всев. Иванов – пьянствует и ничего не делает. А я теперь пишу по-нормальному – как все здоровые люди – утром в одиннадцать часов сажусь за стол – и работаю до 2-х – 3 часа, ах какую я теперь отличную повесть пишу, кроме „Записок офицера“, – для второго тома „Сантиментальных повестей“, вы и представить себе не можете…»

Мы вышли на улицу, а он продолжал очень искренне восхищаться своей будущей повестью. «Предисловие у меня уже готово. Знаете, Осип Мандельштам знает многие места из моих повестей наизусть – может быть потому, что они как стихи. Он читал мне их в Госиздате. Героем будет тот же Забежкин, вроде него, но сюжет, сюжет».

– Какой же сюжет? – спросил я.

– Нет, сюжета я еще не скажу… Но я вам первому прочту, чуть напишется.

И он заговорил опять об организации здоровой жизни. «Я каждый день гимнастику делаю. Боксом занимаюсь…»

Мы шли по набережной Невы, и я вдруг вспомнил, как в 1916 году, когда Леонид Андреев был сотрудником «Русской Воли», – он мчался тут же на дребезжащем авто, увидел меня, выскочил и стал говорить, какое у него теперь могучее здоровье. «Вот мускулы, попробуйте!» А между тем он был в то время смертельно болен, у него ни к черту не годилось сердце, он был весь зеленый, одна рука почему-то не действовала.

Я сказал об этом Зощенке. «Нет, нет, со мною этого не будет». Когда он волнуется или говорит о задушевном, он произносит «г» по-украински, очень мягко.

«Ах, я только что был на Волге, и там вышла со мною смешная история! По Волге проехал какой-то субъект, выдававший себя за Зощенко. И в него, в поддельного Зошенко, влюбилась какая-то девица. Все сидела у него в каюте. И теперь пишет письма мне, спрашивает, зачем я не пишу ей, жалуется на бедность – ужасно! И, как на грех, это письмо вскрыла моя жена. Теперь я послал этой девице свой портрет, чтобы она убедилась, что я тут ни при чем».

Мы пришли к Радлову, Ник. Эрн. Радлов только что встал. Накануне он пьянствовал у Толстого. До 6 часов утра. Рассматривали мы книгу, которую изготовили «Радлов и Зощенко» – «Веселые изобретения» – очень смешную. Книга будет иметь колоссальный успех. «Вы знаете, сколько тысяч моей последней книжки напечатала „Красная газета“? – говорит Зощенко надменно. – 92 тысячи!» – «Но там много слабых рассказов!» – говорю я. «Нет! – отвечает Зощенко. – Там есть рассказ о матери и дочери и проч. Теперь я не слушаю, если меня бранят… Как меня бранили, когда я стал писать свои маленькие рассказы, – особенно были недовольны Мих. Слонимский и Федин… Нет, я публику знаю и не ошибаюсь… нет!»

Это он говорил на обратном пути, а у Радлова больше молчал, Т. к. Радлов взялся написать большой его портрет для будущей книги о нем, которая выходит в «Академии». Портрет Радлову не очень удался «после вчерашнего», но говорил он прекрасно – о Лебедеве, Влад. Вас. «Лебедев страстно предан своему делу, но относится к живописи как к вещи. Вещи же он любит, как картины, – ходил два месяца за одним иностранцем, чтобы купить у того его башмаки».

Впрочем, скоро мы с Зощенко пошли обратно. Он говорил о той книге, что выходит о нем в «Akadem’ии»: «Я послушал вашего совета и сказал в предисловии, что моя статья о себе была читана в виде доклада, чтобы не подумали, что я специально написал ее для этой книжки».

Жаловался, что читатели не понимают его «Сантиментальных повестей».

9 ноября. Вчера я пошел к Тынянову – и встретил таи… Виктора Шкловского. Тынянов смутился, памятуя, что Виктор Шкловский ругал меня в «Третьей фабрике», и сказал шутливым тоном: «Вы знакомы?» (Думая, что я не подам ему руки.) «Еще бы!» – сказал я, и мы добродушно поздоровались. Шкловский начал с любезности:

– Ваша «Панаева» отлично идет в Москве. Просто очереди стоят! И вы нисколько не переменились.

– А издатели 8 лет браковали ее, – сказал я.

– Да, у К.И. долгое время издатели не хотели брать и О’Генри! – сказал Тынянов вторую любезность. – А потом такой успех.

– Ну, О’Генри теперь размагнитился! – сказал я.

– Да, – сказал Тынянов. – Теперь в Америке стали течататься скучные книги.

– Ю.Н.! – сказал я с упреком. – А давно ли вы хвалили американскую литературу!

– Я и теперь хвалю! – отозвался он. – Ведь я очень люблю скучные книги.

Разговор завязался непринужденный. Шкловский пополнел, но не обрюзг. Собирает матерьялы для своей будущей книги о Льве Толстом. «Я убедил Госиздат, что необходимо выпустить книгу о Толстом и что эту книгу должен написать я». Я вспомнил, что у Шкловского есть чудесное слово «Мелкий Бескин» про Бескина, что заведует Литхудом в Москве.

26 ноября, кажется. Суббота. Увидел третьего дня вечером на Невском какого-то человека, который стоял у окна винного склада и печально изучал стоящие там бутылки. Человек показался мне знакомым. Я всмотрелся – Зощенко. Чудесно одет, лицо молодое, красивое, немного надменное. Я сказал ему: – Недавно я думал о вас, что вы – самый счастливый человек в СССР. У вас молодость, слава, талант, красота – и деньги. Все 150 000 000 остального населения страны должны жадно завидовать вам.

Он сказал понуро: – А у меня такая тоска, что я уке третью неделю не прикасаюсь к перу. Лежу в постели и читаю письма Гоголя – и никого из людей видеть не могу. – Позвольте! – крикнул я. – Не вы ли учили меня, что нужно жить «как люди», не чуждаясь людей, не вы ли только что завели квартиру, радио, не вы ли заявляли, как хорошо проснуться спозаранку, делать гимнастику, а потом сесть за стол и писать очаровательные вещи – «Записки офицера» и проч.?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю