Текст книги "Дни моей жизни"
Автор книги: Корней Чуковский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 50 страниц)
1937
27/IV. Еду в Одессу. Хочу нахватать впечатлений для повести{1}.
6/V. Завтра уезжаю из Одессы, почти ничего не сделав. Улетаю в самолете. Страшно соскучился по М., по дому. Какой удивительно благородной и плодотворной кажется мне наша жизнь в Ленинграде по сравнению с этим моим дурацким мотанием здесь, в этом омерзительном городе! Как он мне гадок, я понял лишь теперь, когда могу уехать из него. Хороши только дети. Но… что с ними делают.
23/V. Сегодня приехал в Петергоф. Мне была обещана 9-я комната. Иду туда, там Тынянов. Обнялись, поцеловались. Долго сидели на террасе. Очень поправился, загорел. «Ничего не пишу, даже не читаю». Но комната полна книг.
Я дал ему «Русские поэты, современники Пушкина».
«Давайте смотреть, кто из всех пушкинских современников больше всего боялся смерти».
24/V. Тынянов говорит: «Слава? Разве я ее ощущаю? Вот в Ярославле на днях к моему брату, почтенному человеку, пришел один врач и сказал, что он гордится знакомством с братом Тынянова – это единственный случай, когда я ощутил свою славу»…
В конце концов Тынянов уехал. За обедом ему дали скверный суп. Он попросил дать ему взамен тарелку щей. Дали. Но во щах не было яйца. Он попросил дать яйцо. Ему ответили: «А где же мы возьмем?» – Это в санатории, где десятки кур. «Нет! – сказал Тынянов. – Надо уезжать». Ночью ему стало худо, ни сестры, ни сиделки. И дом заперт. Словом, 29-го за ним приехала машина, и мы уехали.
…Приехал в СССР (судя по газетам) Куприн. Я мог бы исписать 10 тетрадей о нем. Я помню его в Одессе в 1903 году, помню в 1905-м (как он прятался в Потемкинские дни на Большом Фонтане), помню молодого, широкоплечего, с умнейшим, обаятельным лицом алкоголика, помню его вместе с Уточкиным (влюбленный в Кнута Гамсуна, взбирается на стол в «Капернауме» и декламирует), помню, как он только что женился на Марии Карловне, как в Одессе он играл в мяч – отлично, атлетически, – я заснул у Яблочкина на стульях, он – ко мне с ножницами и вырезал у меня на голове букву А («в честь государыни императрицы», было ее тезоименитство), – вижу его с Леонидом Андреевым, с Горьким… Последний раз я видел его у себя на квартире Он пришел ко мне вместе с Горьким и Блоком. Ему было 48 лет и он казался мне безнадежно старым – а сейчас ему 68, говорят он рамоли.
15/VI. Третьего дня жактовские дети по моему совету – даже не совету, а мимоходному замечанию – организовали библиотеку. Я устроил их «бега» и победителям дал призы – книжки. Теперь они пожертвовали в библиотеку все эти призы + те книжки, которые у них имеются.
13 июля. Даю детям 100 р. на библиотеку. Сегодня ездили в го род Нюра и Костя Нестеровы. Это дети рабочих – бедные, – но как они изящны, с каким достоинством, как деликатны. Нюра высоченная, голубоглазая, в стиле английской мисс.
Руководство библиотекой я поручил Мане Шмаковой, школьнице 7-го класса – у которой тяжелое прошлое: уличена в краже белья; похитила у соседей 200 р. Я смело возложил на нее звание зава, Т. к. работу по регистрации книг она произвела великолепно, составила каталог, установила штрафы, организовала читателей. Были возражения, но Маня оказалась чудесной работницей. Может быть, она была рада, что ей дана возможность более правильной жизни.
16/VIII. Был в Сестрорецке, виделся с Зощенко. Говорил с ним часа два и убедился, что он великий человек – но сумасшедший. Его помешательство – самолечение.
29/VIII. Пишу это в международном вагоне «Стрелы». Едем с М.Б. в Москву и оттуда в Кисловодск. Наконец-то вырвались!
Вообще этот август будет памятен. Мне приснился очень яркий сон: будто Боб утонул в Москанале, и я проснулся в слезах.
Лидина трагедия{2}. Хотя я с ней не согласен ни в одном пункте, хотя я считаю, что она даже в интересах советских детей, в интересах детской книги должна бы делать не то, что она делает (т. е. должна бы писать, а не редактировать), все же я любуюсь ее благородством, ее энергией, ее прямотой.
13/ХІ. Тревожит меня моя позиция в детской литературе. Выйдут ли «Сказки», выйдет ли лирика? И что Некрасов? И что «Воспоминания» Репина? Повесть моя движется медленно. Я еще не кончил главы «Дракондиди». Впереди – самое трудное.
В душе страшное недовольство собою.
1939
26 ноября. Корплю над книгой «Искусство перевода». Могла бы выйти неплохая книга (пятое издание), если бы я не заболел в сентябре страшным гриппом, после которого мне пришлось «отдыхать» в Барвихе. В моем возрасте три месяца «отрыва от работы» являются ужасным убытком.
А тут еще Женя, мой внук, изнервленный, болезненный ребенок, свалившийся на мою старую голову, неизвестно для чего и почему. А тут еще Боба со своей новой женой. Словом, с переездом в Москву жизнь моя стала еще тяжелее, расходы удесятерились, – и никакого просвета…
30 ноября. Был сейчас в телевизоре (Шаболовка, 53) и читал свои сказки. Перед началом меня нарумянили, начернили мне усы, покрасили губы. Очень противно! Никто даже не удивляется, что человек, находящийся на Шаболовке, может быть видим за десятки километров.
12 декабря. 3-го дня читал свою книгу в Библиотеке иностранной литературы «Высокое искусство» в присутствии Анны Радловой и ее мужа, специально приехавших в Москву – мутить воду вокруг моей статьи о ее переводах «Отелло». Это им вполне удалось, и вчера Фадеев вырезал из «Красной нови» мою статью. Сегодня Лида пишет, что Радловы начали в десять рук бешеную травлю против меня, полную клеветы. Сегодня я написал Лиде о Матвее Петровиче{3}.
1940
1/IV. Мое рождение. 4 часа ночи. Бессонница.
Третьего дня приехала Лида. Вчера Боба уехал в Ленинград за Женей. Коля хлопочет о куоккальской даче. М.Б. поправляется. В журнале «Русский язык в школе» есть моя статья о переводах Шевченко. – Она напечатана ровно через год после того, как я сдал ее в редакцию!!!
Состояние мое душевное таково, что даже предстоящая мне операция кажется мне отдыхом и счастьем.
26/VIII. [Переделкино.] Была Анна Ахматова. Величавая, медленная. Привела ее Ниночка Федина. Сидела на террасе. Говорила о войне: «каждый день война работает на нас. Но какое происходит одичание англичан и французов. Это не те англичане, которых мы знали… Я так и в дневнике записала: „Одичалые немцы бросают бомбы в одичалых англичан“». По поводу рецензии Перцова: «Я храню газетную вырезку из „Театра и Искусства“ за 1925 год: „Кому нужны любовные вздохи этой стареющей женщины, которая забыла умереть“»{1}. О Лидочке: «Чудесная и такая талантливая». Очень восхищается Лидиной статьей об Олеше{2}. По ее словам, Лида уже пережила утрату Мити. «Моей второй книги не будет: говорят – нет бумаги, но это из вежливости. Я вчера приехала из Ленинграда, встретила в вагоне Дору Сергеевну, Дора Сергеевна привезла меня сюда, минуя Москву, мне нужно повидаться с Фадеевым. Я уже его видела, он обещал звонить по телефону о Левушке{3} – и сейчас пойду за результатом». Я пошел проводить ее, она очень волновалась по дороге. – Я себе напоминаю толстовскую барыню, знаете, в «Войне и мире». – Как же, «исплаканная». – Да! как вы догадались? – Меня с детства поразило это слово. – Да, и меня еще: парадное лицо.
27/VIII. Сидит внизу Анна Андреевна. Вчера Фадеев прислал ей большое письмо, что он дозвонился до нужного ей человека, чтобы она завтра утром позвонила Фадееву, и он сведет ее с этим человеком. Я пригласил ее обедать – М.Б. нет, к сожалению, – достаю ей машину у Финна, который приехал к Вирте.
2/ХII. Был третьего дня у Тынянова. Он приехал на два дня из Детского Села (т. е. из Пушкина) – читать актерам новую пьесу «Кюхля». Ноги у него совсем плохи: он встает, чтобы поздороваться, и падает и улыбается, словно это случилось нечаянно. Лицо – в морщинах. «Спасибо вам за письмо, К.И., но ответить я не могу, Т. к. уже не способен писать письма. А когда-то как писал! – И своего Пушкина не могу писать. И вообще я имею редкий случай наблюдать, как относятся ко мне люди после моей смерти, потому что я уже умер». Речь его лишена прежнего блеска, это скорее всего брюзжание на мнимые обиды… И его жена, которая кричала на него при мне, на больного при посторонних… Семье он в тягость, и обращение с ним свинское.
Был у Ахматовой. Лежит. Нянчится с детьми соседей. Говорить было, собственно, не о чем. Говорили о Джоне Китсе, о номой книжке переводов Пастернака. «Какой ужасный писатель Кляйст!»
1941
4/I. Кисловодск. Вчера познакомился с Шолоховым. Он живет и Санатории Верховного Совета. Там же отдыхают Збарский и Папанин, и больше никого. Вчера Шолохов вышел из своих апартаментов твердой походкой (Леонида Андреева), перепоясанный кожаным великолепным поясом. Я прочитал ему стихи Семынина, он похвалил. Но больше молчал. Шолохов говорил о «Саше Фадееве»: «если бы Саша по-настоящему хотел творить, разве стал бы он так трепаться во всех писательских дрязгах. Нет, ему нравится, что его ожидают в прихожих, что он член ЦК и т. д. Ну, а если бы он был просто Фадеев, какая была бы ему цена?» Я защищал: Фадеев и человек прелестный, и писатель хороший. Он не стал спорить. Рассказывал об охоте на фазанов в Кабардино-Балкарии, как крестьяне угощали его самогоном.
6. Вчера провел с Шолоховыми весь вечер. Основная тема разговора: что делать с Союзом Писателей. У Шолохова мысль: «надо распустить Союз – пусть пишут. Пусть остается только профессиональная организация».
31/I. Сегодня уезжаем. Чуть я приехал, меня бабахнула статья в «Правде» о «Лит. учебе», перед самым отъездом прихлопнула статья в «Литгазете»{1}. Одна 29/ХІІ, другая 30/I. Раз в месяц – спасибо, что не чаше.
11/II. Позвонил дней пять назад Шолохов: приходите скорей. Я пришел: номерок в «Национале» крохотный (№ 440) – бешено накуренный, сидят пьяный Лежнев, полупьяная Лида Лежнева и пьяный Шолохов. Ниже – в 217 № – мать Шолохова, которую он привез показать врачам. Но больно было видеть Шолохова пьяным, и я ушел.
19/Х. Бузулук. На пути в Ташкент. Поезд № 22, международный вагон, купе. Снег. Вчера долго стояли неподалеку от Куйбышева, мимо нас прошли пять поездов – и поэтому нам не хотели открыть семафор. Один из поездов, прошедших впереди нас, оказался впоследствии рядом с нами на куйбышевском вокзале, и из среднего вагона (зеленого, бронированного) выглянуло печальное лицо М.И.Калинина. Я поклонился, он задернул занавеску. Очевидно, в этих пяти поездах приехало правительство. Вот почему над этими поездами реяли в пути самолеты и на задних платформах стоят зенитки. Итак, с 18/Х 1941 г. бывшая Самара становится нашей столицей.
Здесь, в нашем вагоне, едут мать Афиногенова (Антонина Васильевна) и его дочь Светлана. 15 октября мы сдали вещи в багаж и приехали на вокзал, как вдруг за три минуты до намеченного отхода поезда (на самом деле поезд отошел позднее) прибыл на вокзал Афиногенов, страшно взволнованный: «велено всем собраться к пяти часам в ЦК. Немцы прорвали фронт. Мы, писатели, уезжаем с правительством». Я помещен в списке тех литераторов, которые должны эвакуироваться с правительством, но двинуться к ЦК не было у меня никакой возможности: вся площадь вокруг вокзала была запружена народом – на вокзал напирало не меньше 15 тысяч человек, и было невозможно не то что выбраться к зданию ЦК, но и пробраться к своему вагону. Если бы не Николай Вирта, я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Мария Борисовна привезла вещи в машине, но я не мог найти ни вещей, ни машины. Но недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинциальных театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (за «члена правительства» он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мною и моими носильщиками раскрываются все двери. Вообще Вирта – человек потрясающей житейской пройдошливости. Отъехав от Москвы верст на тысячу, он навинтил себе на воротник еще одну шпалу и сам произвел себя в подполковники. Не зная, что всем писателям будет предложено вечером 14/Х уехать из Москвы, он утром того же дня уговаривал при мне Афиногенова (у здания ЦК), чтобы тот помог ему удрать из Москвы (он военнообязанный). Афиногенов говорил:
– Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты – военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.
– Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь… А я зато обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Антониной Васильевной и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и что я должен ее сопровождать. – Жена у него отнюдь не беременна.
В дороге он на станциях выхлопатывал хлеб для таинственного члена правительства, коего он якобы сопровождал.
И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении) человек. Ничего не читал, не любит <нрзб.> ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литературных способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), по вся его природа – хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть.
Эти дни для меня страшные. Не знаю, где Боба. 90 процентов вероятия, что он убит. Где Коля? Что будет с Лидой? Как спасется от голода и холода Марина? Это мои четыре раны.
По дороге мы почти нигде не видали убранного хлеба. Хлеб гниет в скирдах на тысячеверстном пространстве. Кое-где, правда, есть на станциях кучи зерна – просо, пшеница, ничем не прикрытые. На них сыплется копоть, пыль.
Изредка на станциях появляется кое-какая еда: блины из картошки – по рублю штука, верблюжье молоко, простокваша. На эту еду набрасываются сотни пассажиров, давя друг друга, давя торговок, – обезумевшие от голода.
Поезд стоит на станциях по 2, по 3 часа. Запасы, взятые в Москве, истощаются.
21/Х. Мы уже в Азии. Третьего дня на одной из станций Чкаловской (Оренбургской) области мы видели польское войско.
Выползали из разных вагонов худые, но импозантные люди в тощих шинелишках, театрально козыряя друг другу. Столпились у будки, на которой написано Stacja[82]82
Остановка (польск.).
[Закрыть] № 1. Расшитые серебром картузы и шинели были некогда очень эффектны, теперь все это истрепалось до лохмотьев – и все же сохраняет важный вид. Впрочем, несколько офицеров одето с иголочки.
– Куда вы? – спрашиваю у одного из поляков.
– В Бузулук. Там наша армия.
– Климат в этих местах, кажется, очень хорош.
– У нас в Польше лучше.
22 октября. У Аральского моря. Козалинск. Деревья еще зелены. Счастливцы покупают щук; по эвакосвидетельствам выдают хлеб. Потолкался я в очередях, ничего не достал. Пошел к коменданту просить у него талончик на право покупки хлеба.
Комендант сказал:
– Прошу оставить помещение!
Даю Виртам уроки английского языка.
23 октября. Ташкент. Гостиница «Националь». Только что приехали. Нас встретили местные писатели и представитель Совнаркома (управделами Коваленко). Выслали за нами четыре машины.
24 октября. У парикмахера – веер. Попрыскает одеколоном – и веет. У чистильщика сапог – колокольчик. Почистил сапог и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя – необыкновенной высоты – придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку, – так хороши эти аллеи тополей. Арыки, и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, – и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, – и базары, где изюм и орехи, – и благодатное солнце – отчего я не был здесь прежде – отчего я не попал сюда до войны? Я весь больной. У меня и грипп, и дизентерия, и выпало три вставных зуба, и на губе волдырь от лихорадки, – и тоска по Бобе – и полная неустроенность жизни – и одиночество. Но – все же я рад, что я хоть на старости увидел Ташкент. Самое здесь странное, неожиданное: это смеющиеся дети… Всю дорогу от Москвы до Ташкента я видел плачущих, тоскующих детей со стариковскими лицами, похуделых, осиротелых, брошенных, и вдруг здесь – на каждом бульваре, в каждом дворе копошатся, дерутся, барахтаются беспечные, вполне нормальные дети. Школьники торопятся в школу – зрелище, которого я не видел и этом году в Москве. Показалось странным, что в СССР еще есть места, где дети учатся.
29/X. Аптекарша сказала обо мне одному из пациентов поликлиники, Когану Иосифу Афанасьевичу. Коган узнал от нее, что я в гостинице живу без керосина. И – сегодня рано утром является пожилой худощавый человек с перевязанным глазом и приносит мне в подарок – жестянку керосина!! Эта доброта так взволновала меня – после той злобы, которую я видел в пути, – что я посвятил ему следующий экспромт:
Я мнил, что в мире не осталось
Ни состраданья, ни любви,
Что человеческая жалость
Давно затоплена в крови.
И боже, как я был растроган,
Когда, как гений доброты,
Мой светлый друг, мой милый Коган,
Передо мной явился ты.
30/X. Ташкентская доброта неиссякаема. Пришел ко мне в номер бывший Нарком просвещения тов. Юлдашев и предложил комнату – чудесную меблированную комнату в центре города, в отличном районе. Уезжает его товарищ, хохол – куда-то в район, – и комната с телефоном, с патефоном – с письменным столом предоставляется нам за 58 руб. в месяц!! Чудо, редкость! Мне не пришлось кланяться Коваленке, не пришлось отнимать кров у братьев-писателей, я избавлен от всяких дрязг, живу с женой уединенно – в стороне!
В начале ноября приехала Лида. Мы с М.Б. встретили ее на вокзале. Она ехала с Маршаком, Ильиным, Анной Ахматовой, академиком Штерн, Журбиной. Привезла Женю и Люшу. Маршак и Ильин остались в Алма-Ата.
Прочитал курс лекций о детских поэтах в Педагогическом институте. Стал печататься в «Правде Востока». И провел множество выступлений на подмостках театров и в школе.
1942
14. I.42. Утром в Наркомпросе у Владимировой. У нас целая очередь: берут на воспитание эвакодетей. Людмила Степановна Зайцева из Главкинопроката (зарабатывает с мужем 1180 рублей):
– Мне национальность безразлична! Муж сказал мне: только не бери кривоногую.
Усатый старик: жена-доцент, дочь 17-ти лет. «Хочу мальчонку лет 4–5».
И т. д. Владимирова еле успевает записывать.
16/I. Вчера приходил ко мне Н.Е.Вирта прощаться. Оставил у меня в прихожей калоши, и их в ту же секунду украли. Он выбежал догнать вора, а я чувствовал себя так, будто я украл его калоши.
Читаю письма Чехова, – страстно хочется написать о нем.
17/I. Вечером концерт в пользу эвакодетей. В артистической Ал. Толстой сказал мне:
– За что ненавидит вас Фадеев? Как он раздувал вашу историю с Репиным!{1}
Я опять на рубеже нищеты. Эти полтора месяца мы держались лишь тем, что я, выступая на всевозможных эстрадах, получал то 100, то 200, то 300 рублей. Сейчас это кончилось. А других источников денег не видно. Лида за все свое пребывание здесь не получила ни гроша.
21/I. Вчера в Ташкент на Первомайскую ул. переехал Ал. Н.Толстой. Я встречался с ним в Ташкенте довольно часто. Самое поразительное в нем то, что он совсем не знает жизни. Он – работяга: пишет с утра до вечера, отдаваясь всецело бумагам. И ишь в шесть часов освобождается он от бумаг. Так было всю жизнь. Откуда же черпает он все свои образы? Из себя. Из своей нутряной, подлинно русской сущности. У него изумительный глаз, великолепный русский язык, большая выдумка, – а видел он непосредственно очень мало. Например, в своих книгах он отлично описал 8 или 9 сражений, а ни одного никогда не видал. Он часто описывает бедных, малоимущих людей, а общается лишь с очень богатыми. Огромна его художественная интуиция. Она-то и вывозит его.
3 марта. Ночь. Совершенно не сплю. Пишу новую сказку{2}. Начал ее 1-го февраля. Сперва совсем не писалось… Но в ночь на 1-ое и 2-ое марта – писал прямо набело десятки строк – как сомнамбула. Я писал стихами скорей, чем обычно пишу прозой; перо еле поспевало за мыслями. А теперь застопорилось. Написано до слов:
Ты, мартышка-пулеметчик…
А что дальше писать, не знаю.
Лида увлечена записями рассказов эвакодетей.
31/III. Доканчиваю 3-ю часть своей сказки. Работаю над Чеховым, составляю сборник сатир, хлопочу о квартире. Денег уже нет.
1/IV. День рождения. Ровно LX лет. Ташкент. Цветет урюк. Прохладно. Раннее утро. Чирикают птицы. Будет жаркий день.
Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него – от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля – в Ленинграде. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля – стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача – со всей библиотекой, которую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку.
Живу в комнате, где, кроме двух геокарт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги – рвань случайная – вот и всё, – и тоска по детям. Окна во двор – во дворе около сотни ребят, с утра до ночи кричащих по-южному.
29/Х.42. Был в Москве. Вернулся. Третьего дня Толстой сказал мне, что Фадеева зовут «Первый из Убеге».
1/XI. Богословский вчера мимоходом: «Если человек получает пощечину – это оскорбление действием. Если он смотрит пьесу „Фронт“ – это оскорбление тремя действиями».