412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Станюкович » Наши нравы » Текст книги (страница 3)
Наши нравы
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:14

Текст книги "Наши нравы"


Автор книги: Константин Станюкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

IV
«ШУРКА КРИВСКИЙ»

Анна Петровна Кривская, супруга его превосходительства, полная статная брюнетка лет под пятьдесят, сохранившая еще следы замечательной красоты и блеск больших, черных блестящих глаз, сидела ранним утром в белом капоте у маленького письменного стола, занятая исчислением суммы, которую надо спросить у Сергея Александровича, когда в уютный ее кабинет вошел общий баловень семьи и фаворит Анны Петровны Александр Сергеевич Кривский, или, как все звали его, Шурка.

Тихо ступая по ковру, приблизился он к матери, звонко поцеловал ее в щеку, поднес красивую, пышную, сияющую кольцами руку к своим румяным губам и опустился, лениво потягиваясь, в маленькое кресло.

Мать остановила долгий ласковый взгляд на красивом молодом лице, с пробивающимся пушком белокурых волос. От этого выхоленного лица веяло здоровьем, свежестью и беззаботностью капризного ребенка. Оно улыбалось в ответ на ласковый взгляд матери. Улыбались сочные румяные губы, улыбались большие голубые глаза, приводившие в восторг тридцатипятилетних дам своим ясным, чуть-чуть наглым взглядом, улыбались румяные свежие щеки.

– Ты удивляешься, что я так рано? – произнес он зевая. – Я и сам удивляюсь… Вчера, впрочем, я рано вернулся, в два часа, ты уже спала, и я не зашел к тебе проститься.

– Кутил?

– Провожали товарища в Ташкент… Пили… Голова болит.

Анна Петровна покачала укоризненно головой.

– Так отчего ты рано встал?

– С тобой поговорить надо. У меня просьба к тебе, мама…

– Я догадываюсь, какая просьба… опять денег?..

Анна Петровна серьезно взглянула на сына и прибавила:

– Послушай, Шура… когда же будет этому конец?..

– Подожди, мама. После жури меня, а теперь выслушай, пожалуйста… Даю тебе слово, что я прошу в последний раз…

– В последний раз? – усмехнулась мать. – Ах, Шурка, Шурка, много было этих последних раз. Ты серьезно огорчаешь меня…

Шурка сделал капризную мину и заметил:

– Верь, что больше не буду, но только теперь устрой мой дела. Отец получает деньги, так уж ты, мама, переговори с ним… Взгляни сама: менее чем двадцатью тысячами обойтись нельзя, ей-богу нельзя…

– Да ты с ума сошел, Шурка! Ты говоришь о двадцати тысячах, словно о трехстах рублях.

– Не сердись, а взгляни, мама!

С этими словами, произнесенными тоном капризного ребенка, не выносящего противоречий, Александр Сергеевич положил на стол перед матерью почтовый листок бумаги, испещренный цифрами.

– Прочти, мама… Портному тысячу двести рублей, сапожнику – триста, Пивато – восемьсот… По векселю – семь тысяч пятьсот, векселю скоро срок, мама… Денисову четыре тысячи…

– Какому Денисову?..

– Нашему, мама… В безик проиграл…

– Ах, Шурка, Шурка!.. – шептала Анна Петровна, просматривая длинный список долгов. – Ты решительно неисправим… Давно ли я за тебя заплатила пять тысяч? Давно ли ты обещал вести себя скромней и не играть в карты. Ведь у нас состояния нет… ты это знаешь!

– Мама, голубушка, сердись не сердись, а попроси отца… Даю тебе слово, я больше не стану делать долгов, но только теперь упроси отца…

И Шурка, по обыкновению, обвил шею матери и, покрывая ее лицо поцелуями, повторял:

– Ты попроси… попроси… Попросишь?..

Анна Петровна еще три дня тому назад просила Сергея Александровича за своего баловня, но теперь она хотела его проучить и показать, что не сразу поддается на его просьбы. Она отвела свое лицо и строго заметила:

– Александр! Ты разоряешь нас. Отец возмущен твоим поведением, и если ты не исправишься, он больше не станет платить твоих долгов… Ты, кажется, мог бы жить без долгов. Ты получаешь двести рублей от отца, сто от меня. У тебя готовая квартира, стол и лошадь… Разве нельзя жить прилично на эти средства?..

– Ах, мама, мама… Что такое триста рублей? Служат у нас в полку, сама знаешь, всё богатые люди… Нельзя же мне в самом деле совсем отстать от товарищей и говорить, что папенька с маменькой не дают денег… Надо сохранять приличия и не ронять чести полка… Надеюсь…

Анна Петровна слушала и сама сознавала, что трехсот рублей, пожалуй, и недостаточно, чтобы ее любимец не ронял чести полка. Ах! Она бы давала ему гораздо больше, чтоб он блистал в свете, чтоб его капризы не встречали препятствия, но, по несчастию, она не могла этого сделать.

– Ну, хорошо… Мы прибавим тебе еще двести рублей… ты будешь получать пятьсот в месяц, но ты дай мне слово, честное слово, что больше долгов не будет… Дашь?..

– Честное слово, мама…

– Ведь ты не один у нас. У тебя два брата и две сестры… О всех вас надо подумать.

– Ну, братья долгов не делают… Они получают на службе хорошие деньги. К чему им делать долги?.. Борис вдобавок женится и берет громадное состояние… Правда, мама?.. По крайней мере все говорят… Этот Борис умен, не то что я. Он дьявольски ловкую штуку выкидывает, если правда, что дело слажено… – весело рассмеялся Шурка. – Ты, мама, и мне подыщи такую же дуру с приданым.

– Александр! что за выражения!

– Ну, ну… не скажу более ни слова… Так ты обещаешь?..

– Двадцати тысяч отец не даст…

– Так что же мне делать? Пойми, мама, что же мне делать? – проговорил Шурка капризным голосом. – Нет, мама, он даст. Посердится и даст… Только переговори с ним, голубушка… прошу тебя… Ведь если подадут на меня в полк, ты понимаешь, какой будет скандал… Уж ты как хочешь, а мне необходимо двадцать тысяч.

Анна Петровна опять стала говорить на тему о беспутстве сына, и Шурка слушал эти речи рассеянно, думая о том, сколько у него останется от двадцати тысяч. Он составлял в уме список лиц, кому можно не заплатить (портной и сапожник оказались первыми в этом списке), и рассчитывал, что можно оставить тысяч десять, тем более, они нужны были ему до зарезу. Он так был уверен в помощи матери, подобные сцены с матерью повторялись так часто, что Шурка, по обыкновению, пропускал мимо ушей увещания матери. Она любит его и, конечно, не поставит в скверное положение. Нельзя же в самом деле ему, Шурке Кривскому, жить как какому-нибудь армейскому офицеру и не делать долгов. Невозможно, все это знают, что невозможно.

– Так помни, Шура, что я поговорю с отцом в последний раз! – заключила Анна Петровна, любуясь своим беспутным сыном, сидевшим перед ней с виноватым видом enfant gâté[7]7
  Избалованного ребенка (франц.).


[Закрыть]
. – Слышишь? – прибавила она строгим тоном.

– Слышу, слышу, мама! – встал он и крепко расцеловал мать в обе щеки. – Поверь, я больше не буду тебя беспокоить! – говорил он, искренне уверенный в ту минуту, что больше не будет беспокоить.

Ему некогда было думать о будущем, и к чему? Что будет впереди, то будет, а пока жизнь проходила перед ним каким-то постоянным праздником среди катаний, пикников и того веселого ничегонеделанья, которое, однако, поглощает немало времени в жизни порядочного человека, имеющего счастие принадлежать к золотой молодежи. Веселый, легкомысленный, тщеславный, добродушный и избалованный, любимый дамами, товарищами и начальством, он, что называется, прожигал жизнь, не понимая, как можно было по утрам не завтракать у Пивато, не прокатиться по Невскому, кутаясь в бобровый воротник, не сидеть, весело кивая рыжеволосым кокоткам, в первых рядах оперы или Михайловского театра и не быть в числе первых счастливцев, пользующихся благосклонностью вновь появляющейся звезды полусвета.

Его все любили, как доброго, беспритязательного малого, умевшего рассказать веселый анекдот, грациозно сидеть на лошади, танцевать мазурку на балах, проигрывать в безик, баккара и макао с приличием порядочного человека и говорить с начальством с почтительной аффектацией военного джентльмена. Глядя на его веселое открытое лицо, никому не могло прийти в голову, чтобы на Шурку Кривского можно когда-нибудь сердиться. На него даже кредиторы не сердились, когда он с добродушием ребенка говорил им, что денег нет, и у них же перехватывал маленькие суммы… Все знали, что «мальчик» на виду, направления примерного – Шурка всегда отличался самыми рыцарскими чувствами и говорил о чести полка с благородной дрожью в голосе, – пойдет своей дорогой, перебесится, и из него выйдет если и не такой человек, как его отец (отец – большой умница!), то, во всяком случае, хороший служака, сумеющий, когда нужно, умереть с честью.

И Шурка сам находил, что он «неученый», и в разговоре с братом Борисом, смотревшим на себя, как на будущего столпа государства, нередко, смеясь, вскрикивал:

– Ну, ты ученый государственный человек, я слишком глуп для твоих скучных разговоров…

Борис весело смеялся. Смеялся и Шурка больше всех и сводил разговор на последнюю пирушку или на новый анекдот из жизни полусвета.

Впрочем, штудируя перед сном французские романы (других книг он никогда не читал), и в Шуркину голову изредка забегали шальные мысли о будущей карьере. Конечно, он не мечтал о высших званиях… нет, но иногда мечтал, что в тридцать лет командовать полком приятно, очень приятно, а там бригада, дивизия и… обыкновенно мысли его обрывались на этом, и он не мог придумать, что будет дальше. Только, наверное, будет хорошо, так как он, Шурка Кривский, порядочный человек. При слове «порядочный» у него являлось представление об изящном платье от хорошего портного, розовых ногтях, собственной лошади, завтраках у Пивато, знакомстве с обществом света и полусвета, уплате карточного долга в срок, уменье есть рыбу вилкой, знании свежих анекдотов и рыцарском уважении к чести полка… Все, помимо этого, было непорядочное, неприличное… Люди другого мира могли быть хорошими, добрыми людьми, но не порядочными. С ними можно было встретиться и пройтись по Гороховой, но не по Большой Морской. У них можно было занять денег, но знаться с ними было неловко.

Веселый и довольный выходил Шурка от матери. Двадцать тысяч он наверное получит, только бы «фатер»[8]8
  «Отец» (нем. Vater).


[Закрыть]
не очень долго длил сцену объяснения. Фатер иногда тянул эти сцены, и Шурка принужден был слушать их, подавая время от времени реплики в качестве блудного, раскаявшегося сына.

Обыкновенно мать выручала его, принимая на себя деликатные переговоры о Шуркиных долгах. Если сумма была не велика, отец делал вид, что ничего не знает, и мать давала деньги своему любимцу, пожурив его с нежной ласковостью ослепленной матери; но когда сумма превышала тысячу рублей, тогда приходилось идти к отцу в кабинет, присесть в кресло, провести четверть часа с поникшей головой и получить «порцию советов», – как говорил, выходя из кабинета с веселым смехом, Шурка, встречая своих сестер.

Он поднялся в третий этаж, «к себе», в хорошенькую холостую квартиру и приказал немцу-лакею позвать к себе Василия Ивановича.

Василий Иванович тотчас же пришел.

– Денег, Василий Иванович! – проговорил весело Шурка, трепля Василия Ивановича по плечу.

– Вам много нужно, Александр Сергеевич?

– Ты что называешь много?.. Триста рублей много?..

– Нет-с, немного! – улыбнулся камердинер.

– Ну, так давай триста, но только поскорей. Мне надо отвезти проценты Гуляеву. Слышал об этом жидоморе?

– Слышал-с.

– Ну, если слышал, то неси деньги. Гуляев любит, чтобы дня не просрочить. Сегодня срок, и я хочу поразить аккуратностью.

Василий Иванович принес через несколько минут деньги. Шурка, не пересчитав, сунул их в карман рейтуз и проговорил:

– А насчет того долга, ты, Василий Иванович, не беспокойся. Скажи твоему приятелю, что на днях заплачу. Отец платит мои долги.

– Он просит весь долг. Ему нужны деньги…

– Всё и отдам… Да скажи этому подлецу, что он дерет чертовские проценты.

Василий Иванович обещал сказать «подлецу», то есть самому себе, и хотел было уходить, как Александр Сергеевич остановил его:

– Отец у себя?

– У себя-с!

– Занят?

– Заняты… У них Евгений Николаевич.

– Ну, значит, надолго… Этот Евгений Николаевич, кажется, совсем влез в душу к отцу…

– Уже и не говорите! – озлился Василий. – Помните, каким взяли его Сергей Александрович. Был этот Евгений Николаевич тихенький такой, смирненький, а теперь прыти-то, прыти!

– Ну, да черт с ним, с твоим Евгением Николаевичем! Если спросит отец, скажи на ученье уехал… Да вели подавать Медведя.

Кривский взял фуражку, спустился вниз, обнял в зале хорошенькую свою сестру, сидевшую за роялем, обещал ей привести обедать Денисова и, напевая веселый мотив, беззаботно спустился с лестницы, сел в дрожки и приказал ехать на Васильевский остров.

V
ОТСТАВНОЙ ПОЛКОВНИК, ДАЮЩИЙ ДЕНЬГИ ЗА «НЕБОЛЬШИЕ» ПРОЦЕНТЫ

Трудно найти в Петербурге порядочного человека, занимающего суммы не меньше тысячи рублей, который бы не знал отставного полковника Гуляева и не обращался бы к нему с просьбой о деньгах, беспокойно взглядывая на круглое, румяное, добродушное лицо, убеленное почтенными сединами, на маленький курносый нос, который полковник поминутно утирал красным фуляром, на выцветшие серые глаза с большими седыми бровями, по движению которых опытные люди догадывались об удаче или неудаче займа. Его черный потертый сюртук с вечно болтавшимся Владимиром в петлице, облегавший плотную, коренастую фигуру полковника, неизменно серая жилетка и такие же пьедесталы были тоже хорошо известны всем посетителям небольшой квартирки полковника в четвертом этаже семнадцатой линии Васильевского острова. Все знали его аккуратность и чувство собственного достоинства, с каким держал себя этот обязательный и вежливый старик; знали слабые струны его сердца и спешили оказать ему прежде всего почтение и внимание, так как старик очень ценил почтительных и деликатных людей, а непочтительным ни за что не давал денег, хотя бы дело было самое верное и проценты подходящие. Тогда брови его самым решительным образом двигались вверх и вниз, наконец нависали, как грозные тучи, над глазами, и старик категорически отказывал в деньгах.

Все знали эту слабость и часто добивались отсрочек платежей, приезжая к полковнику, как к знакомому, поздравить с днем ангела или рождения, или просто узнать о здоровье и потолковать о политике. Нередко должники посылали полковнику билет в театр или корзинку с фруктами, дарили его какой-нибудь безделкой или редкостью, и Гуляев бывал очень доволен вниманием. Когда почтенный полковник выходил в час дня на улицу в своем полувоенном балахоне-пальто, в большом картузе с длинным козырем и, опираясь на палку, шел пешком или ехал в конке до Невского и, по обыкновению, тихо прогуливался от часу до трех по солнечной стороне, то вы могли видеть, сколько приветливых поклонов шлется этому скромному на вид старику из щегольских карет и какие солидные и изящные джентльмены при встрече с ним останавливаются и беседуют, вполне уверенные, что почтенный полковник никогда на улице не намекнет о долге, хотя бы вы давно его просрочили и вексель ваш уже находился в коммерческом суде… Боже сохрани! Полковник любезно осведомится о вашем здоровье, поговорит о погоде и о политике и тем же степенным шагом пойдет далее, раздумывая как бы вас прижать, чтобы заставить заплатить…

Свершив обычную прогулку по Невскому, полковник обыкновенно отправлялся на Пески, где жили его многочисленные родственники. За обедом у кого-нибудь из родственников, окруженный подобострастным вниманием чающих наследства, полковник рассказывал о встречах и о беседах с графом таким-то, князем таким-то, сановником таким-то.

Полковник дает деньги под векселя за «небольшие» проценты, и дает преимущественно молодым людям хороших фамилий. Он очень хорошо знает Петербург и его обитателей и редко ошибается, хотя и не берет никаких гарантий, кроме двойного векселя «на случай». Несмотря на свои шестьдесят лет, он постоянно с часу бродит по улицам, знает все, что делается в городе, первый слышит о смерти того или другого старого отца своего кредитора, узнает о выгодных свадьбах и недаром водит знакомство с полицейскими приставами… Старожил Петербурга, он занимается делом лет тридцать, имеет громадное состояние и живет одинокий как перст…

Его все знают, и никто не забывает при встрече с ним почтительно раскланяться, так как трудно найти порядочного человека, который бы не был ему должен.

Иван Алексеевич ценит это уважение и очень дорожит им. В нем он как бы видит, что на него смотрят не только как на мешок с деньгами, а как на равного человека. Этот самообман успокоивает его, когда подчас он раздумывает о своей профессии.

К этому-то старику и отправился Шурка.

Полковник, по обыкновению, проснулся в пятом часу утра, тревожно озираясь из-под одеяла и спешным крестом осеняя желтый как пергамент большой плешивый лоб с блестевшими на нем крупными каплями пота.

Опять тяжелые сны смущали ночью бедного старика! Не любил он ночи, особенно длинной, зимней, лунной ночи, когда бледный луч ночной красавицы, пробираясь из-за шторы в комнату, придавал всем предметам фантастический вид. Образа казались живыми, платье, раскинутое на стуле, принимало формы сидящего человека, цветы на обоях казались какими-то гадкими рожами, показывающими язык под трепетавшим бледным светом. Жутко было полковнику в такие ночи.

И в эту ночь старик несколько раз просыпался в безотчетном страхе, зажигал свечку, судорожно протягивал руку под подушку, сжимал револьвер и напряженно прислушивался среди безмолвия ночи и полусвета маленькой спаленки.

То казалось ему, что в соседней комнате раздаются робкие шаги, то чудился ему какой-то подозрительный шорох, то будто кто-то тихо взламывал замок, и вот осторожно отворяется маленькая дверь…

Старик вскакивал с постели в одной сорочке, босой, с револьвером в руках приближался к двери и брался за ручку. Дверь была заперта. Все тихо. Только старинные часы с башенкой и какой-то фантастической фигуркой в башенке мерно чикали, нарушая безмолвие ночи.

Старик крестился, что-то шептал губами, снова ложился под одеяло и долго, долго лежал еще с открытыми глазами, ожидая и пугаясь сна… Он тоскливо ворочался в постели, утешая себя мыслями, что он никому не сделал зла и, как следует хорошему человеку, помогает своим родным и многим бедным людям, пока наконец не засыпал беспокойным сном человека, не уверенного в своей безопасности.

Полковник жил одиноко в небольшой квартире, состоящей из четырех комнат, со старым испытанным слугой.

Словно ожидая выдержать ночью осаду, он всегда сам осматривал везде запоры и замки, на ночь запирался в маленькой спальне на ключ и, когда лакей раздевал его, он иногда так подозрительно всматривался в лицо слуги, что старый Фома опускал глаза и торопливо уходил из спальни…

– Бог знает что у человека на уме! – говорил в раздумье полковник, когда слуга уходил. – Нынче люди какие-то порченые… Из-за денег на все готовы! – тихо прибавлял старик, подходил к образу, зажигал лампаду и молился перед отходом ко сну.

Старик был рад, когда у него ночевал кто-нибудь из его многочисленных родственников. Часто зазывал он к себе одного из молодых племянников и укладывал его спать в соседней с спальней комнате. Тогда ему спалось лучше.

Проснувшись, полковник тотчас же встал, умылся, помолился перед образами, стоявшими в углу комнаты, облекся в серый байковый халат, надел большие плисовые мягкие сапоги и пошел будить Фому, чтобы ставили самовар. С наступлением утра полковник оживлялся, забывая тревогу ночи. Деятельная натура старика искала занятий, чтобы наполнить время раннего утра. В ожидании чая он бродил по комнатам, осматривая мебель, картины, дорогие безделки, редкостные вещи, старое оружие и тому подобное.

Всем этим добром маленькая квартирка полковника была загромождена совсем бестолково и скорее напоминала лавку древностей, чем обыкновенную жилую квартиру. Из бестолковости, с которой были расставлены все эти вещи, можно было безошибочно заключить, что они попали к полковнику случайно. Большая прелестная картина Корреджио красовалась рядом с аляповатым изделием базарного живописца, изящная фарфоровая ваза стояла в темном углу совсем не у места – около разбитого глиняного кувшина; рядом со старинным дорогим креслом торчала мебель апраксинского изделия. Во всем убранстве было отсутствие вкуса.

Наконец Фома находил старика в гостиной, стиравшего полой халата пыль с какого-нибудь дивана, и докладывал, что самовар подан.

Старик переходил в столовую, бросавшуюся в глаза смесью всевозможной мебели, фарфора и ваз, расставленных на горках и этажерках, и принимался за чай, стараясь продлить чаепитие. В это время он беседовал с Фомой насчет погоды и людской испорченности. Старый Фома вместе с барином находил, что нынче народ «стал другой», и полковник по утрам ласково и добродушно смотрел на темное, морщинистое, обросшее лицо старого слуги и слушал его рассуждения на тему о том, чем был человек прежде и чем он стал теперь.

После чаю полковник шел в свой кабинет, рядом с столовой, присаживался к столу, на котором пестрела целая лавочка разных вещиц и сувениров, подаренных родственниками и заимодавцами, брал календарь с пришитой в конце тетрадкой белой бумаги и, надевши большие старинные очки в перевязанной нитками черепаховой оправе, приступал, по обыкновению, к заметкам о вчерашнем дне.

Крупным, неуклюжим почерком, громоздя букву на букву, занес он в тетрадь: «Утром на прогулке встретил графа Д. Обещал произвести уплату 21-го. Ненадежен. Р., встретившись, просил денег. Отказал. Я денег для него не кую. Обедал у свояченицы Прасковьи, за обедом был суп, телятина на жаркое и сушки. Живет не по средствам, а первого числа ко мне же придет. После обеда пришла двоюродная сестрица Лизавета и была непочтительна. Уменьшить размер даваемого вспомоществования. Люди, люди! Все они ждут моей смерти, чтобы поделить достояние, бережливостью и милосердием бога мне данное. Удивительно лебезил племянник Василий, но я ему не дам гроша. Вечером пил чай у сестры Гликерии. Забегала на минутку Валентина и жаловалась на мужа. Просил зайти ее ко мне. Очень она похорошела, но я все-таки колеблюсь исполнить давнишнее намерение. Слишком она легкомысленна. Сегодня исполнилось ровно двадцать пять лет с тех пор, как я командовал батареей. Много утекло воды. Б. обещал купить две картины, а пока прислал билет на вход в Демидов сад. Говорит, ему даром дают. Отдать кому-нибудь из племянников. Негодяй З., слышал, уехал из Петербурга. За ним пятьсот рублей. NB. Тысяча по векселю».

Перечитав и исправив заметки, полковник вынул из несгораемого шкафа толстую, внушительную книгу – домашнюю гроссбух, – в которой самим полковником велась оригинальная бухгалтерия. По этой большой, порыжелой от времени, книге можно было проследить, кому полковник в течение двадцати пяти лет давал деньги, когда, сколько, на какой срок и когда получал обратно. Самые известные фамилии Петербурга записаны были крупным почерком полковника с разными таинственными знаками, понятными только ему одному. Некоторые фамилии повторялись из году в год, некоторые были перечеркнуты красным крестом с надписью сбоку: «Скончался. Взыскать безнадежно» или «Отправился в заграничный вояж и не вернулся», а около других стояли буквы: «Н. Д.» (не давать), «Н. С.» (неисправен). Эта черная книга была, так сказать, кондуитным списком петербургской знати, и полковник всегда предварительно справлялся в ней, когда у него просили денег. Если около фамилии стояли какие-нибудь таинственные буквы, полковник отказывал или значительно уменьшал требуемую сумму. Под лаконическими записями полковника, которые он вел в течение двадцати пяти лет, скрывались целые трагедии, драмы и комедии из жизни петербургского beau mond'a[9]9
  Высшего света (франц.).


[Закрыть]
. Сколько смешного и грустного, сколько подлого и жалкого заключалось в этих пожелтевших от времени листах, на которых крупным почерком против какого-нибудь блестящего имени стояли таинственные буквы «П. П.», означавшие подложную подпись на векселе, и сбоку лаконическая отметка: «Уплочено отцом». Недаром полковник, на склоне лет, несмотря на добродушие, не доверял людям, считая их способными на всякую пакость из-за денег.

Он сам любил деньги и был убежден, что все их должны любить. От этого он никому не доверял, всех подозревал, и сам подчас страдал под бременем подозрений, закрадывавшихся ему в сердце при виде расположения, оказываемого старику кем-нибудь из его родных. Искренность нередко принимал он за лукавство и за желание подобраться к его деньгам.

Порывами добрый, даже великодушный, он точно боялся этих порывов и даже людей, которых любил, временами оценивал на основании горькой философии, заключавшейся в его порыжелом гроссбухе. Случалось, больной он лежал в своей спаленке, к нему заходили его близкие, и он жадно всматривался в их лица, стараясь найти в них участие, и находил одну корысть и ожидание его смерти. Он придирался, бранился и говорил, что все свое состояние оставит на больницы, но родным не даст ни гроша. Оскорбленные уходили от него брат, сестра, и полковник оставался один, болящий сердцем, терзающийся, не напрасно ли он обидел. Он пробовал загладить обиду и заглаживал деньгами… Деньгами он мирил людей, деньгами расплачивался за все, потеряв давно способность уплачивать счеты своего сердца иным образом.

Полковник развернул книгу в том месте, где стоял заголовок: «Сроки», и против фамилии поручика Л. С. Кривского поставил буквы «П. В.» (подать ко взысканию), покачал головой и тихо произнес:

– Шибко живет этот барин. На что живет?

Затем он достал срочные векселя, внимательно их пересмотрел, спрятал в боковой ящик письменного стола, прошел в свою спаленку и, затворив двери на замок, беспокойно озираясь, достал из комода шкатулку, древнюю шкатулку красного дерева и осторожно пересчитал заключавшиеся в ней именные билеты, золото и серебро. Он каждое утро пересчитывал деньги с любовью нежного отца. Он раскладывал сторублевые бумажки по пачкам, разглаживал банковые билеты и тихо позвякивал червонцами, словно наслаждаясь нежным звяканьем. Глаза его оживлялись, и все его безотрадное, одинокое существование, казалось, принимало смысл. Считая деньги, он жил. Отдавая их, он страдал до той поры, пока они снова не ворочались к нему. Хотя он и говорил, что не держит денег дома, но у него в шкатулке всегда бывала изрядная сумма. Остальные деньги он держал в банке, а векселя – у нотариуса.

На башенке с фантастической фигуркой пробило восемь часов. Старик поспешно спрятал шкатулку в комод, оделся в свой неизменный потертый черный сюртук, серую жилетку и серые пьедесталы, вышел из спальни, присел в столовую и стал раскладывать пасьянс, прислушиваясь к звонку.

Он ждал Валентину.

В прихожей раздался тихий звонок.

Старик поднял глаза и радостно приветствовал вошедшую Валентину. Она поцеловала старика и проговорила:

– Я нарочно к вам, дядя, пораньше, а то поздно вы всегда заняты.

Старик рад был гостям, особенно, если знал, что гость не попросит денег. Он был гостеприимен и любил угощать многочисленных родственников и родственниц, нередко забегавших к нему узнать о здоровье и посидеть с ним полчаса. Старик дорожил родственным вниманием.

– Чем тебя, Валентина, угощать… Чего хочешь, чаю или кофе?

– Ничего не хочу, дядя…

– Так я тебе фруктов дам.

И он достал из шкафа вазу с фруктами и поставил ее перед Валентиной.

– Кушай… выбирай, что хочешь…

Валентина была двоюродной племянницей полковника. Полковник чувствовал слабость к хорошенькой племяннице и нередко помогал ей, когда та приходила к нему и со слезами на глазах рассказывала о своем положении. Он сочувствовал ее несчастной семейной жизни, как кот жмурил глаза под родственными поцелуями «доброй малютки» и сердился на мужа, никогда не почтившего старика визитом.

– Ну, рассказывай, рассказывай… что, твой пьяница опять буянит?

Валентина принялась рассказывать.

– Кривский, говоришь, обещал помочь?

– Обещал.

– Напрасно ты со мной не посоветовалась. Я бы сказал: иди прежде к Евгению Николаевичу Никольскому. Он важнее Кривского. Евгений Николаевич захочет, и Кривский захочет… Тебе совсем надо развестись с мужем… Ты такая молоденькая, хорошенькая, да, хорошенькая… Жить только…

– Ах, дядя, а как бы мне хотелось…

– И как еще жить можешь… Богатой жить… Только ветреница ты… И знаешь что: отдай ты этому пьянице сына… Отдашь, он оставит тебя в покое…

Старик говорил на эту тему, подсев поближе к племяннице, и опытным взглядом оценивал капитал, который представляла, по его мнению, эта прелестная, обворожительная маленькая женщина. Гуляев давно заглядывался на Валентину и нередко дольше, чем бы следовало дяде, целовал ее щеки, после чего дарил деньгами, но каждый раз сомнения закрадывались к нему в сердце, когда он в мечтах видел Валентину, живущую у него в качестве несчастной племянницы…

– Отдай сына и переселяйся ко мне… Ухаживай за стариком, – серьезно проговорил полковник. – Только чтобы ветер из головы… Я этого не люблю…

– Как была бы я счастлива, но разве мужа вы не знаете?

– Отдай ему сына, – приставал старик.

Валентина расплакалась. «Отдать сына!» Дядя обижает ее материнские чувства. И к чему отдавать, когда можно отделаться от мужа и без этой жертвы, только бы дядя помог и съездил к Никольскому.

– Ты сама съезди. Я съезжу, но и ты побывай у него. Это умный человек, а насчет моих слов подумай. Мне тебя жалко, такая ты беспризорная теперь и жизнь какую-то ведешь… Небось любишь кого?..

– Что вы, дядя?

– Полно, полно… нечего: «Что вы, дядя!» Верно, грешна. Про тебя бог весть что рассказывают… Ну, ну… не сердись, а подумай-ка, Валентина… право!.. – прибавил он, трепля Валентину по щеке.

Звонок прервал беседу.

– Посиди-ка тут, – проговорил полковник и вышел в кабинет.

До тонкого слуха Валентины долетел знакомый свежий голос Шурки. Она прислушалась. Кривский просил об отсрочке.

Старик вежливо отклонял просьбу и заметил, что ему нужны деньги.

– Ради бога, хоть пять дней подождите… Отец получил деньги, и я вам привезу…

– Извините, дорогой Александр Сергеевич, но я не могу…

Разговор стал тише. Шурка, этот самый блестящий Шурка, которого Валентина считала богачом, умоляющим голосом просил об отсрочке трех тысяч рублей. Старик отказывал.

«Так вот он какой богатый!» – надула губки Валентина, вспомнив, как недавно она целовала Шурку, слушая его безумные клятвы и обещания лелеять ее, как царицу. «Хорош царь!» Она тихо подошла к кабинету и взглянула в замочную скважину.

Шурка плакал, схватив руку полковника, и умолял пожалеть его.

Наконец старик произнес:

– Хорошо. Три дня я жду.

С этими словами старик поднялся с кресла, а Валентина отошла к столу.

«И я, глупая, верила ему!» – пронеслось в ее головке.

– Пустой человек! – сердито проговорил дядя, входя в столовую. – Ненадежный человек. Плохо он кончит. Живет не по средствам.

– Кто это?

– Кривского Сергея Александровича сын.

– А!

– Ты его никогда не видала? Писаный красавец, но только любить его не стоит… Нет у него ничего!.. Кушай же, кушай… – говорил старик, снова усаживаясь около племянницы и шутливо обнимая дрожащей рукой ее талию. – Мы твое дело устроим… Мне жаль тебя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю