444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Коровин » «То было давно… там… в России…» » Текст книги (страница 29)
«То было давно… там… в России…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:36

Текст книги "«То было давно… там… в России…»"


Автор книги: Константин Коровин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]

Живая тень

Осень. Целый день идет дождь. Пошел вечером на реку, на перелет уток. Думаю – застрелю утку, приедут приятели – угощу…

Скучный осенний лес в вечеру. Долго стою я у края болота. Вдали за лесом, на дороге, кто-то едет в тарантасе. Не ко мне ли. Со свистом быстро пролетели надо мною чирки. Выстрелил. Эх, поздно, – загляделся на дорогу. Зря. Ничего не убил.

Уже потемнело. Пошел домой. Вижу, в окнах дома моего свет. Приехал, значит, кто-то. Вхожу в дом. Приятели сидят за столом, а один лежит на тахте. Здороваюсь, а мне говорят: «У Николая флюс». Смотрю на лежащего, вижу – действительно, разнесло щеку, и ротик с черненькими усиками весь набок свернуло. Коля сердито смотрит на меня черными глазками сквозь пенсне.

– Ленька, – говорю я слуге, – надо шалфей заварить. Полоскать шалфеем, помогает.

– Нет, брат, – отвечает больной Коля. – Константин-рыбак нашел деревенское средство. Они знают, брат. Надо котенка к щеке привязать – через час флюс проходит… Пошли мне котенка достать.

Приятели у меня были: композитор Юрий, архитектор Василий Сергеич и присяжный поверенный, музыкант и критик Николай Васильевич Курицын. Все люди замечательные. Промокнув на охоте, я пошел переодеться в комнату рядом, вдруг слышу, Коля говорит:

– Надо писать на высочайшее имя так: «Прибегаю к стопам Вашего императорского величества».

– Как глупо, – отвечает ему Юрий. – А еще кандидат прав, адвокат, университет кончил… «Прибегаю» – ерунда, глупо. Что же ты прибегаешь-бежишь. Если б ты был борзая собака или лошадь, тогда так. А ты же кандидат прав, пойми же, – и бегаешь.

– Юрий прав, – подтверждает, слышу, архитектор Вася. – Надо писать «припадаю к стопам» – понял?

– Ну, нет-с, извините, – протестует Коля. – Припадать я не желаю. Что за рабьи штуки такие. Я дворянин, а не холуй.

– Ты же подданный, – говорит Вася.

– Не подданный, а верноподданный, – поправляет Юрий.

– Тогда надо писать так, – говорит Коля. – Верноподданный, прибегаю к Вашему императорскому величеству…

– Ну и глупо, – перебивает Юрий. – Государь прочтет прошение и спросит – где же этот дурак, прибежал он или нет еще?

Надев сухое платье, я вышел к приятелям. Константин-рыбак уже пришел. Он держит маленького испуганного котенка. Тетка Афросинья и Ленька его завертывают в большой вязаный платок. Больной, как перед операцией, смотрит испуганно на котенка и даже пьет коньяк для храбрости. Котенка привязывают к щеке. Милая его мордочка видна у сердитых глаз Коли. Тот лег и говорит обиженно:

– Но почему же Государь скажет «дурак»?..

– Да потому, что бежишь бегом – с этакой ерундой к Государю…

– Ну, уж это глупо. Прибегаю – значит, по смыслу, ищу совета, прошу справедливости, а не бегу…

– Ну, уж это совсем ерунда, – продолжает Юрий. – Хорошо это будет, когда всякий будет бегать к Государю за советом. Один спросит – жениться мне или нет. Другой – что лучше – пить коньяк или водку. Черт знает, что будет… Ведь ты просишь переменить фамилию свою – Курицын, действительно, фамилия скверная, а припадаешь, как страдающий…

– Тогда я напишу, – задумчиво говорит Коля, – что, родившись без спросу меня родителями, кончив университет и получив аттестат зрелости, увидал, что фамилия, в которой я совершенно не виновен, не годится ни к черту и, кстати, не нравится невесте моей Раисе. Я уж напишу, как надо.

– Это еще неизвестно, переменят ли тебе фамилию. Конечно, фамилия дрянь, видно, что из крепостных. Какой-нибудь прадед твой кур у барина стерег, щупал…

– То есть как это я – из крепостных, позвольте. Я же столбовой…

– А что такое «столбовой» значит? – спросил архитектор Вася.

– То есть как это – что значит? Значит, столб отечества, твердость устоев…

В это время подали самовар и ужин. Собака моя, пойнтер Феб, вбежала в комнату, приветствует гостей. Она подбежала и к больному. Котенок, увидав Феба, зашипел. Больной вскочил, и тут… мы увидели, что опухоль прошла и что Коля снова такой же красавец, каким и был.

– Ну и знахарь, – говорим мы Константину. – Вот какое средство нашел…

– Э-э, – ответил Константин-рыбак. – В деревне-то многое такое есть: знают…

Доволен был Константин-рыбак, что вылечил Николая Васильевича. Стало и нам как-то веселей, несмотря <на то>, что осенний дождь бил в стекла окон. Мы выпили за лекаря и больного. Константин-рыбак, откушав винца, сказал:

– Эх, Николай Васильевич, чего же, право, на свою хвамилию серчаешь. У нас в полку штабс-капитан был – Петух по хвамилии, а вот хороший начальник был и выпить любил. Скучно ведь тоже, где стояли, полком-то. У Бессарабии. Тоже дождь всю зиму. А как выпьет, все петухом кричит и говорит: «Я, – говорит, – не штабс-капитан, а петух…»

В это время, слышим, кто-то будто подъехал к крыльцу. Ленька входит и докладывает:

– Приехал охотник какой-то. Промок весь. Вас спрашивает.

– Спроси, кто такой.

Ленька возвращается и говорит:

– Криворож.

– Как? – спрашиваем мы все. – Что такое?

– Криворож, и все: фамилия такая…

Я вышел в переднюю. Там стоял промокший незнакомец-охотник. Два зайца висели у пояса.

– Простите за беспокойство, – сказал он. – Ехал на огонек. Невозможно, ночь. Зги не видать… Промок до костей. Не позволите ли согреться? Озяб ужасно.

Переодевшись во что попало, новый гость скоро сидел с нами за столом. Он, видимо, был доволен, а его зайца мы жарили в сметане на кухне.

– Ну и ночь, – говорил охотник. – Вот так, рядом, свою руку не видно. А дождь проливной. Возчик мой испугался! Парень молодой. «Глядите, – говорит мне, – вот, знать, волки, что-то мелькает…»

Действительно, что-то мелькало. Должно быть, глаза, а потом слышу, там, вдали, глухо завыли. Так жутко стало. В глухом месте вы живете… Я-то ярославский, на охоту иногда в Соболево езжу к псковичу. Я во втором обществе состою. Я кандидат прав на судебную должность, только вот фамилия у меня неприятная.

Приятель Коля надел пенсне, как-то вытянулся и пристально посмотрел и на охотника, и на нас.

– Такая неприятная фамилия, – продолжал охотник. – Конечно, в ней я не виноват, но хочу теперь подать на высочайшее имя прошение: «Прибегаю к стопам» и прочее…

Коля вскочил и, рассердясь, горячо закричал:

– Довольно этих ваших штучек! Довольно вам из меня дурачка строить, вечный розыгрыш, надоело!

И Коля, рассердясь, встал из-за стола.

Два моих приятеля, Юрий и архитектор Вася, залились смехом. Коля, обратясь к охотнику, сказал:

– Я не имею чести вас знать, но все-таки, что за охота вам этих дураков слушать, – сказал он резко, показывая в нашу сторону.

Охотник смотрел с недоумением на всех нас. Когда подали зайца, все разъяснилось, что мы тут ни при чем, а все из-за фамилии, и новый гость уже очень любезно говорил Коле:

– Помилуйте, да ваша фамилия прекрасна… Господи, если бы мне такую фамилию. Сознаться должен вам, у меня невеста, я женюсь, и очень уж моей невесте фамилия моя не нравится.

– Довольно! – внезапно снова закричал Коля, вспыхнув. – Я не позволю! Довольно!

Охотник поклялся ему, что не шутит. Опять с ним разговорился, что хочет писать прошение на высочайшее имя, только не знает, как писать: «прибегаю» или «припадаю»…

– Припадаю – это как-то унизительно, – сказал незнакомец. – А я все же столбовой дворянин.

– Идиоты! – закричал Коля нам. – Скотины!

И он, оскорбленный вконец, выбежал из комнаты вон.

Приятели мои, лежа на тахте, вытирали слезы от смеха. В комнате расположились на ночлег. В большой мастерской моего деревянного дома охотнику постелили матрас на полу. Хорошо было разговаривать в теплом доме, перед сном, в такое ненастье. Охотник говорил, что рад приюту, а то сильно озяб и чувствует, как у него ноют зубы.

– Как бы не было флюса, – сказал он и, увидав котенка, позвал его: – кись-кись-кись…

Тогда нам стало немного страшно из-за всех этих необычайных совпадений.

Мы уже не смеялись, а смотрели с едва скрываемым страхом на этого странного гостя – тень нашего бедного Коли, явившегося из ночной тьмы, как бы только за тем, чтобы во всем передразнивать его.

На другое утро мы едва могли убедить Колю, который переночевал один у меня в кабинете, что мы вовсе не подстроили ему всю эту странную ночную встречу.

А когда мы вчетвером пришли в мою мастерскую, неизвестного охотника уже не было, и никто не видел, как он ушел из моего дома…

Лошадиная голова

В конце августа надо будет держать экзамен в Москве, в Училище живописи, ваяния и зодчества. Все кругом говорят: «Тебе надо быть архитектором». А мне совсем не хочется быть архитектором, только приходится молчать. А хочется быть художником, охотником и моряком. Ехать на корабле далеко, в особенное, лазоревое царство.

Мне тринадцать лет и живу я у своей бабушки, Екатерины Ивановны, в Вышнем Волочке, в большом деревянном доме.

Каждый день ко мне приходит учитель Петр Афанасьевич. Лицо у него в веснушках, лохматые светлые волосы. Приходит и говорит всего-навсего: «Ну-с, как?» А я думаю, какое мученье, зубри все – синус, косинус, терпеть не могу.

И в воскресенье я иду к другу своему, лучшему на свете человеку, который живет на краю города в маленьком домике у канала, охотнику Василию Ивановичу Дубинину.

Вот человек. До чего у него хорошо! На стене висит ружье, ягдташ, пороховница, труба, и есть еще у него собака Шутик и два щенка. Сам он серьезный, в синей рубахе, усы, похож на старого доброго солдата. Всегда у него уха из налима, и я с ним в лодке закатываю через все озеро, на ту сторону. А там большие кусты и сосновый лес. Эх, хорошо! Костер разожжем на берегу и жарим утку в земле.

Учитель Петр Афанасьевич знает только ерунду: алгебру, синтаксис, все, что хуже. А Василий Иванович знает все хорошее: как на заре в камышах сидеть и глядеть, как утки заворачивают прямо на вас, и как кукулю на озере ночью видели.

Кукулю еще никто никогда не поймал, ее и ловить нельзя – утопит.

И никто про кукулю ничего не знает, а у нее глаза человечьи. А в овраге, за водохранилищем, в лесу, лесового кто видел? – Василий Иванович. А на озере, за Грезином, ночью темной женщина выходит из воды и поет: «Милый, милый друг далекий, приходи ко мне скорей, а я бодягою шелковой постелю тебе постель…» Ну да что говорить, Петр Афанасьевич, кажется, и в Бога не верит. Я показывал ему икону, которая в серебряной ризе у бабушки в иконостасе стоит. Там все маленькие, длинные человечки написаны, мученики и великомученики, много их. А у одного лошадиная голова[391]391
  …у одного лошадиная голова – юный Коровин смешивает изображения на двух иконах: «Сорок Севастийских мучеников» и «Святой Христофор». На иконе Святой мученик Христофор, пострадавший за христианскую веру при императоре Деции (ок. 250 г.), изображался с собачьей головой (песьеглавец), так как, по преданию, он был родом из страны кинокефалов (людей с собачьими головами). На Большом Московском соборе 1667 г. изображение Святого с песьей головой подверглось запрету. В 1707 г. Петр I отдал распоряжение о соблюдении иконописных правил, что были приняты на Соборе. В связи с этим вплоть до XIX в. Святой Христофор изображался с головой, походящей на лошадиную. Православная Церковь празднует день памяти Святого мученика-воина Христофора 9/22 мая.


[Закрыть]
. Весь – просто как человек, худенький, а голова лошадиная. Вот что. За уроком катехизиса я и говорю Петру Афанасьевичу:

– Есть святые мученики с лошадиной головой…

Петр Афанасьевич рассердился ужасно.

– Вот дурак! Скажешь такую ерунду на экзамене в Москве и провалишься. Откуда ты все это выдумал?

– Нет, – говорю, – не выдумал. А вот пойдемте, я вам покажу.

Петр Афанасьевич за уроком любил закусывать. Ему приносили, должно быть, чтобы не скучно было. Маленькими рюмочками пил водочку. Как выпьет рюмку, так, закусывая, всегда скажет:

– Ну-с, априори…

Держа на вилке огурец, он пошел за мной в комнату бабушки. Я ему показываю икону в иконостасе. Лампада горит, и видно мне, как он рассматривает, растопырив глаза. Потом откусил огурец, задумался, долго жевал. Потом сказал:

– Верно. Лошадиная. Я это, – говорит, – узнаю. Я-то, – говорит, – не верю в эти иконы. Мало ли что на них намалюют богомазы…

Я думаю: «Эге, не знаешь, бабушка тоже не знает. А Дубинин, Василий Иванович, знает. Все мне рассказал и подробно. Угодник этот отличный, хороший человек». И говорю Петру Афанасьевичу – я, мол, знаю, что вам у других спрашивать.

– Расскажи, – говорит мне, – что знаешь. Ты что же, прочитал, что ли, где?

– Нет, – говорю, – не прочитал, а знаю. Это, – говорю, – был такой человек, красоты непомерной, такой родился на свет красавец. Вот бабы так на него и облизываются, прямо бросаются. Он от них туда-сюда, никакой возможности нет, до того одолели.

– Постой, – остановил меня Петр Афанасьевич. – Тебе сколько лет-то?

– Тринадцать.

– Тринадцать? Да. Так откуда же это ты?..

– Петр Афанасьевич, – говорю я. – Послушайте, что дальше будет, – а сам думаю: погоди, все расскажу. Охотник-то Дубинин знает, а ты нет. И продолжаю.

– До того его бабы одолели – деться ему от них некуда. Красив очень. Он терпел, терпел, но замучился ужасно. Одна срамота выходит. Я тоже, не знаю, как вы, Петр Афанасьевич, а я вот девчонок не очень люблю. Плаксы, что-то пищат. Вот на дворе, в пряталки играть… Я терпеть не могу. Так он, угодник Божий, не знал, куда от них деться. И стал просить Господа: «Господи – молился он. – Спаси и помоги. Как бы от них куда спастись. Уйти от этой нечисти?»

Это я все говорю Петру Афанасьевичу и стараюсь все сказать точь-в-точь, как мне охотник Иван Васильич Дубинин говорил. И стараюсь подражать ему.

Смотрю, Петр Афанасьевич третью рюмку пьет и глаз с меня не спускает. Вижу, что нравится мой рассказ о великомученике.

– И вот, молится он, – продолжал я. – Долго и усердно молился. И долетела, значит, молитва до конца. И у красавца начала расти голова. Лошадиные зубы, уши. Посмотрел он в зеркало и видит, у него лошадиная морда растет. Вот что! Так он обрадовался. Вот, думает, хорошо. Пускай они теперь поглядят. Вот как был рад великомученик. Когда как они его увидят, так все в сторону шарахнутся. Вот, – говорю, – Петр Афанасьевич. Вы не беспокойтесь. Это все, говорю вам, верно. Конечно, это все в старину было, когда такие красавцы родились на свет.

Петр Афанасьевич почему-то задумался. Допил он последнюю рюмку и пошел опять в комнату бабушки, стал смотреть икону великомученика. И видел я, как он зажигал спички и близко рассматривал мученика с лошадиной головой.

– Ну, априори, ты это сам выдумал или тебе рассказал кто? – спросил меня Петр Афанасьевич.

– Ничего не выдумал, – отвечаю. – И это все верно. Рассказал мне, кто это точно знает. Это – друг мой, охотник, что у канала живет, на краю, вот там, – показал я в окно. – Он охотник – Иван Васильевич Дубинин.

– Ну и олух же этот друг твой. Он – тоже лошадь, должно быть. Кто же в такую чушь верить может?

Обидно мне стало за Ивана Васильевича, потому хороший он человек. И мученик мне тоже нравится.

– Петр Афанасьевич, – говорю я. – Не сердитесь. Все это верно. Бывает это. Мне охотник Дубинин говорил: «Вот, – говорил он мне, – когда ты, – говорит, – подрастешь, как бабье к тебе приставать зачнет, узнаешь тогда мученья, помолишься тоже… В них сласть такая – что ау! Пропадешь!»

Петр Афанасьевич слушал меня. Сморщил брови и, положив руки в карман, сердито так ходил по комнате. Потом опять пошел в комнату бабушки моей, вынул горящую лампаду из иконостаса, поднес ее близко к иконе великомученика и долго-долго смотрел.


* * *

В воскресенье утром я ушел к Ивану Васильевичу. Пришел к нему и вижу – у него сидит Петр Афанасьевич.

Сердито так посмотрел на меня, я даже испугался. Дубинин поздоровался со мной ласково и сказал:

– Ничего, пущай, он мальчик еще несмышленый, но озеро наше любит. Видите, какую он картину нарисовал, подарил мне.

И Дубинин показал на стену, на которой висела моя картина. Написано озеро, лес, пески.

– А вон это, вдали-то, – объясняет Иван Васильевич, – вон это, я иду, вон, маленький-то, – это Шутик. Мне за картину эту Фроловский приказчик пять рублей давал. Эге, брат, я не отдал, потому сам глядеть буду. Сам глядеть люблю… Праздник, сейчас зайчика изжарим в сметане. Петр Афанасьевич, чего горевать, только ежели не веришь – то трудно. Чего бывает, чего не бывает, чего все рассмотреть, нешто можно. Ну, хоша и эту взять, што обиду сердцу и боль тебе причинила. Говоришь, что веснушки, тут веснушки ни при чем. А ты сходи к Казанской, там в притворьи махонькая иконка висит – Прасковии, – дак ты один помолись с верой, поплачь и увидишь, как сразу свободу почувствуешь, и станет горе, как нет… Уйдет. А веснушки – только, как солнцу всходить, стань в реку и умывайся против воды. Через двадцать один день веснушек не будет.

– Костя, – сказал мне Петр Афанасьевич, – сбегай-ка, вот рубль, в трактир, купи бутылку водки, две пачки папирос и две бутылки черного пива.

Я побежал, а он вдогонку кричит мне:

– Бархатного пива, не забудь.

Когда я вернулся, на столе стояли огурцы, соленые грибы, рыба и жареный заяц. Петр Афанасьевич водку пил, а Дубинин не пил.

– Нельзя, – говорил он, – прицел от нее потеряю, нельзя – прицел мне нужен, без прицела не прокормлюсь…

Чуркин

Уговорился я с приятелями моими поехать на охоту в муромские леса. Что все в Москве сидеть? Поедем на Рождество на Касимовский тракт. Там постоялый двор и трактир купца Фураева. Я бывал летом проездом у него. Фураев человек хороший. В доме у него приветливо и уютно. Уху с расстегаями такую ел, что нигде и нет такой. В лесу стоит дом, на дороге. А внизу, под обрывом, течет широкая Клязьма. Ну и хорошо там. Звал меня Фураев в гости приезжать зимой. Говорил: «Вот уха-то зимой из налимов! Много их в неред зимой попадает. Приезжай на праздник. Угощу». Ну, и решили мы поехать на Рождество втроем.

Со станции наняли возчика-крестьянина и поехали в розвальнях. Едем полями, лесами, месяц подымается, ночь светлая, морозная.

– А что, бывают тут разбойники? – спрашивает приятель мой Вася у возчика.

– Тута? Не слыхано. А вот подале, куда едем, похаживает, точно, Чуркин.

– Какой Чуркин?

– Как какой? Разбойник, как есть, – отвечает возчик.

– Благодарю покорно. Хорошенькое место выбрали, – пробормотал Вася.

– Он людев-то не трогает. Только деньги отбирает… Который ежели не отдает – поколотит. Сила в ём агромадная. Сказывали про него: возьмет он за ножку кого, да и бросит подале. Ну и лежи, покуда очухаешься. А этого, чтоб ножом горло резать, в ём нет. Не займается эдаким.

– А ежели я его картечью из ружья угощу. Пожалуй, ему не понравится, – храбрился Вася.

– Пытали, – отвечает возчик. – Только он заговорен. Не берет его пуля. Говорят, его надо серебряной бить пулей-то. А их и нету негде. Вот что!

– Хороши штучки, поехали к черту на кулички, – волнуется Вася.

– Ну, что, – говорю я. – Отдадим деньги. Да и какие деньги у нас? Он и не возьмет.

– Вот только, барин, – обернувшись к нам, сказал возчик, – тоже вот ночью, под праздник, что и вас, позапрошлый год вез я из Суздали монашенку в Гороховец… Везу, значит, ну, еду и вспомнил, что овес забыл захватить. И чертыхнулся, помянул нечистого, значит. Еду. И слышу, как монашенка кашляет. Но вот чисто, как лошадь. Обернулся, гляжу: а у меня в санях солдат сидит с рогами и трубку курит. И так на меня строго глядит глазищами. А глазищи черные, как вот уголь. «Свят, свят, – думаю, – чего это». Погнал лошадь. Не оборачиваюсь, боюсь. А у города уж, смотрю, кабак. Я остановился да в кабак бегом. Говорю в кабаке: «Православные. Поглядите-ка. Хто в санях-то у меня». Глядят – никого нету. Вот что бывает.

Извозчик стегнул лошадь.

Едем большим лесом; в заколдованной ночи светит месяц. Ложатся большие тени на снег. Скрипят розвальни по мерзлой дороге. Все лес да лес.

Вдруг лошадь стала.

– Чего встал? – спрашиваем мы.

– Да хто знает, – отвечает возчик. И смотрит в лес на поворот дороги.

Мы услышали звон бубенцов. Из лесу выехала тройка. И тихо едет мимо нас. В санях сидят четверо в больших шубах и смотрят на нас молча. Странные красные рожи, оскалены зубы, смеются.

– Свят, свят, – крикнул наш возчик. – «Да воскреснет, да расточатся…»

Тройка взвилась. Послышались свист, смех, и тройка скрылась в тенях леса.

Наш возчик, стоя в санях, гнал лошадь, хлестая кнутом.

– Свят, свят, – повторял возчик. – Не видали вы, что ли, хто едет?

– Да кто? – спрашиваем мы хором.

– Как кто? Черти!

– Какие черти? Что ты?

– А хто же? Это видать!.. Помоги, Господи, а то заплутаем.

А место глухое. Лес огромный. Дорога становится уже. И месяц пропадает за стеной леса. Кое-где освещает верхушки елей. Тяжелы покрытые снегами ветви деревьев, опускаются до земли, соединяясь с сугробами. Какая-то жуткая тайна видится в глубокой темени леса. Морозная ночь сковала снега. И все кругом замерло в тишине.

– Скоро ли Фураев? – спрашиваю я возчика.

– Да вот надо бы быть. Чего, вот скоро. Верно едем. Не отвело бы только. Чу! – сказал возчик.

И мы стали.

Мчится тройка, пролетела бешено мимо нас. Послышался женский смех.

– Невидаль… – со страхом пробормотал возчик.

Вдруг впереди засветился огонек. Показался освещенный лунным светом постоялый двор купца Фураева.

У крыльца большого деревянного дома фонарь на столбе освещал большое крыльцо с навесом. По широкой лестнице мы подошли к дверям трактира. Постучали. Никто не отворял. В окнах не было света. Возчик наш проехал в ворота двора.

– Приехали, благодарю, – говорит Вася. – Никого.

Тут подошел возчик и тихо сказал:

– Слышь, ко всенощной уехали. Эвона, за десять верст к Пречистой.

– Что ж делать? Мы иззябли. Не ночевать же здесь, наруже. В доме есть же кто-нибудь.

– Да вот работник здесь, – говорит возчик. – Только в сенник спрятался. Боится. Говорит, знать, это Чуркин.

В это время, мы слышим, отворяется засов в дверях трактира. И женщина с фонарем стоит на пороге.

– Кто? Господи, – говорит она. – Вот эка радость, гости дорогие. Вот радость. Побегу сейчас. Хозяин-то и все ведь ушли из дому. Сказывать велели, ко всенощной… А они тут, внизу, у Клязьмы. В баню спрятались… Бают, Чуркин тройкой ездит тут. Вот сейчас побегу. Скажу. Идите в дом. Вот радость…

И женщина побежала вдоль забора и скрылась за поворотом…

Мы вошли в дом, зажгли лампы в большой комнате. Часы пробили десять. Пришел Фураев, жена, дочери, работник, и комната трактира наполнилась народом.

– Вот рад, – говорит Фураев. – Вот гости, охотники. Эх, ну и уха будет. Вот радость. Ну, чтó налима набило в неред. Страсть сколько.

– Лисеич, тебе охота будет, – обратился он ко мне. – И чего ты любишь – это устрицей зовешь. Грузди – гриб к грибу подобрал. Волвянки – прямо, как хрящ. Свинина во щах такая – ну! Хотели из городка гости приехать, купцы знакомые. Ну, вот праздник встретим. Рады все. Одно, чего это в тройке, вот прямо тут проехали впятером рожи – прямо как черти… Батюшки, думаю, что это. Не Чуркин ли? Погубит. Теперь неповадно: охотники – побоится… И у меня ливорверт есть – да ведь как в человека стрелять – не охота.

В трактире Фураева чисто, тепло. Топится лежанка. Дочери накрывают большой стол. Хлопочет толстый Фураев. Ставит на стол ветчину, грибы, закуски разные. И в бутылках всякие настойки водки. Вася и мы сидим на лежанке.

Столы накрыты. Фураев нарядился в новую розовую рубашку, жилет, цепочка большая, плисовые штаны. Дебелые дочери, румяные, в косы вплетены алые ленты, голубые платья в оборках. Хозяйка в шелковом красном повойнике. Работники в сапогах со скрипом. Двенадцать часов – праздник, разговенье. Все встали. У иконостаса лампады горят. Запел Фураев и все:

 
Рождество Твое, Христе Боже наш,
Воссия мирове свет разума…
 

В это время за окнами дома загремели бубенцы, и к крыльцу подлетели тройки. Девицы вскрикнули. Приятель Вася схватил ружье. В коридоре послышался веселый смех, и в комнату ввалились приезжие со страшными рожами, все в масках. Сбросили шубы и пустились в пляс. Женщина, ловко притоптывая каблуками, пела:

 
Во трактире попляшу,
Сердце надрывается,
Не моя ль тут пьяница
В кабаке шатается…
 

– Эх, да это ты, Матреша, – сказал Фураев. – Напужали нас. Мы уж думали – Чуркин подъехал. Его тут видали надысь.

– С праздником, Федор Васильевич, – снимая маски, приветствовали его приехавшие. – Мы из Суздали. Мы и в Гороховце были.

Надо праздник начинать. Мы тоже в сумочку гостинцу захватили – бутылочку-другую, которая повеселей… Приехали и цыгане, а с ними – друзья, богатые купцы: женщины в шелковых платьях, нарядные, в больших платках, на руках сверкающие кольца. Праздник оживился. Все сели за стол, уставленный пирогами, всякой снедью, шипучей брагой. Выпивали, ходила чарочка, звенела гитара.

Вдруг послышался стук в дверь, и на пороге появился человек высокого роста.

На молодом бледном лице его остро блестели серые глаза. Он снял покрытую снегом шапку, и кудри рассыпались на лоб. Сказал:

– Простите, что нарушаю своим непрошеным появлением ваше веселье. Позвольте согреться. Озяб ужасно. Я еду в Грезино к родным, к Курбатовым.

Мы все приветствовали гостя, и он, сняв короткую шубку и перчатки, пошел к лежанке, сел на нее и опустил красивую голову.

– Просим к столу. Пожалуйста, выпить надоть, – позвали его гости.

Он скромно подошел к столу. Сел.

Одет он был изысканно, в венгерку черного сукна, обшитую каракулевым барашковым мехом. В серо-темных глазах его была острота и горечь. Широкая грудь и плечи как-то выделялись. Цыганка Матреша встала и поднесла ему большой стакан водки. Он тоже встал и, взяв стакан, с улыбкою сказал:

– Матрена Гавриловна, счастлив, что принимаю вино это второй раз из прекрасных ручек ваших.

И лихо, залпом, выпил.

Цыганка посмотрела на него с удивлением и сказала:

– Я не знаю вас.

– Вернее, вы забыли, – ответил вежливо незнакомец.

– Не помню что-то.

– А помните, вы так дивно пели раз на столе у «Яра», в Москве? Помните перстень, который показал один…

Матреша покраснела.

– Ах, – сказала она. – Да это вы. Тогда студент были. Помню. Переменились. Тогда у вас усы были. Смеялись еще: ветром шинель подбита… Да, помню. Больше вас я не видала. А Рудаков-то помер, который был с вами. Ну, покушайте тут, у Федора Васильевича. Тута у нас не хуже «Яра» вашего, в праздник-то.

Незнакомцу подали уху, пироги. Он ел, ни на кого не глядя.

«Какой красивый и особенный человек», – подумал я. Что-то холодное было в дымчатых глазах, жутковатое. На столе появился большой самовар, варенье, пряники, лепешки. Сладкие наливки, вишневка, гости подвыпили, разговорились:

– А что это за перстень, который у «Яра» показывали? – спросил кто-то.

Незнакомец сдержанно улыбнулся.

– А это очень серьезно, позвольте вам ответить…

И встал.

– Вот этот перстень, – показал он, подняв руку (на среднем пальце его красивой руки был большой перстень. Посредине перстня – гладкий черный камень). Если я надену его на палец вам или вам, – обратился он к гостям, – словом, всякому, кому я надену, – он покажет верно, сколько этот человек любил в жизни. Матрена Гавриловна знает. Ей мой перстень показал раз: один раз любила Матрена Гавриловна…

– Правда, правда, – ответила цыганка.

Кругом взволновались.

– Этот перстень, – сказал незнакомец, – моего отца. – Он был охотник, здешние мы: Курбатов.

– Знали, – сказал кто-то. – Владимирские. Померли только.

– Однажды, – продолжал незнакомец, – близ Гороховца, отец поймал у Оки, на Клязьме, большого, в пуд, осетра. А в нем, когда его потрошили, нашли этот перстень. Он – старинный, времен Екатерины Великой. Когда на палец его наденут, то видно, на черном камне выступают чешуйки. Их число показывает разлуку и любовь.

– Вот ловко, – кричат гости. – Надень мне.

– И мне, – кричат кругом.

Незнакомца окружили. Он ловко надевал перстень на пальцы: любопытно узнать. Поворачивал руку, глядел вбок. Мотя не дала руки. Сказала:

– Боюсь.

Он, осмотрев, золотым карандашиком писал в карманную книжку и давал, вырывая листки.

– Прочтите потом, – говорил.

У приятеля Коли что-то вышло много любви, на что он сказал:

– Ерунда, ничего подобного.

Незнакомец сунул записку в руку цыганки Моти, шепнул ей что-то на ухо, а всем сказал:

– Прощайте.

И вышел из-за стола:

– Я должен ехать. Родные ждут меня.

Быстро оделся. В дверях надел на кудрявую голову шапку, повернувшись, поклонился.

– Благодарю вас, – сказал он.

И, показывая всем на руке перстень, добавил:

– Он правду говорит. И еще тем хорош, что верно мстит.

И вышел. В окно было видно, как он быстро проскакал мимо окон на вороном жеребце.

– Батюшки, – кричит вдруг одна купчиха. – Иде же кольцо мое, бриллиянт?

– И у меня нет, – кричит другая.

– А бумажник иде? – говорит купец.

– Батюшки, и у меня нет, – где брошка?

– Чего это?

Гости взволновались, обыскивая себя. Мотя всплеснула руками.

– Вот, вот… А я-то забыла… Когда у «Яра» он эдак кольцо надевал, – помню тоже, браслет пропал у гостьи. Ишь, записку мне сунул. Прочти, говорит мне, Мотя. Правду тебе говорю.

– Читайте, читайте, – сказали кругом.

Приятель Вася читает: «Брось его, Мотя. Зря себя губишь. Он дурак и вор. Брось. Чуркин».

Все ахнули. В это время распахнулась дверь, и в трактир вбежал исправник и за ним, в тулупах, с ружьями, – полицейские.

– Замерз, – сказал исправник. – Обогреться. Вот замерз. Простите. Праздник нарушил. Где его, черта, найдешь. Сегодня, в вечер, монастырь ограбил. Настоятель и казначей приняли служку. Из Боголюбова прислали с подарками к празднику… Вот тебе и служка… Пустил настоятель, а он у казначея тридцать две тыщи свистнул. Да еще вороного жеребца с конюшни спер.

– Он сейчас здесь был, – заговорили все. – Ваше благородие, вот только что… У всех кольца снял. Деньги отобрал. Вон тут, на вороном, в лес поехал. Пять минут, не более.

– За мной, – крикнул исправник.

Полицейские бросились наружу. По лесу раздался залп.

Мой приятель Вася тоже стрелял в лес.

– Эдакое дело, – сказал, вернувшись, исправник, сидя на лежанке и выпивая водку. – И где он переодеться-то успел. Мы и по следу гнали. Вот чего делается под праздник. Ну, что в лес стреляли. Дурацкое дело. Только что напугать. Что, мол, погоня за ним. А ему что? Как его поймать? Ему знать дают. У него много таких. За него вся голь. Сегодня он – монах, завтра – офицер. Бумаги – в порядке. В буфете – на станции – официант, купец, священник, матрос…

Мы ушли в верхние комнаты, которые назывались господскими. Там было постлано сено. Мы заснули.

Утром спустились вниз в трактир. Фураев поднес исправнику запечатанный пакет, говоря: «Почта привезла сегодня рано». Исправник открыл пакет и вскрикнул:

– Боже мой!

«Вас уважаю, жалею, Федор Васильич, – читал он. – Вы – порядочный, порядочный человек. Меня, чего это, не найти вам. Три ружья беру, пришлю. Зря говорили. Все слышал. А колец не отдам. Особенно Афросимову не отдам. Он – плут. Простите за беспокойство. Чуркин».

– Чего ж это он про три ружья? – И позвал полицейских.

– Ну-ка, сколько ружей у вас…

Те замялись.

– И не знамо дело, ваше благородие: трех не хватает. Почтальон не свистнул ли. Сидел у нас, грелся в ночи. Увез, может. Эдакое дело…

– Ну вот, – сказал пристав. – Что я говорил. Он здесь был. Все слышал. Сегодня в отставку подам. С эдаким народом жулью – лафа.


* * *

Как сказка шла моя младость. Был у меня приятель по училищу живописи, Абраша Барашев. Сын крестьянина из большого села Добрынского, Владимирской губернии. У реки Нерли раскинулось село Добрынское, и место было ровное. Нам не нравилось. Отец Абраши был кровельщик и больше жил в отъездах, на постройках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю