Текст книги "«То было давно… там… в России…»"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]
Странно было видеть этого толстого человека, умывающегося впопыхах и притом артиста Южина, который так любил ордена и надевал их с утра, на парадных праздниках, каждый раз при приезде директора, приезжая к нему на доклады. Надевал эти ордена и какой-то большой белый крест болгарского Фердинанда[182]182
…болгарского Фердинанда – Фердинанд I (1861–1948), болгарский царь (1908–1918).
[Закрыть].
– Это все требуют, – говорил он. – Уберите немедленно. Я вас за этим вызывал. Прикажите. Прошу вас убедительно.
– Да, князь, конечно, – согласился я. – Теперь уж республика, не терпит Императорские театры, Императорские университеты, Академии художеств, Технические училища; клиника, артисты, солисты Их Величеств… Странно. А вот скажите, князь, кажется, не было императорского сумасшедшего дома?
Сумбатов удивленно посмотрел на меня.
* * *
Императорский Малый театр торжественно чествовал дни свободы. На сцене Малого театра был устроен фестиваль. На большом пьедестале, одетая боярышней в кокошнике, артистка Яблочкина. Руки ее были подняты к небу, на руках оборванные цепи, под мышкой одной руки привязан сноп ржи и серп, у ног лежал солдат. Это – освобожденная Россия. А кругом, внизу у пьедестала, артисты и артистки. Артисты во фраках, а артистки декольте, шляпы – перья паради. Оркестр играл «Марсельезу».
У нас, так сказать, как во Франции. Артисты с серьезными лицами пели:
Вы, граждане, на бой,
Вы, граждане, вперед,
Впи-пи-пи-пи-впиред,
Вы, граждане, на бой.
Ловко выходило, совсем «Марсельеза».
Я посмотрел на толстого князя Сумбатова, на пухлого Головина, на Рыбакова… Какие все толстые. Какие толстяки, а вот на бой идут.
* * *
Когда в 1919 году совершенно нечего было есть, а есть все же привыкли, то находились дома, люди, какие-то остатки средств, в которых все <еще> сохранилось московское гостеприимство. Среди гостей у этих людей были всегда артисты. Они играли роль утешителей. Приходили и важно шепотом передавали радостные новости:
– Кончается, – говорили, – да, да, кончается. Вчера на Ходынке солдаты все лапти сожгли, да.
Все смотрят с вниманием, что такое.
– Ну и что же?
– Как что, – говорит удивленный артист. – Ясно, что конец.
Его сажали, угощали каким-то пирогом с творогом, с солониной. Артист сидел, ел и говорил совершенно как фельдмаршал, с важностью:
– В понедельник фабрику Абрамовичу вернули. Рабочие пришли с хлеб-солью к хозяину: «Бери, – говорят, – себе назад. Нам без тебя никак не управиться». Ресторан «Эрмитаж» на днях открывается.
– Да что вы, неужели? Кушайте, голубчик, кушайте.
И голубчик кушал…
– Да, – говорит он, – я вчера сказал в банке, как его, Ше… ше… Шешкевичу. Говорю ему: «Ну что вы, товарищ, отдайте вы из сейфа-то Ивану Ивановичу Корзихину-то. Хороший он парень. Ну что вам». – «Ну, – говорит, – для вас только. Пускай завтра приходит».
– Да что вы. Господи. Кушайте, голубчик.
И голубчик кушал.
* * *
На каком-то собрании артистов говорили:
«Главное – справедливость. Это верно. В театрах из артистов есть любимцы публики, и эти артисты другим ходу не дают. И эти любимцы получают больше других, и им платят. А разве можно и нужно угождать публике? Она ведь не все понимает. Другим работы нет – всё любимцы берут. Главные роли их, они берут их себе, а мы теперь сами директора выберем, чтоб равенство ввел и черед. Вот Шаляпин – все нарушает. А вот в равенстве-то узнает, кто он. А если он товарищ, то не должен выскакивать, пой, как поют, не подлизываясь к публике. Надо же достоинство иметь и подлизой не быть. Да и партию своего товарищества и театра, так сказать, учреждения, не подрывать. Революционную совесть иметь надо. Эти прежние штучки империалистические надо бросить раз навсегда. Товарищ в год две тысячи получает, а он норовит в вечер один забрать их. Теперь после постановления товарищеского – это не выйдет, не пройдет… Справедливость-то, пожалуй, не понравится. А сами поют о правде. Где правда-то тут? Правда-то не понравится. Но мы теперь сплотились, договорились и поставим дело как надо. На то и товарищество, и союз».
* * *
Равенство и справедливость. Был жетон: «Да укрепится свобода и справедливость на Руси». Я получил бланк. Бланк этот был напечатан после долгих и многих обсуждений Всерабиса[183]183
Всерабис – Всесоюзный (до 1925 г. – Всероссийский) профессиональный союз работников искусств.
[Закрыть] «Заключение работников искусств, отдела изобразительных искусств». В графах бланка значилось:
Размер.
Какой материал.
Холст, краски, стоимость его.
Время потраченного труда.
Подпись автора.
Цена произведения определялась отделом Всерабиса.
В Школе живописи мастера и подмастерья. Все было хорошо, но с подмастерьем было трудно. Их работу надо было расценивать. Трудно было вводить справедливость. Трудно. Кто сюпрематист, кто кубист, экс-импрессионист, футурист – трудно распределить. Чтó все это стоит, по аршину или как ценить? Да еще на стене написано: «Кто не работает, тот не ест». А есть вообще нечего было. А справедливость надо вводить. У Всерабиса и мастеров ум раскорячивался, как они говорили. Заседания и денные, и ночные. Постановления одни вышибали другие. Трудно было, так, один предлагал то, а другой совсем другое. И притом жрать хочется до смерти. Вот как трудно вводить справедливость и равенство. Все ходили измученные, бледные, отрепанные, неумытые, голодные. Но все же горели энергией водворить так реформы, чтоб было как можно справедливее. И их души не догадывались, что главная потуга их энергии – это было не дать другим того, что они сами не имеют. Как успокоить бушующую в себе зависть? А так как она открылась во всех, как прорвавшийся водопад, то в этом сумасшедшем доме нельзя было разобрать с часу на час и с минуты на минуту, что будет и какое постановление справедливости вынесут судьи.
Странно было видеть людей, охваченных страстью власти и низостью зависти и уверенно думающих, что они водворяют благо и справедливость.
* * *
Я видел особенную радость друзей, когда у одного порядочного человека ушла жена, очень красивая женщина, к другому человеку, очень неважному и нечестному. Друзья и знакомые бегали один к другому и радостно, со смехом, передавали новость: ушла. К нему же, оставленному мужу, приходили грустные и успокаивали его, говоря:
– Он же дрянь, а она ненормальна.
А оставленный муж не проявлял страданий. Друзья и знакомые, передавая друг другу, что ему одному он сказал по секрету, что он застрелится. И каждый говорил, что это ему он поведал, по секрету, как лучшему другу.
Но оставленный муж вдруг вскоре завел себе миловидную блондинку. Более других всех обиделась жена.
– Вот видите, – говорила она друзьям, – каков он. Я так и знала. А вы говорили, он застрелится. Никогда не застрелится.
Все приятели почему-то тоже загрустили и вроде как-то обиделись. Бегали к бывшей жене и передавали ей новости. Говорили:
– Да вчера на скачках видели его с этой блондинкой. В ложе с ней сидел. Да.
Жена оставившая сердилась.
– В ложе, вы говорите, видели? Он всегда со мной ездил, брал эту ложу. Это ложа бенуар? – спрашивала жена.
– Да, бенуар, – говорили ей знакомые.
– Это в той же ложе. В той же, в которой был со мной. Вот он каков оказался, – говорила она с негодованием.
Друзья сочувствовали ей.
– И кто это выдумал, – говорила она, – что он способен страдать? Никогда. Он не понимает и не ценит женщину.
Бывшая жена была недовольна и капризно сердилась и на друзей. А друзья заскучали.
* * *
«Мир хижинам, война дворцам» было крупно написано на бывшей гостинице «Метрополь» в Москве.
– Значит, воевать с дворцами. Так, – говорил человек, одетый в поддевку, другому, одетому в тулуп. – Мир, а воевать-то надо нам. Значит, из хижин. Какой же, значит, мир?..
Тулуп слушал и сказал:
– Ежели теперь кто какой дом построит, то в ем и живи сам. Боле ничего. Так велят, значит, теперь. Я говорю им: значит, ежели печник я, значит, в печке мне и жисть вести? А мне говорят: дурак ты, боле ничего. Вот и поди, разбери тут.
* * *
– Ежели кто безлошадный, лошадей у лошадных отбирать. А те без лошадей – ай, помирай. Значит, они опять у лошадных лошадей забирать, значит, зачнут. Тогда что.
– А тогда ты, – говорит другой, – а тогда ты ему его лошадь, что отобрал у него, продай ему. У тебя деньги, а у него она опять. А то у тебя ничего, а тут деньги в кармане у тебя, вот что.
– Вот правильно, ей-ей. Ну и ловко надумали. Верно. А скажи, товарищ, сколько разов-то у него, лошадного-то, лошадь-то угонять себе можно? Скажи, как это-то постановлено?
* * *
– Значит, у купцов все товары взяли, и торговать, значит, нельзя боле. Не наживай, значит, боле. И из лавки его вон. И из фатеры вон, и иди куда хочешь. А товар, значит, его весь раздадут. В череде, значит, всем равно.
– Вот ловко, – говорит слушающий. – А дале как?
– А, значит, дале опять: работать будут товар, только купцам давать нипочем не будут, а сами мастера торговать зачнут. Вот что.
– А как же ему торговать, ежели он при работе?
– Как торговать? Прикащики торговать будут, а деньги тебе, кто работает.
– Вот ловко, вот хорошо придумано. Хорошо прикащиком быть. Вот бы место получить этакое-то. Сам не работаешь, а нажить можно.
Рассказы
1929–1935
Из моих встреч с А. П. Чеховым
I
Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году.
В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая «Восточные номера», – почему «восточные», неизвестно… Это были самые захудалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича.
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, а наверху, на втором этаже, – И. И. Левитан, бывший в то время еще учеником Училища живописи, ваяния и зодчества.
Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из Школы, с Мясницкой, после третьего, последнего, экзамена по живописи, на котором получили серебряные медали: я – за рисунок, Левитан – за живопись…
Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне:
– Зайдем к Антоше (т. е. Чехову)…
В номере Антона Павловича было сильно накурено, на столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетрадями лекций – Антон Павлович готовился к выпускным экзаменам в университете, на врача.
Он сидел на краю дивана. На нем была серая куртка – в то время много студентов ходило в таких куртках. Кроме него в номере были незнакомые нам молодые люди – студенты.
Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и молчал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы.
Он был красавец. У него было большое, открытое лицо с добрыми, смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие – от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты… Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души. Антон Павлович был прост и естественен, он ничего из себя не делал, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость – всегда были в Антоне Павловиче.
Был весенний солнечный день… Левитан и я звали Антона Павловича пойти в Сокольники.
Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших студентов спросил:
– Что же, на шее будете носить? Как швейцары?
Ему ответил Левитан:
– Нет, их не носят… Это просто так… Дается в знак отличия при окончании Школы…
– Как на выставках собаки получают… – прибавил другой студент.
Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в какой-то своеобразной оппозиции ко всему.
– Если у вас нет убеждений, – говорил один студент, обращаясь к Чехову, – то вы не можете быть писателем…
– Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, – говорил другой, – я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений…
– У меня нет убеждений, – отвечал Антон Павлович.
– Вы говорите, что вы человек без убеждений… Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?..
– Нет ни идей, ни убеждений… – ответил Чехов.
Странно спорили эти студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном Павловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направления, их идейному и поучительному толку. Они хотели управлять, поучать, руководить, влиять. Они знали все – все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно, и он на настойчивые вопросы отвечал отдельными словами, повторяя, что у него нет убеждений, нет идей…
– Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? В них нет ни оппозиции, ни идеи… Вы не нужны «Русским Ведомостям», например. Да, развлечение, и только…
– И только, – ответил Антон Павлович.
– А почему вы, позвольте вас спросить, подписываетесь «Чехонте»?.. К чему такой китайский псевдоним?..
Чехов засмеялся.
– А потому, – продолжал студент, – что когда вы будете доктором медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали, без идеи и без протеста…
– Вы правы… – отвечал Чехов, продолжая смеяться.
И прибавил:
– Пойдемте-ка в Сокольники… Прекрасный день… Там уже цветут фиалки… Воздух, весна.
И мы отправились в Сокольники.
От Красных Ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо Красного пруда и деревянных домов с зелеными и красными железными крышами. Мы ехали по окраине Москвы…
Дорогой Левитан продолжал прерванный разговор:
– Как вы думаете?.. – говорил он. – Вот у меня тоже так-таки нет никаких идей… Можно мне быть художником или нет?..
– Невозможно, – ответил студент, – человек не может быть без идей…
– Но вы же крокодил!.. – сказал студенту Левитан. – Как же мне теперь быть?.. Бросить?..
– Бросить…
Антон Павлович, смеясь, вмешался в разговор:
– Как же он бросит живопись?.. Нет! Исаак хитрый, не бросит… Он медаль на шею получил… Ждет теперь Станислава… А Станислав, это не так просто… Так и называется: «Станислав, не бей меня в морду…»[184]184
Ждет теперь Станислава… называется: «Станислав, не бей меня в морду…» – по всей вероятности, имеется в виду орден Св. Станислава 3-й степени, который носили не на шейной ленте, а в петлице.
[Закрыть].
Мы смеялись, студенты сердились.
– Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну…
– Позвольте… сосна – продукт, понимаете?.. Продукт стройки… Понимаете?.. Дрова – народное достояние… Это природа создает для народа… Понимаете?.. – горячился студент, – для народа…
– А мне противно, когда рубят дерево… Они такие же живые, как и мы, и на них поют птицы… Они – птицы – лучше нас… Я пишу и не думаю, что это дрова… Это я не могу думать… Но вы же крокодил!.. – говорил Левитан.
– А почему это птицы певчие лучше нас?.. Позвольте… – негодовал студент.
– Это и я обижен, – сказал Антон Павлович, – Исаак, ты должен это доказать.
– Потрудитесь доказать… – серьезно настаивал студент, смотря на Левитана своими острыми глазами, с выражением чрезвычайной важности.
Антон Павлович смеялся.
– Глупо… – отрезал Левитан.
– Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем…
Сидевшая рядом с Левитаном какая-то тетка из мещанок протянула ему красное пасхальное яйцо[185]185
…тетка из мещанок протянула ему красное пасхальное яйцо… – в рассказе «В дни юности», где повторяется схожий эпизод, женщина дает Левитану просфору (см. с. 518 наст. изд).
[Закрыть] и сказала:
– Съешь, красавчик… (Левитан был очень красив). Батюшка мой помер… Нынче сороков… Помяни его…
Левитан и Чехов рассмеялись. Левитан взял яйцо и спросил, как звали отца, чтобы знать, кого поминать…
– Да ты што, красавчик, нешто поп?
Баба была немножко навеселе.
– Студенты, студенты… А народ – под мышкой книжка, боле ничего… тоже…
Мы приехали к кругу в Сокольники[186]186
…приехали к кругу в Сокольники – в конце XIX в. на конечной станции трамвая в Сокольниках стоял концертный павильон под названием «Круг». Это было великолепное здание круглой формы (архитектор Д. Н. Чичагов).
[Закрыть].
Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала на прощание:
– Помяни родителя… Звали Никита Никитич… А как семинарию окончишь, волосы у тебя будут хороши… Приходи в Печатники… Анфису Никитишну все знают… Накормлю… Небось голодные, хоша ученые…
Антон Павлович смеялся, студенты были серьезны. У студентов была какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала их. Они были полны каких-то навязчивых идей. Что-то тяжелое и выдуманное тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не было простоты и умения отдаться минуте жизни. А весна была так хороша! Но когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: «Посмотрите, как хорошо», один из студентов ответил: «Ничего особенного… Просто тоска… Лес, и черт с ним!.. Что тут хорошего…»
– Ничего-то вы, цапка, не понимаете! – повторил Левитан.
Мы шли по аллее.
Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на этой нашей темной земле.
Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
Выпьем мы за того,
Кто «Что делать?» писал,
Выпьем мы за него,
За его идеал…[187]187
Выпьем мы за того… – здесь и далее: куплет популярной студенческой песни «Проведемте, друзья, эту ночь веселей»:
Выпьем мы за тогоКто «Что делать?» писал,За героев его. За его идеал. «Что делать?» – роман Н. Г. Чернышевского (1863).
[Закрыть]
Антон Павлович и Левитан шли, рядом, а впереди шли студенты… Издали видно было, как большие их волосы лежали на их пледах, что было своеобразно красиво.
– Что это там летит?.. – крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
– Это, вероятно, сокол… – пошутил Антон Павлович.
Летела ворона!
– А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов… – прибавил Чехов. – Я никогда не видал, какой сокол… Сокол ясный… О чем задумались, соколики?.. Должно быть, сокола и охота с ними были распространены на Руси…
Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народу пило чай… Самовары дымились… Мы тоже сели за один из столиков, – чаепитие было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики…
Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки…
– Пожалуйте, господа хорошие…
Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас.
– Вы, студенты… – заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу сторону, – которые ежели… – и он показал нам кулак.
Другой уговаривал его не приставать к нам.
– Не лезь к им… Чево тебе… Может, они и не студенты… Чево тебе…
– Слуга служи, шатун шатайся… – говорил в нашу сторону пьяный с осоловелыми глазами…
Видно было, что мы не нравились этой компании, – трудно понимаемая вражда к нам, «студентам», прорывалась наружу.
Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в ней.
И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно:
– А в весне есть какая-то тоска… Глубокая тоска и беспокойство… Все живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
А когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и Левитану:
– Эти студенты будут отличными докторами… Народ они хороший… И я завидую им, что у них головы полны идей…
II
Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольниках, и по приезде в Крым, в Ялту – весной 1904 года, – я был у Антона Павловича Чехова в доме его в Верхней Алупке. На дворе дачи, когда я вошел в калитку, передо мной, вытянув шею, на одной ноге стоял журавль. Увидев меня, он расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя, – как бы показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету «Новое время».
– Какой милый журавль у вас, – сказал я Антону Павловичу, – он так забавно танцует…
– Да, это замечательнейшее и добрейшее существо… Он любит всех нас, – сказал Антон Павлович. – Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он улетел на зиму в путешествие в другие, там, разные страны, к гиппопотамам, и вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша (сестра) и я, – не правда ли, странно это и таинственно?.. – улететь и прилететь опять… Я не думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит… Нет, он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он – артист и любит, когда мы смеемся на его забавные танцы. Артисты любят играть в разных местах и улетают… Жена вот улетела в Москву, в Художественный театр[188]188
Жена… улетела… в Художественный театр… – имеется в виду О. Л. Книппер-Чехова, артистка Московского Художественного театра.
[Закрыть]…
Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку, закашлялся и плюнул в нее, бросил в банку с раствором.
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто – немножко как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий – портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии – тоже портреты, и среди них – Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и других.
В комнату вошла Марья Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что у ней сильная головная боль. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
– Ах, я и забыл… Ведь я доктор… Как же, я ведь доктор. Пойду, посмотрю, что с ней…
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его поддавшуюся под натиском болезни фигуру: он был худ, и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге…
Кухня была в стороне от дома. Я остался на дворе с журавлем, который опять танцевал и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья, полетел ввысь, сделал круг над садом и опять опустился передо мной.
– Журка, журка!.. – позвал я его, и он близко подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом, вероятно, дожидаясь награды за искусство. Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал… Что? Вероятно – «мошенник!» или еще что-нибудь худшее, так как я ничего ему не заплатил за представление.
После я показал Антону Павловичу бывшие со мной только что написанные в Крыму свои вещи, думая его немножко развлечь… – это были, ночью спящие, большие корабли… Он попросил меня оставить их у себя.
– Оставьте… Я еще хочу посмотреть их, один… – сказал он…
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого – он выглядел совсем больным и сипло кашлял. За обедом он говорил мне:
– Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил… Я так люблю вино…
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
– Маша, – сказал он сестре, – знаешь что, отдадим ему свой участок… Хотите, в Гурзуфе, у самых скал… Я там жил два года, у самого моря… Слушай, Маша, я подарю эту землю Константину Алексеевичу… Хотите?.. Только там очень море шумит, «вечно»… Хотите? И там есть маленький домик. Я буду рад, что вы возьмете его…
Я поблагодарил Антона Павловича, но и я у самого моря не смог бы жить – я не люблю спать так близко от него, и у меня всегда сердцебиение…
Это была последняя моя встреча с А. П. Чеховым.
После я жил в Гурзуфе и построил себе там мастерскую[189]189
…я жил в Гурзуфе и построил себе там мастерскую – ныне Дом творчества им. К. А. Коровина.
[Закрыть]. И из окна моего был виден домик у скалы, где когда-то жил Антон Павлович. Этот домик я часто воспроизводил в своих картинах. Розы… и на фоне моря интимно выделялся домик Антона Павловича. Он давал настроение далекого края, и море шумело около бедного домика, где жила душа великого писателя, плохо понятого своим временем.
– Меня ведь женщины не любят… Меня все считают насмешником, юмористом, а это не верно… – не раз говорил мне Антон Павлович.