355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Коровин » «То было давно… там… в России…» » Текст книги (страница 12)
«То было давно… там… в России…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:36

Текст книги "«То было давно… там… в России…»"


Автор книги: Константин Коровин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

Толстовцы

Близ города Руза Московской губернии жил я летом у приятеля своего, крестьянина Комаровского. По приезде к нему в глухую деревню увидел я по другую сторону небольшой речки деревянный дом-усадьбу, стоявшую на возвышенности. Позади усадьбы был большой сад, а от крыльца спускались к реке тропинки. По этим тропинкам шли люди. Они несли ведра к речке и, набрав воды, уходили к небольшой деревне, поблизости от дома, где я остановился. Люди были в поддевках и рубашках, похожие на крестьян, но в шляпах, – самый характер их внешности был какой-то другой, не крестьянский.

– Что это за люди? – спросил я у Комаровского.

– Толстовцы, – ответил он. – Они здесь живут, в доме-то. Сняли на лето и живут. Их человек тридцать пять, все молодые, и девицы. Воду носят в деревню, помогают крестьянам в труде. Они – кто их знает? – молчаливые. Живут дружно, не пьют, не курят. Тихие. Да крестьяне не больно их любят. Я-то хорошо не знаю. Так, люди молодые, учащиеся, а летом в деревне хорошо, дешево, ну и живут здесь…

Я писал с натуры красками. Сидел у речки. Берега ее покрыты ольхой. Лето. Вся небольшая речка в бочагах. Два крестьянина ловят рыбу. Ходят в воде по пояс, подводят сеть под кусты и бьют по ним палкой – батают, т. е. выгоняют рыбу от берегов.

С того берега реки подошел один из толстовцев и, сказав «Бог помощь», стал тоже бить палкой по берегу и по воде.

– Эва, ты… ты брось. Без понятиев пугать неча. Книжку читай, а рыбу пугать брось, – закричали ему рыбаки.

Толстовец ушел. Рыбаки вылезли и остановились около меня, смотрят, что я списываю. Раскуривают махорку.

– Что же вы его прогнали? – говорю я. – Он ведь помочь вам хотел.

– Уж больно одолели. Теперь маленько поотвадились, а то беда. Гляди ты, с утра в избу лезет. Печь топит, воду несет. Ну, ладно, неси. А то вот пишет в книжку: сколько в доме народу, сколько пьешь воды, чаю, сколько кур, сколько кура пьет, собака тоже. Ну – чего? Печку тебе растопляет, дует – часа два. Глядишь, не горит. Что тут? Какое дело? Ну, наши обложили их по трешнику в месяц, значит, за их работу. Да и то мало… Что выдумали – трудовая помощь, говорят… А девицы их тоже читать придут в избу. Читает, читает. Да, хороший они народ, только одолели очень. Беда!

– Это у них от жисти господской на разум вышло, – вставил другой рыбак. – Без дела-работы скучно жить. Вот и надумали трудовую подмогу, значит. Но только от этого много зря выходит. Лучше бы свое дело вели правильно.

– Где тут, – сказал первый. – Он хворостину два часа рубит: не привычный. А их граф, говорят, пашет и жнет все сам. И лапоть вяжет. Сам на своем обиходе живет, значит. А они покуда не обучились.

– Да, но ведь они хотят вам помочь! Люди хорошие, – возражаю я.

– Верно, так, все верно! Только – вот, помоги деньгами, а то – что? Только утеху свою над нами пытать. Деньгами – нет, тпру! За ягоду, яйцо – тпру, не дадут лишок, торгуются.

– Ну, озябли, – сказали рыбаки и пошли ловить рыбу дальше.


* * *

Меня обступила компания толстовцев. Молодые люди с длинными волосами и девицы.

– Можно ли посмотреть?

Подошли. В руках почти у всех книги. Все скромные и задумчивые. Девицы, когда я взглядывал на них, отводили глаза в сторону. На лицах ни у кого не было улыбки. Кавалеры имели вид «сурьезный», углубленный. Заметно было, что они все знают и еще что-то, чего не знают другие. Это чувствовалось и придавало им какую-то особенную властную важность.

– Позвольте вас спросить, – сказал один, – с какой целью вы пишете несудоходную реку?

– Речка эта очень красива, – объяснил я. – Заросла кустами, пышными, веселыми. Как прозрачны струи вод ее! Нравится мне, потому и пишу.

Толстовец стал в позу:

– Картины есть утешение праздных и сытых, – сказал он, – искусства идут вразрез идее учителя. Например: музыка служит развращению праздных масс.

Когда он заговорил, все девицы, повернув к нему свои головки, выражали взорами поощрение. Когда же заговорил другой, они все повернулись к новому оратору и так же пристально и поощрительно его слушали. Это было как-то особенно характерно. Видно было, что ораторы влияли на них, и нравилось девицам все, что бы они ни говорили.

– Сомневаюсь, – вставил я, – чтобы Толстой думал так. Это отдает Калибаном[217]217
  Калибан – персонаж пьесы У. Шекспира «Буря» (1610–1611) – получеловек-получудовище.


[Закрыть]

Толстовцы посмотрели на меня вопросительно.

Я пояснил:

– Калибан – это «Буря» Шекспира.

– Да, – ответил презрительно толстовец, – но Шекспира не признает учитель.


* * *

На террасе дома моего приятеля сидели за столом приехавшие к нему соседи. Они покупали жеребенка. Пили чай. Присел и я. Один из соседей сказал:

– Чудной это народ живет тут у вас – толстовцы! Лошадь хотели купить для верховой езды – не купили. Я был у них намедни на собрании. Один доказывал, что жить людям не надо боле, – что, говорит, людям одно мучение выходит на свете; больше ничего. Граф, сам учитель их, в годах, значит. Ну, видит – дитев у него много, и все дочиста графья. Как быть? К тому же и кругом народу всякого родится уйма. Что такое? Куда народу столько родят, все для мучения на свете. Притом много без капиталу, конечно. Ну, и мыкаются по свету: нужда; горе; войны-сражения. Все труд да труд. С ребятами забота – расти их! Беда, думает. Куда от дитев деться, от народу: много оченно. По этому случаю стал у него ум раскорячиваться. Кончать надо это дело. Шабаш, Малашка, закрывай крышку. Довольно! Людям пора в голову взять, что довольно глупостями займаться. И конец. Прикрывай все, более не надо дитев, помирай. И конец. Не будет более мучений здесь на земле человекам.

Ну, это он читает, на собрании-то, а у нас парнишка такой бедовый, Димитрий Уткин, и говорит ему: позвольте, говорит, господин барин, вам ответ дать. Тот говорит: пожалуйте. Конечно, говорит, ваше дело господское, вы на барышень ваших глядите, и все оченно хорошо. А у нас в крестьянстве никак невозможно. Конечно, вам о всяких пустяках думать не приходится, даже срамно. У вас и других делов много, а у нас не то. Хоша я себя возьму. Вот два года женат. Сын у меня. Жена тоже у меня женщина твердая. Но ежели бы я на нее глядел да глаза пялил, и боле ничего, она, может быть, и молчала бы, но подумала бы, муж у меня или дурак, или порча на ем есть. Ваше, говорит, дело господское, вам эти глупости в голову и не идут. А у нас, господин барин, засмеют, на улицу нельзя выйти будет… Ах, Уткин, озорной!

А он и еще:

– Вы, господин барин, говорите про одеялы. А таких людев нет. Нешто возможно, ежели под одеялом с ней выдержать! Это невозможно. Конечно, вам, господам… Ну, и озорной Уткин, смеху-то что было!


* * *

Однажды рано утром зашел ко мне приятель Комаровский и рассказывает:

– Встал я рано, смотрю с террасы, а толстовцы вроде как взбесились, бегают по лугу перед домом, друг другу что-то машут, собираются по трое, четверо, толпами. Волнение у них. Я спросил: «Что это?» А мне Ольга Игнатьевна говорит: «У них нынче радость, у их графа, учителя, позавчера дочь родилась…»

Как-то по весне следующего года Комаровский приехал ко мне в Москву и в разговоре спросил, не был ли у меня толстовец.

Я удивился:

– А зачем ему приходить?

– Да, неприятность вышла. На него три девицы подали в суд на содержание ребенка. Будто они от него родили. Но он сын богатого отца, очень боится, просил меня быть свидетелем, что с такими-то никогда я его вместе не встречал. К тебе хотел прийти. Девицы подали в суд, кто с кого, сколько. Женился кое-кто. Трудно разобрать, поди, дело такое.

– Не выдержали светлого учения, – говорю я приятелю.

– Да ведь мальчишки, молодые. Из них какой хочешь крендель пеки. Старших не слушаются. Грех один. Вот скопцы отчетливей работают… И чего только на Руси муки-мученической бывает от учения этакого разного.

На смерть Репина

Умер Репин[218]218
  Умер Репин – И. Е. Репин умер 29 сентября 1930 г.


[Закрыть]
… И одолевает меня чувство тревожного огорчения… Когда умирает большой человек, оставляя нас более одинокими на тайной земле нашей, сознание осиротелости охватывает душу. Утрата его – как бы потеря защиты близкого, справедливого, доброго гения от горестей и ничтожеств жизни сей.

Когда Репин был жив, радостно было сознание: есть Репин. Было менее одиноко… И вот не стало еще одного великого сына родной страны, России. Репин был подлинным живописцем, художником-артистом. В произведениях Репина – мощь, огромная изобразительная сила: кованая форма, ритмически крепкий рисунок, пламенный темперамент.

Он был живописцем больших психологических достижений, передававшим живописью, с яркостью необыкновенной, характеры, бытовой и духовный облик людей. Они живут на его холстах, предстают нам живыми, неотразимо впечатляющими, особенными репинскими людьми. Из русских художников он был, пожалуй, наибольшим мастером мужского портрета, и тем же непререкаемым мастерством отмечены и многие его сюжетные картины: «Грозный», «Николай Чудотворец», «Пушкин в лицее»[219]219
  «Грозный» – картина И. Е. Репина «Иван Грозный и сын его Иван» (1884–1885).
  «Николай Чудотворец» – картина И. Е. Репина «Николай Мирликийский (Николай Чудотворец)» (1884).
  «Пушкин в лицее» – картина И. Е. Репина «Пушкин на акте в Лицее 8 января 1815 г.» (1911).


[Закрыть]
и др. В них полет истинно художественный.

Но у Репина был и враг: тенденциозность, литературщина. На него имел влияние Стасов, из рук Стасова чистый сердцем Репин, художник прямодушный, принял чашу нашей российской гражданской скорби, и в нем, внутри душевных его переживаний, мук и запросов, началась борьба. Парящий высоко над суетным миром художник то и дело низвергался на землю с высот Аполлона. Честный, ищущий правды Репин как бы поступал на службу к идейщикам своего времени, становился жертвой сентимента, полу-истины, фрондирующего вздора. Заслушался могучий Репин-живописец фальшивой дудки гражданских плакальщиков. Ему казалось, как стольким русским «идейным» художникам, что главное в живописи не «как», а «что», и в этом «что» должна быть помощь «страдающему брату», гражданский протест. Так-то усомнился Репин и в Чинквеченто, и в Ватикане, заодно признав рыночным «ажиотажем» и барбизонцев, и импрессионистов…

Великий Толстой, писатель земли русской, облачившись в крестьянскую рубаху и портки, пошел пахать землю. Лошаденка белая, хилая да многострадальная соха… И вот пашет Толстой, учитель и труженик. Умилительно, но ведь и забавно! Такой же кажется и картина Репина, пашущий Толстой.

Наша передовая интеллигенция пришла в восхищение. Профессора задумались, покачивая головами; студенты стали опрощаться; визжали от радости курсистки. А крестьяне понимали по-своему, когда случалось им услышать о Толстом. «Ишь, – говорили, – сам, сердяга, пашет, на свой обиход садится, на свои харчи». – «Нет, – замечал другой, – это он не зря. Понять надо. Он начальству показать хочет, что вот на каком одре крестьянин хлеб дает им, барам».

Эстеты фыркали. Зато радикалы многознаменательно шептали: «Начинается!» Репродукции этой картины долгое время расхватывались. Очень понравилась. За что – неизвестно. Но понравилась. Не за живопись, нет, – за другое…

Как-то раз спросил я Илью Ефимовича – отчего у него пашет Толстой, а не просто крестьянин? Илья Ефимович ответил:

– Толстой хочет равенства.

К этой философии уравнения был чуток Репин от юности. Так, на некрасовские стихи – «Выдь на Волгу: чей стон раздается?.. Этот стон у нас песней зовется, то бурлаки идут бечевой»[220]220
  «Выдь на Волгу: чей стон раздается…» – здесь и далее: из стихотворения Н. А. Некрасова «Размышления у парадного подъезда» (1858).


[Закрыть]
– Репин написал знаменитых своих бурлаков, изобразив их какими-то жалкими, изможденными, какими, конечно, никогда наши волжские бурлаки не бывали.

Но тенденциозность его направлена была не только в сторону скорбей гражданских. Вот еще картина с Толстым, значительно позднейшая. Толстой на фоне цветущих яблонь – кверху поднятая голова, в радости умиления дарами земными… Восхищенный Толстой… Это так естественно. Но почему все восхищались? К чему нужен был именно Толстой на фоне яблонь? Разве женщина в цветущей зелени была бы хуже Толстого? Или виноваты мы, что не утратили способности восторгаться прекрасным садом, весенним солнцем, цветами, и нужно, чтобы художник, словно прощая нам эту глупость, сказал своей картиной: не бойтесь, ничего, и вам можно, ведь Толстой тоже восхищался!

Нет, правда Репина оказалась другой. Именно там, где Репин тенденциозно указывал на истину, он куда слабее. Подлинно великим остается он именно в тех местах своих картин, где радуется живописи как чистый художник, где горит его энтузиазм живописца. – Когда Репин радовался, как художник, он бодр и прекрасен («Вечерницы», «Крестный ход», «Запорожцы»), и насколько слабее в его творчестве то, что в нем от надуманной идейности.

И все – от чистого сердца. Репин хотел помочь скорбям, обличить несправедливость людскую, всех осчастливить. И разве ему не удалось это? Только не живописной проповедью, конечно, а великим даром от Бога, и потому останется в истории русского искусства Репин не только как выразитель гражданской своей эпохи, но как живописец чистой воды на все времена.

Трагик

У артистки театра Корша[221]221
  театр Корша – крупнейший частный драматический театр в России. Основан в Москве театральным предпринимателем Ф. А. Коршем. Открылся в ноябре 1882 г. премьерой спектакля «Ревизор». Театр славился сильной труппой. На его сцене в разное время играли П. Орленев, В. Давыдов, И. Москвин, М. Иванов-Козельский, А. Остужев, Н. Радин, М. Климов, М. Блюменталь-Тамарина, Л. Леонидов, В. Топорков, А. Кторов и др. В 1900–1909 гг. главным режиссером театра был Н. Синельников. В числе лучших спектаклей можно назвать: «Горе от ума» Грибоедова, «Иванов» Чехова, «Маскарад» Лермонтова, «Гроза» Островского, «Гамлет» Шекспира, «Тартюф» Мольера, «Дети Ванюшина» Найденова, «Дни нашей жизни» Л. Андреева и др. В репертуаре, однако, преобладали типично коммерческие, развлекательные пьесы, фарсы, мелодрамы; каждую неделю ставился новый спектакль. В сезоне 1925/26 г. Театр Корша был включен в сеть государственных театров. Назывался Театром комедии (б. Корш), Московским драматическим театром. Закрыт в 1932 г.


[Закрыть]
Смирновой устраивались для друзей вечеринки. Муж ее, Н. Е. Эфрос, был «мужчина серьезный», но до чего непоседливый! Бегает из одной комнаты в другую, вертится, вечно о чем-то хлопочет. Будто с утра ключом его заводили, вот как заводят игрушки.

Так и в тот вечер… Эфрос не унимался ни на минуту, подходил то к одному, то к другому актеру, спрашивал, где что идет, и записывал в книжечку.

Был тут и другой человек, тоже серьезный и задумчивый, – забыл, как его звали. Но, помню, за ужином этот человек все норовил сказать, должно быть, что-то весьма дельное и значительное.

Он встал, поднял бокал и начал официально:

– Милостивые государыни и милостивые государи…

Но актеры говорить ему не дали. Только он начал – «Драматическое действие в своем начале имеет две неопровержимых конкретных формы, первая из них…», как актер Климов перебил его:

– Господа, канделябры в прошлом году были фарфоровые, а нынче бронзовые сделались. Странно! Почему бы это, Надежда Александровна?

Все стали смотреть на канделябры, удивлялись.

Оратор пробормотал:

– Виноват, я не окончил мысль… В действе самого действия, в сокровенной его психологии…

Но актер Вовка опять перебил:

– Ежели кошке дать валерьянку, так она…

Оратор умолк, снова начал. Однако опять кто-нибудь заметит: «На пять тысяч держу пари, что это не рябиновка, а бузиновка», – и покажет бутылку, а гости смотрят и кричат: «Врешь!»

Так и не дали договорить задумчивому человеку.

В чем дело? Оказывается, уже давно, чуть ли не год перед тем, актеры сговорились мешать этому красноречию. Год целый длится эта история. Задумчивый человек всем жалуется: «Не дают говорить», а самому невдомек, что они его и на вечера для того самого приглашают.

Еще был на вечеринке известный доктор, психиатр Баженов, одетый изысканно. Он постоянно складывал руки, как бы молясь или прося прощения у молодых актрис. Те позволяли ему целовать себя, подставляя щеку. Он целовал, закрывая глаза, и замирал надолго. Они называли себя именами и двойными фамилиями и кокетничали, каждая по-своему. Одна щурилась – что очень шло к ней, и она это знала, другая, обладательница больших глаз, – старалась расширить их еще больше. Та говорила трепетно и немного как бы вздрагивала или пугаясь, та – небрежно-ласково, будто растворялась в истоме.

Был тут и Борисов, вечно подпевавший романсы, а в сторонке сидел мрачный, огромного роста провинциальный трагик Задунаев-Врайский и пил стаканами коньяк. Когда его спрашивали – «Что это ты коньяк хлещешь?», – он отвечал: «Глаза болят».

Как-то после выпивки, пения, веселья, уже к утру, гости стали расходиться. На подъезде Задунаев-Врайский остановился, склонил грустно голову и стал жаловаться:

– Живу, играю, веселюсь, а моя Ольга прошлой весной – ау! И всегда я чувствую себя скверно после веселья. Прошедшей весной умерла Ольга. Она похоронена вон там, отсюда недалеко, – он показал рукой вдаль Тверской, – на Даниловском. Еду к ней. Не могу! Еду.

– И мы с тобой поедем, – предложили все в один голос. – Все поедем!

Взяли извозчиков. До кладбища было верст пять.

Раннее утро, чуть брезжит свет. На пролетке я оказался рядом с очень красивой актрисой. На ней была большая шляпа с висящими вишнями и темный жакет с белыми обшивками, похожий на жука, гладкий и тугой, а талия была тонюсенькой. Как она нравилась мне – тогда, в это раннее утро, на Тверской! И жакет ее, и тонкая талия, и вишни в шляпе. Молод я был, и божественно-прекрасной казалась мне она в весеннем сумраке. До жути радостно было трястись рядом с ней на извозчике.

Когда мы въехали под каменную арку Триумфальных ворот, она обернулась ко мне и сказала:

– Ах, как хорошо, как торжественно. Ах, арка! Я чувствую себя маркизой, а вы – мой верный паж.

На кладбище Задунаев-Врайский отыскал могилу. Она была еще свежа. Трагик имел вид сугубо мрачный. Он встал на колени перед насыпанной горкой земли, долго крестился и кланялся, касаясь головой края насыпи, и когда поднялся, на лбу его и на седевших уже волосах видны были комья глины. Он простер над могилой руки и дрожащим голосом сказал:

– Вот она, Ольга. Моя Ольга – здесь. Бедная моя Ольга! В Нижнем я играл Кина. Театр гремел. А она кашляла. Номера Трофимова – сырые…

Прекрасная актриса в шляпке с вишнями тоже истово крестилась и подносила к глазам батистовый платочек.

Трагик бил себя в грудь и рыдал:

– Не будь такой сволочью этот Линевич, была бы она жива. Еще буду ему морду бить. А полицмейстер хорош! Дал убежать антрепренеру, бродяга. А доктора? Оперируют, вынимают легкие, прокалывают женщину, и это…

И вдруг растерянно посмотрел на могилу, на нас, кругом:

– А ведь могила-то не та, – сказал он.

– Что же ты, чертова кукла, зря нас возишь! – кричали ему актеры.

– За каким дьяволом тряслись этакую даль!

– Какая тут застава? – грозно спросил Задунаев-Врайский.

Ему ответили:

– Тверская.

– Да, ошибка! Та застава – Бутырская. И притом темно было. Стал я малость рассеян. Старость. Вне жизни я уже – понимаете? Вне жизни… Перепутал.

И затем, как бы обидевшись на нас, трагик добавил:

– Она похоронена в Ростове!

Васина супруга

Приехал ко мне в деревню приятель с женой. Пара была статная. Вася[222]222
  Вася – Василий Сергеевич Кузнецов, архитектор, друг Коровина и Шаляпина; один из главных персонажей рассказов об охоте и рыбной ловле.


[Закрыть]
– великан, сажень в плечах, здоровенный. Она – тоже большого роста, красивая, румяная. Темные глаза, ровные жемчужные зубы и большой, какой-то положительный рот. Говорила немного нараспев и вкрадчиво. Была у нее дочь от первого брака, тоже большая и тоже положительная, хорошо училась и занималась живописью.

За обедом супруга спросила, чтó стоят в деревне яйца и творог. Я не знал.

– Ну вы все такой же, в облаках живете.

– А куры почем?

– Три рубля, – ответил я.

– Три рубля курица! Ну вот. А ты говоришь – деревня. В деревне все дороже.

– Да ведь это он нарочно, – вмешалась моя сестра[223]223
  …моя сестра… – двоюродная сестра К. А. Коровина Варя Вяземская. Фигурирует в нескольких рассказах. Она живет в деревенском домике Коровина в Охотине (неизвестно, было ли так на самом деле) и, обладая строгим характером, удерживает друзей от розыгрышей и дурачеств, постоянно имевших место, когда на даче у Коровина собиралась вся компания.


[Закрыть]
, – разве это можно, чтобы три рубля? Зря болтает.

– Нет, не нарочно. Сама помню. Жили мы в Листвянах, на даче, Вася курицу захотел к обеду. Я послала. Так тоже говорили, два или три рубля.

– Что же, – поинтересовался я, – купили?

– Нет… Вы подумайте! Принесла баба курицу – худющую. «Сколько?» – спрашиваю. – «Два рубля». Я и говорю: «Ты в Бога веруешь?» А она в ответ: «Я, – говорит, – вам не Бога продаю, а курицу». Повернулась и ушла. Подумайте! Нет, жить в деревне нипочем не стану.

Обед продолжался.

Посмотрев на мужа, она опять спросила:

– Ложки серебряные?

– А что? – удивился я.

– Не стала бы держать серебряных в деревне.

– Как же не стала бы, – вмешался муж, – да ведь у нас на даче тоже серебряные?

– На даче другое, – ответила супруга не без строгости и губы сложила бантиком. – Дача все же не деревня, там почище. Здесь все глаза пялят и прислуга тоже скажет – «серебро». Не очень-то хорошо.

Подали клубнику. Супруга не унималась.

– Своя?

Она посмотрела на мужа.

– Стоит ягоды собирать! Столько хлопот. В Москве прямо с лотка, и заботы нет.

Так, в милых и положительных разговорах, прошел обед.

Чай пить мы пошли ко мне в мастерскую. Там на мольбертах стояли мои неоконченные картины.

Глядя на картины, она опять спросила:

– А вот рамки, я думаю, тоже дорого стоят?

– Дорого, – согласился я.

– А без рамок кто же купит? И повесить-то некуда.

За чаем разговор шел о том, сколько сахару кладется в варенье и что в Москве варенья готового сколько угодно, и дешевле.

Потом мы отправились с Васей на реку ловить рыбу.

Сидя в лодке на чудесной реке Нерли, у леса, как-то сразу стало хорошо и вольно. Цветные поплавки весело прыгали на светлой и ровной поверхности воды. Вечерело. Камыши и кусты ольхи ярко отражались у берегов. Насвистывала иволга. Когда поплавки окунались, мы вытаскивали горбатых окуней, золотых язей.

На бугре показалась жена.

– Что, ловится? – издали спросила она.

В это время Вася вытащил окуня.

– Ах, прелесть, они вкусны, как сахар, – радовалась супруга. – А я по грибы пойду. Вот нашла подосиновик. Хоть и не едят их в Москве.

– Ушла, – сказал Вася и, вынув из кармана бутылку, разом выпил половину.

– Хочешь? – предложил он мне.

– Что ты этак коньяк пьешь? – заметил я.

– Нельзя, брат, только этим лекарством и спасаюсь… Смотри-ка. Это у меня повело.

Он вытащил большую рыбу. В сачке лежал крупный лещ и хлопал хвостом. Рыба в сажалку, повешенную в лодке, влезть не могла.

– Пущу-ка я его. Пусть себе плавает, – вздохнул Вася. – Пусть живет, а то его сейчас живым жарить станут. Я этого, признаюсь, терпеть не могу. Пускай другие жарят… Она-то ведь женщина, а это, страсть, любит… Будет обсасывать косточки и приговаривать: «Кушай! Ах, они как сахар».

Вася опять глотнул коньяку и охмелел. Пойманную рыбу он всю выпустил в реку, оставил только сонную, и стал купаться. Отплыл от берега, окунулся и, высунув из воды голову, сказал:

– Знаешь, ведь она, жена моя, тебя терпеть не может.

– Да что ты? Почему?

– А вот, конечно, главное: что ты небогат. Второе – живешь в деревне, художник. Все это, взятое вместе, ей не по вкусу. Будь ты фабрикант, помещик, инженер, адвокат, известный доктор, а то – художник. Это же, брат, ерунда.

– Позволь, – возразил я. – Ведь и ты архитектор.

– Не-ет. Архитектор не то. Тут вещь серьезная, – говорил Вася, вытираясь рубашкой. – Понять надо. Тут капиталом пахнет, домами доходными. И вот еще: терпеть она не может писателей разных. Это, брат, я вижу. Но она, конечно, никому ни за что не скажет.

– Будто? Да ведь она высшие курсы окончила.

– Да, окончила. Но эти курсы она в грош не ставит. Ты ей – Пушкин, Шекспир, Виктор Гюго, а она – «сколько они получали?» – подумает. Понимаешь? Подумает. Но не скажет. Ни-ни. Знает, что не годится. Вот что.

Мы вернулись домой.

Вечером, за ужином, Васина супруга говорила:

– Вот уж никогда не стала бы жить в деревне. Мухи, комары. Ужас. Конечно, вам ничего, вы картины пишете. В картинах все хорошо выходит, даже болото… А на самом деле: что в болоте хорошего? Просто гадость, и кому нужна картина с болотом?

Она торжествующе улыбнулась.

– Вы думаете, я дочь живописи зря учу? Ошибаетесь. Художницу скорее замуж возьмут. Мужу лестно, что жена его художница, а не просто так. Я и учителя позвала такого, который гладко и ровно пишет. Гладко – всем понятно, а эти ваши мазки разные для немногих. Жених-то, может, и не поймет вашей живописи, разных ваших импрессионистов, а гладкую всякий дурак понимает. Гладко, и рад.

Она встала и ушла с террасы.

Мы остались с Васей одни. Долго молчали.

– Ну что? – сказал он наконец. – Правду ли я говорил? Терпеть она не может людей, как ты, и называет их дурацкими мечтателями. Что она обо мне думает, не возьму в толк, но во всякую мою работу всегда вмешивается. А главное, при получении заказов – чтобы дороже брал. И, представь, бывает права! Что говорить, деловая у меня жена. Да только, только… так это мне надоело, что бежал бы куда глаза глядят. Вот уж понимаю, как в монастыри уходили, прятались в кельи, делались затворниками – наверное, все от таких баб. Я тоже в монастырь уйду.

– Ну, нет, тебя в монахи не возьмут.

– Это почему же?

– Да ты поди, посмотри на себя в зеркало. На лицо свое, потом на всю фигуру.

– Что же лицо? У монахов всякие рожи бывают.

– Нет, не возьмут, – повторил я с убеждением. – Посмотрят и не возьмут. Таких страдальцев нам, скажут, не надо.

– Почему же? А может, я и есть страдалец больше всех. Ведь души моей никто не видит…

Я пошел спать в сарай на сено. До чего хорошо спать на сухом сене! Никаких духов не сравнить с нашим русским сеном. Сбоку, в дырявой крыше сарая, видно глубокое летнее небо, усыпанное звездами. Собаки мои, клубочками съежившись, спят рядом. Слышно, как стрекочут кузнецы. Вдали трещит коростель. Ночь. Русская ночь в деревне! Какой гимн земли, равный величию небес…

– Ты спишь? – слышу голос приятеля.

– Нет. А что?

– Я к тебе, на сено. Жарко в доме, на сене лучше. Замечательная ночь! Месяц вышел над мелколесьем. Посмотри, до чего хорошо. Пахнет полынью. Я, брат, в крапиву попал, ноги обожгло. Я – босиком…

– Зачем же босиком?

– Да, черт. Пошел тихонько бутылку доставать, а у тебя там еж бегает. Я испугался: урчит. Злой.

– Куда там злой, он тебя напугался – ручной.

Приятель залез на сено.

– Знаешь что? – сказал он мне. – Жена завтра хочет ехать. Я, говорит, не могу больше. Скука, говорит, и комары. Что тебе, говорит, здесь нравится? Что? На даче по крайности музыка, круг, знакомые, танцы, а здесь – просто ссылка, ссылка… Вот и поди. Что на это ответишь? Потом, говорит, эта птица противная, как дура, всю ночь кричит. Какой, говорит, это соловей! Да здесь и соловьев-то нет.

– Ты бы ей сказал, что в конце июля соловьи уже не поют. Это коростель трещит.

– Вот еще, – продолжал Вася. – На даче все друг с другом знакомы. Знакомства она любит! Только бы знакомиться. Она знакомится и говорит: «Муж мой в Нижнем только что окончил постройку собора». А я никогда никаких соборов не строил. Понимаешь? Я и говорю ей дома: «Что ты врешь?» А она – «Как глупо! – говорит. – Будешь ты иметь заказы, если не соврать. Все, – говорит, – врут и имеют заказы…» Опять же – верно. Она права. Но не нравится мне все это… Противно.

Мы проснулись поздно. Солнце заглядывало во все щели сарая, собаки радостно вертели хвостами.

Солнце розовыми лучами освещало березы, сараи и мой дом на пригорке. Длинные тени далеко ложились от дерев и от нас на росистый луг сада.

Васина супруга еще почивала. На террасе мы принялись без нее за молоко с черным хлебом. Но скоро появилась и она, с нарядной большой брошью, наколотой у самого подбородка.

– Всю ночь мне спать не дала эта птица. Отчего вы ее не застрелите? Как орет и, должно быть, думает, что хорошо. Прошу вас, застрелите… Я уезжаю.

Сборы к отъезду были долгие. На кухне и крыльце слышались голоса. Какое-то беспокойство охватило всех. Бегали в деревню и обратно. Все что-то приносили. Сестра моя с серьезным видом носила банки с вареньем, корзинки с ягодами. У крыльца стояли подводы, кучера хлопали кнутами по сапогам и глядели вниз, раскуривая махорку.

Я чувствовал себя лишним. Супруга приятеля и сестра моя проходили мимо меня как-то особенно важно, как пароходы, – вот-вот загудят в трубу. Подводы нагружались корзинами, кульками, мешками, куры кричали, собаки лаяли. По лугу перед домом бегали женщины и мальчишки и ловили резаных кур и индюшек, которые умеют и без голов летать.

Наконец вбежала в комнату сестра:

– Ты перепортил все банки для варенья. Скипидаром пахнут, кисти в них ставишь.

Я молчал и чувствовал себя скверно. А Вася стоял в саду в сторонке, на нем было дождевое пальто, и смотрел он вдаль. Мне хотелось сказать ему: «Какая хорошая даль!», но я чего-то опасался. Точно виноват был в чем. Крикнул ему в окно: «Иди, иди сюда!» Он, не оборачиваясь, махнул рукой, потом вдруг лег на траву.

Ко мне вошли в комнату – и он, и она.

– Ну, прощайте, – сказала супруга ласково. – Желаю вам наслаждаться здесь. А ты, может быть, остаться хочешь? – обратилась она к мужу.

– Да, я бы денек, два побыл еще, – ответил он робко. – Уж очень вдали там елка хороша. Вон там! Я бы пошел посмотреть…

Покраснев, она сказала быстро:

– Ну, желаю вам смотреть на елку, а я еду.

Подводы тронулись. Она не обернулась. За воротами мелькнула ее синяя шляпа с розовым шарфом. Сестра шла от ворот и тоже не взглянула на нас. Прошла молча к себе в комнату.

– Уехала, – сказал приятель.

И вдруг начал с диким топотом прыгать на одном месте, выходило вроде какого-то танца.

– Что ты, что с тобой, чему радуешься?

Но он продолжал прыгать все быстрей, притоптывая и выкрикивая:

– Гоню, выгоняю. Выдыбай, выдыбай!

И вдруг стал как вкопанный.

Я подошел к нему: в голубых глазах Васи осветились слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю