Текст книги "«То было давно… там… в России…»"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]
Мельник
Камин пылал, веселил всю большую комнату дома моего – мою мастерскую.
На больших фарфоровых вазах горело золото контрастами с темно-синими высокими окнами и розовым штофом драпировок. Большие тени ложились от шкафов и стола по деревянным сосновым бревнам мастерской. Силуэты огромных елей торжественно глядели в окна. Горизонт далеких лесов был таинственен…
Как прекрасна Россия, какая музыка в образе твоем, в холмах твоих, в дорогах, бегущих туда, туда, где будто счастье. Там, за этой далью, другая жизнь. Там что-то оставлено, забыто, что-то манит, зовет несбыточной радостью, родной, ласковой, чудесной, которой не было в жизни, но будет, будет, подожди. Что это? не смерть ли?
Когда дни стали короче и последние поблекшие листья падали с обнаженного леса, когда снегири в красных жилетах чирикали у окон на ветвях обнаженной сирени, когда в прохладе осеннего воздуха пахло хлебом и дымом овинов, когда приветливей глядел огонек в окне соседа, как-то к ночи приехал ко мне приятель и вошел в мою мастерскую.
Сказал: «Здравствуй! Господи, как хорошо у тебя».
Собаки мои бросились к нему, поднимаясь, клали на него лапы, урчали носами, взвизгивали от радости. Я сейчас же распорядился о чае и закуске. Подали маринованную щуку, утку, вальдшнепов, бруснику, моченые яблоки, рыжики в сметане, грузди, жареного леща, окорок ветчины и водку, настоенную гонобобелем[208]208
гонобобель – здесь и далее: то же, что голубика; в народе ее называют также пьяной ягодой.
[Закрыть], деревенские лепешки на масле, варенье. Приятель мой был голоден. При свете лампы я заметил, что он похудел.
– Ты сильно похудел, – сказал я ему.
– Похудеешь, – ответил он. – Хочу отдохнуть у тебя от всего этого веселого, от Москвы. Какая закуска! Грузди, рыжики, красота! Да ты Крез![209]209
Крёз – последний царь Лидии (595–546 до н. э.). В годы своего царствования считался одним из богатейших людей, и его имя стало нарицательным. Крылатая фраза «богат, как Крёз» дошла и до наших дней.
[Закрыть] Ах, если бы на душе было столько добра, сколько у тебя на столе. Как здесь осенью хорошо… Люблю ее, в ней есть бодрость. И зеленое небо горизонта, и эти лиловые облака с синими краями. Вчера все деревья, и березы, и липы, покрылись сотнями каких-то маленьких птичек. Это они собираются стаями и хотят лететь за границу, далеко. Как весело чирикают и прыгают по обнаженным веткам. Все веселые такие, толстенькие, какие-то чижики. Хорошо, брат, на этом свете. Да и страдаем-то мы от потери созерцания природы, от ненужных трудов, и непонимания.
Приятель мой развеселился. Он стал весь сразу каким-то другим. Лицо сделалось красным, и весело смотрели его желтые смеющиеся глаза.
В мастерскую вошел низенького роста старик. Звали его дедушка. Другого имени у него не было. Жил он у меня по случаю того, что ему негде было жить. А раньше, давно, был он мельником, охотником, рыбаком.
– Кискинкин Лесеич, – обратился он ко мне. – Выдь-ка! В моховом-то болоте как волки, чу, воют.
– Да что ты? – И мы вышли с приятелем на лужок перед домом.
Через ели было видно моховое болото. Почти над головой светил полный месяц. Мы стояли молча. Тишина, ели, темная, осенняя земля, ее бугры в тенях были почти черны. Ночь молчала. Глубокий свод неба сиял в звездах, и посреди – полный месяц ясный.
И вдруг таинственная ночь покрылась звуком, странным и протяжным. Где? Не то в земле, не то близко, далеко, и откуда идет – не поймешь. Его подхватил другой, третий, и, все повышаясь, вой слился в странную гармонию, отвечавшую настроению ночи. Он как бы дополнял ее. Сразу сделалось жутко и печально. Как смерть, как кончина любви! Звуки воя были сильны. В них слышался дружный протест. И сразу оборвалось. Сразу наступила тишина.
– Их боле пятка, – сказал дедушка. – Во где, у Остеева или у Грезина.
Мы стояли долго. Ничего. Приятель сказал: «Перестали».
– Да ты спицу зажег, папиросу раскурил, – сказал дедушка. – Они, брат, видят, хитрая тварь, понимают, боятся. Враги – сами знают.
– А вот летом-то, дедушка, – их не видать, – сказал я. – Никто не встречал.
– Они тут смирней овцы, около стада ходят, хоть что, пастух-то знает. Хитры они. В чужой стране работают. Верст за сорок. А живут здесь. Так уж, чтоб их здесь не замали. Потому выводок у них здесь, молодые. Берегут их, что люди.
Мы вошли в дом, подали самовар.
– Как у тебя хорошо, – сказал приятель. – Живешь ты замечательно. Правда, в чем дело? Никто так не живет!
– Это верно, – сказал дедушка, – точно. Киститин Лесеич живет очень хорошо. Потому он от рук своих живет, и никому от этого обиды нет. И вот в округе говорят: ён, говорят, от рук своих живет, боле ничего. Планты спишет, и денежки пожалте, боле ничего. Щуку списал и корзину мою. Ну вот – как живая! Наши в деревне говорят: «Видали? Сто рублев ему за картину рыбник дал – деньги. Чего ж не жить? Рука такая, за руку платят».
– Это верно, – сказал приятель. – Но вот скажите, дедушка, отчего это он, этот Киститин Лесеич, не все время списывает? А то так просто шляется. Рыбу удит. Вот и сейчас без дела зря сидит. Ежели бы он все время списывал, то денег бы много нагреб. Богатей бы стал. Почему он зря время много теряет?
Дедушка пристально посмотрел на моего приятеля и сказал:
– Да, вот что, видишь! Ишь ты, что! Ну вот скажи, барин хороший: ежели одному человеку все золото отдать, что с ним будет?
– Что будет? Будет он самый богатый человек, – отвечал мой приятель.
– Нет, – сказал старик, – его не будет. Его сгубят, убьют.
– Почему ж? Он защитится, наймет защиту.
– Нет! Вот эта-то самая защита его и сгубит, убьет.
– Особенный ты человек, дедушка, – сказал мой приятель.
– Я-то какой? Никакой. Таракан я малый. Был я, барин ты мой хороший, мельник. Мельницу держал в Кержачах, что на Волге поодаль. И был самый что ни на есть волк. Мошенством займался. И наказал меня Бог, как надо. Да, вот что.
– Как же это? На тебя что-то непохоже, – возразил приятель.
– Да вот… Знаешь, за помол-то мы мукой берем, мельники-то, ну и отсыпаем. Мужик прост. И отсыпал я почем зря. А в доме вино держал. Помольцу-то рюмку, а то две, три. Он и рад, лучше меня нет. И помолу у меня конца нет…
Он помолчал.
– Только сын у меня был, Андрюша, десяти годов. Я его тоже научил отсыпать-то, да… Только в Покров Андрюша – где? Пропал! Помольцев много. Никто – ничто. Нет Андрюши. Туда-сюда, не утонул ли? День, ночь, Андрюши нет, беда! Помольцы приезжают, уезжают, мельница большая, восемь постав[210]210
постав (постава) – пара мельничных жерновов или вальцов, один из которых неподвижен, а другой вращается на нем, размалывая зерно.
[Закрыть], кулей муки куча. Утонул, значит. Я за становым, объявляю – не ушел ли, аль что, утонул? Становой приехал, с ним подручный, народ смышленый. Смотрели, глядели, ну – везде. И за овином все, и за кулями, а его-то сподручный, шустрый такой, пришел и говорит: «Неладно дело». Утром пришел, становой еще спал. Пошли. От одного-то куля дух идет. Посмотрели, а в куле Андрюша мукой засыпан. Так, померши, и голова проломлена.
Старик помолчал и положил кусок сахару на перевернутый стакан.
– Ну, я, денег у меня гора. Пошел в церковь и отдал, мало взял себе. Жена все скорбит, к родным отправилась в Заозерье, родина ее. А я бросил мельницу – на кули, муку смотреть тяжко – и ушел на Мурман, в Печенский монастырь[211]211
Печенский монастырь – Троицкий Печенгский мужской монастырь, основан в 1532 г. преподобным Трифоном Печенгским, просветителем лопарей.
[Закрыть], обет дал на три года. Меня Трифоном звать. Отец Ионафан – праведный человек. Утешал меня и сети плести научил. И вот давно-то я один. Жена померла.
– Ну что же, нашли убийцу?
– Кто знает? Нет, – говорили, будто не нашли. Да кто виноват, нешто он? Нет – я. Не отсыпай! Волк я был. Из-за мошенства все, вот что.
– Нет, дедушка, ты не виноват. Виноват, да не очень. Это, брат, убили душегубы, злые люди. Твой сын невинно пострадал, – сказал я. – У них было право жаловаться на тебя. Но убить они не смели. Это были подлые убийцы.
– Вот и Инофан так мне говорил, но и меня не прощал. Епитимью на меня наложил, и ночью на колени, кажинную ночь на камень, ставил. «Молись, – говорит, – а как Святого Трифона увидишь, прощение, значит, тебе пришло».
– Ну что же, видел?
– Видел.
– Как же так, скажи, – спрашивает мой приятель.
– По ночи стою на коленях в тундре, на камени. Молюсь. И так тяжко-тяжко мне. Чую, вина во мне есть. На лестовице третью тысячу считаю: «помилуй мя». Гляжу, а сбоку-то идет этакий согбенный. А на спине жернов большой. Остановился, да ко мне повернул лицо, такое белое, и глядит – строго. Думаю я: «Пошто мельник идет, и хлеба не родит земля здешняя…» Вдруг голос:
«Прия зависть, яко Дух Свят, много крови невинно лиаху дурость ваша. Не спасетесь хитростью во тьме дьявола. Стерва тленная, дураки вы все!»
И пропал. И голос его грозный прошел во мне, и затрясло меня всего. Упал я оземь и сказал только:
– Помилуй!
– Вот так история, – заметил мой приятель. – Так и сказал: «Дураки вы все»?
– Да, родной, так и сказал. А голос у его, как у начальника какого или царя. И вот встал я, и стало мне так легко, сразу, и ясно вдруг, что – кто я. Вот – пылина, таракан малый, ну вот – ничто. А ране думал: «Кто я! Умный, какой такой!» И совести своей не слушал, и других за людей не почитал. Волк я был. А теперь – кто? Таракан… И рад, да!
Старик встал, перекрестился на угол, на икону, поклонился и пошел спать.
– Ну, страшную штучку рассказал старик,:– сказал мой приятель. – Вот совесть что делает, какая история! Жернов на спине несет: в жернове-то пудов десять, поди. «Дурость ваша!» Вот так! А пожалуй – верно.
Апельсины
От зари до зари,
Лишь зажгут фонари,
Вереницы студентов
Шатаются…[212]212
От зари до зари… – слова из старой студенческой песни:
Есть в столице МосквеОдин шумный квартал —Он Козихой Большой прозывается.От зари до зари,Лишь зажгут фонари,Вереницы студентов шатаются,А Иван Богослов,На них глядя без слов,С колокольни своей улыбается.
[Закрыть]
Мы были молоды, и горе еще не коснулось нас… Весной, после долгой московской зимы, мы любили «пошататься» в предместьях Москвы…
– Пойдемте в Петровско-Разумовское, – предложил Антон Павлович Чехов.
Брат его Николай, художник, уговаривал идти в Останкино: «Там Панин Луг и пруд, будем купаться».
– Нет, купаться рано! – сказал Антон Павлович, – только пятое мая. Я не позволю, я доктор. Никого еще не лечил покуда, и кто будет лечиться у меня – тоже не знаю, но все-таки – врач и купаться запрещаю… Да, я врач! Диплом повешу в рамке на стену и буду брать за визит. Раньше не думал об этом. А забавно, как это в руку при прощании незаметно сунут свернутую бумажку. Буду брать и опускать глаза или, лучше, – глядеть нахально: посмотрю, что дали, и положу в жилетный карман. Этак, развязно. Вот, так! – показал А. П. – А покуда что немного денег есть. Пойдем, Исаак, – обратился он к Левитану, – сбегаем в лавочку и купим на дорогу чего-нибудь поесть.
У Чехова мы всегда встречали много незнакомых нам людей: студентов-сверстников его, рецензентов, журналистов, – в это время он писал под псевдонимом Чехонте[213]213
…в это время он писал под псевдонимом Чехонте – таким прозвищем наградил А. П. Чехова учитель Закона Божьего. Первое печатное произведение Чехова появилось в 1880 г. в журнале «Стрекоза». С этого времени началась его непрерывная литературная деятельность. Он сотрудничает с юмористическими журналами «Зритель», «Будильник», «Свет и тени», «Мирской толк», «Осколки». Пишет в основном короткие рассказы, юморески, сценки, подписываясь псевдонимом Антоша Чехонте, Балдастов или Человек без селезенки. В 1884 г. вышла первая книга театральных рассказов Чехова «Сказки Мельпомены», в 1886-м – «Пестрые рассказы», в 1887 г. – «Невинные речи», сборник «В сумерках». Тогда же Чехов начинает сотрудничать с газетой «Новое время». С началом регулярного сотрудничества с газетой «Новое время» (1886–1893) Чехов отказывается от псевдонима и подписывается полным именем. Получив признание читателей и критики, Чехов оставляет свой прежний жанр небольших газетных очерков и фельетонов и становится по преимуществу сотрудником таких ежемесячных журналов, как «Северный вестник» (1887–1890), позднее «Жизнь». Но основное время он посвящает сотрудничеству с «Русской мыслью», где впервые были опубликованы «Палата № 6», «Человек в футляре», «Дом с мезонином» и другие рассказы.
[Закрыть].
На сей раз в его комнатке в гостинице «Восточные номера» был особый человек. Небольшого роста, белобрысый, лицо в веснушках, рот дудочкой, светлые усики и сердитые брови. Серые глаза глядели остро, сразу было видно, что это человек серьезный. Говорил он резко и очень строго. И смешливости, какая была в нас, не было и следа.
Он говорил, обращаясь к брату Чехова:
– Медицина не наука, фикция! Никакой уважающий себя человек не возьмет этой профессии. Я это сознал и выбрал филологический факультет.
Он сдвинул брови и вытянул губы в дудочку.
«Какой сердитый!» – подумал я.
А. П. и Левитан вернулись. Положили покупку на стол.
– Ну, собирайся, Николай, – сказал А. П. – Давай вот эту корзинку.
– Антоша, послушай! Новичков уверяет, что медицина ерунда, фикция, а ты теперь лекарь, плут и мошенник, – говорил брат А. П., завертывая в бумагу печеные яйца.
– Да, да, верно, все верно, – ответил А. П.
– Половина кладбищ жертва докторов, – сказал Новичков и сдвинул бровки.
Антон Павлович засмеялся.
– Я один сколько народу уморю! Вы замечательный человек, Новичков. Вам надо бы юридический факультет. Вы – судья праведный. Ну, идем!
Мы вышли.
Как хорошо на улице! Тарахтят колеса по сухим мостовым, солнце светит радостью, синие тени отделяют заборы, деревья и резко ложатся на землю.
Какой контраст: солнце, весна, воздух и накуренная комната номеров!
Идем, а навстречу процессия похорон. Шагают понурые люди, жена, наклонив голову, у самого гроба; потом кареты, извозчики с родными, знакомыми.
– Весной лучше жениться… Как вы думаете? – обратился Антон Павлович к Новичкову, но тот ничего не ответил.
Сады, за заборами бузина, зеленая, яркая. Тверская, Ямская, лавки, магазины, церкви. А вот и «Трухмальные» ворота[214]214
Трухмальные ворота – или Триумфальные ворота, помпезное творение архитектора О. И. Бове. В старой Москве существовали «Старые Трухмальные» ворота (на площади Маяковского, где ныне находится памятник поэту) и «Новые Трухмальные», возведенные в честь победы над Наполеоном (нынешняя Триумфальная арка на Кутузовском проспекте).
[Закрыть].
– Читайте, – сказал Николай Чехов, – что написано: нашествие галлов и с ними двунадесяти языков. Вот они здесь когда-то были, чувствовали. Изящные кирасиры, гусары, гвардия, французы, испанцы, итальянцы, саксонцы, поляки, далматийцы, монегаски, мамелюки и сам Наполеон. Когда он увидел впервые самовар, здесь в Москве, то… И брат Николай пропел:
Что за странная машина!
Усмехнувшись, молвил галл.
Это русская утеха,
Это… русский самовар…
– Правда, мне надо быть поэтом? Как я стихом-то владею.
Вдруг и новый наш знакомый Новичков открыл ротик и с серьезной миной запел тенорком:
И всегда вперед стремился
Ты, идейный человек,
Сеять правду не скупился,
Презирая жалкий век.
Мы остановились и глядели на Новичкова. Что будет дальше? Но он презрительно замолчал.
А. П., севши на край канавы, на травку, вынул из кармана маленькую книгу и что-то быстро записал.
Мы шли сухой дорогой – шоссе. Справа прятались и выглядывали из пуховых весенних садов деревянные дачи, были в садах вишневые в цвету деревья, яблони, акации и желтоватые пышные тополя. На всем блестело солнце. Домики были, как детские игрушки: весело раскрашены, ставни закрыты. Москвичи еще не переезжали в них.
Слева протянулось большое поле Ходынское. Мы подходили к Петровскому дворцу[215]215
Петровский дворец – Петровский путевой (подъездной) дворец. Построен по приказу Екатерины II в 1776–1780-х гг. в честь успешного завершения русско-турецкой войны 1776–1780 гг. как загородная резиденция для отдыха знатных особ после утомительной дороги из Петербурга в Москву. Архитектор М. Ф. Казаков. Позади дворца в начале XIX в. был разбит Петровский парк.
[Закрыть]. Я любовался архитектурой. Такие формы бывают на старых фарфоровых вазах, где пейзажи и все дышит радостью, обещанием чего-то восхитительного, фантастического…
О своем впечатлении я сказал Антону Павловичу.
– Да, – ответил он, – вся жизнь должна быть красивой, но у красоты, пожалуй, больше врагов, чем даже было у Наполеона. Защиты красоты ведь нет.
Дворец стоял на кругу ровной площадки. Впереди шло Петербургское шоссе. По кругу, прислоненные к большим серебристым тополям, стояли длинные скамьи, выкрашенные в яркий зеленый цвет. На одну из них мы сели. Все были голодны и занялись едой.
К нам подошел разносчик, снял с головы лоток, поставил рядом на скамейку и пропел: «Пельсины хороши!»
Антон Павлович спросил:
– Сколько, молодец, за всё возьмешь?
Разносчик сосчитал апельсины.
– Два сорок.
– Ну, ладно, я дам тебе три рубля, только посиди часок тут. Я поторгую. Я раньше торговал, лавочником был. Тоже хочется не забыть это дело.
Разносчик посмотрел хитро:
– Ваше дело, пожалуйте.
Он взял трехрублевую бумажку, положил в большой кошель, который спрятал за голенище сапога, сел рядом и добавил:
– Чего выдумают!
Подошли две женщины с серьезными скромными лицами и с ними старик в военной фуражке. Он взял апельсин в руки и спросил, почем.
– Десять копеек, – ответил Чехов.
Старик посмотрел на разносчика и на Чехова:
– Кто торгует-то?
– Я-с, все равно-с, – сказал Чехов. – Мы сродни-с.
– Пятнадцать копеек пара. Хотите? – сухо предложил старик.
– Пожалуйте-с, – согласился А. П.
– Ну и торговля! – сказал разносчик. – Этак всякий торговать может.
Подошел какой-то франт изнуренного вида. На руках его были светлые лайковые перчатки. Спросил, почем апельсины.
– Если один, то десять копеек. Если десяток, то рубль пятьдесят.
– То есть как же это? – недоумевал франт, – считать не выучились еще?
Взял апельсин и ушел.
Какая-то молоденькая барышня спросила, сколько стоит десяток.
– Рубль, – ответил Чехов.
– Дорого. А полтинник хотите?
– Пожалуйте, – ответил Чехов.
– Ишь, запрашивают! – Барышня выбирала апельсины и клала сама в мешок.
– Может быть, кислые они у вас?
– Кисловаты, – сказал Чехов.
Она посмотрела на него и выложила все апельсины по одному обратно.
– Попробуйте один, денег не надо.
Она облупила апельсин и съела.
– Кисловаты, – сказала барышня и ушла.
– Ну и торговля! – возмущался разносчик.
– Хотите сорок копеек за десяток? – вернувшись, предложила барышня.
– Хорошо-с, пожалуйте, – ответил Чехов. – Только без кожи.
– То есть как же это – без кожи?
– Кожей отдельно торгуем-с.
Барышня глядела удивленно.
– Кто же кожу покупает?
– Иностранцы-с, они кожу едят.
Барышня рассмеялась.
– Хорошо, давайте без кожи, но это так странно, я в первый раз слышу.
Чехов уступил апельсины с кожей.
– Ну, торговля! Торговать-то – надо орешек в голове иметь. А это что? Отец тебя мало, знать, бил. Этак-то товар отдавать дарма. Дурацкое дело не хитрость. Али деньги крадены.
Разносчик сердился.
– Десяток остался. Это берем себе в дорогу, а вот пяток бери себе, – сказал ему Чехов.
Мы пошли дорогой на Петровско-Разумовское. Но, пройдя немного, услышали сзади свистки. Оглянулись и увидели бежавших в нашу сторону двух городовых и разносчика.
Мы остановились. Разносчик показывал на нас городовым и кричал:
– Эти самые студенты!
Подбежали полицейские:
– Пожалуйте в участок.
– Зачем в участок? – взъерошился Новичков.
– Не-че, пожалте! Евонные пельсины усе съели. Пожалте, там разберут.
Чехов смотрел на разносчика. Левитан возбужденно повторял:
– Ах, как подло, как подло!
Нас повели, как полагается – как арестантов, сзади и спереди по городовому. Они поглядывали на нас серыми глазами, похожими на пуговицы. Видно было, что им нравилось то, что поймали студентов и ведут их на суд праведный.
У самой Петровской заставы ввели нас во двор и приказали подняться на крыльцо грязного одноэтажного кирпичного дома с обвалившейся штукатуркой. Мы вошли в комнату, где пахло затхлостью и сыростью. Комната разделялась деревянной решеткой желтого цвета, за решеткой был человек в котелке, с русой бородкой и румянцем во всю щеку. Увидев нас, он завопил.
– Книжники, фарисеи, попались голубчики! Папиросу немедленно потомственному почетному!
Нас провели в другую большую комнату участка, где справа за столом сидел писарь. Мы присели на лавки. В тишине комнаты было слышно, как перо писаря скрипело. Полная печали, с заплаканными глазами, плохо одетая женщина, наклонясь, шепотом говорила писарю:
– Андрей, а может, и не Андрей, кто знает? А ее канарейкой звали, а кто Шурка-Пароход…
Вдруг быстро отворилась дверь справа, и вошел высокого роста пристав в короткой венгерке со светлыми пуговицами. Кудрявые волосы, ухарски причесанные на пробор, кольцами закрученные усы. Карие глаза квартального улыбались.
Севши за стол, покрытый синим сукном, он посмотрел на нас. Сложил руки вместе, опять посмотрел и сказал:
– Ну, которые? Коршунов!
Городовой выскочил вперед и стал докладывать:
– Вот эвти студенты у ево, – он пальцем указал назад, не глядя, – у разносчика усе пельсины поели, а деньги не платят.
– Сколько у тебя апельсинов съели? – спросил пристав.
– Так что очинно много, ваше благородие.
– Сколько?
– Так что боле ста.
– Много, – заметил пристав. – Как же ты, ярославец, парень не дурак, дал съесть сотню апельсинов четверым без денег?
– Признаться, ваше благородие, я маленько отлучился по нужде.
– Коршунов! – крикнул пристав.
Городовой выскочил к столу.
– Где он стоял? – спросил пристав.
– На кругу, ваше благородие.
– Ты что же это, братец, на кругу? Там дворец, а бегаешь по малости? Невежа!
И, обратясь к нам, сказал:
– Прошу, подойдите. Документы при вас?
У Левитана была бумага на право писать с натуры от московского губернатора, князя Долгорукова, у меня тоже. Чехов дал карточку журналиста, брат Чехова не имел ничего, а Новичков как-то ушел раньше.
Пристав перелистал документы и обратился ко мне:
– Вы, значит, художники будете?
И, глядя на карточку Чехова:
– Чехонте? Знаю-с, читал… Скажите, как же это? Трудно верить, чтобы по двадцать пять апельсинов съесть, даже очень трудно!
– Да нешто у меня считано, может, и меньше, – говорил разносчик.
– Садитесь, – предложил пристав.
Он с улыбкой обратился к Чехову:
– Скажите мне, в чем здесь дело?
Чехов коротко рассказал эпизод с апельсинами. Квартальный пристально посмотрел на него и, переведя глаза на разносчика, сказал:
– Послушай, молодец, ты говоришь, апельсины поели они без тебя? А знаешь ли, они, вот эти люди, теперь должны за это в тюрьму идти, а тебе все равно не жаль их?
– Чево ж, это нешто дело, так торговать-то. Я чего, ничего, пущай на чай дадут. Нешто это торговля!
Пристав полез в карман.
Я вынул полтинник и хотел дать разносчику.
– Нельзя, – сказал пристав и, протянув разносчику какую-то мелочь, крикнул:
– Ну, пшел вон!
Тот выскочил.
– Ах, ну и плут, а не дурак, – и, обратясь к нам, пристав показал на дверь справа.
– Зайдемте закусить. Коршунов! Подбодри самоварчик.
В это время раздался крик в соседней комнате, где сидел человек за решеткой.
– Матрена Гавриловна, кто дал денег на обзаведение? Я дал. Кто тут? Я – потомственный, почетный…
Входя в квартиру пристава, Антон Павлович спросил его, кто этот человек за решеткой.
– Рогожкин, старообрядец, он запойный. Трезвый когда – хороший человек. А запьет на месяц – беда, куролесит. Вы думаете, я его сажаю? Нет. Сам идет. Сажай меня, говорит, Алексей Петрович, в клетку, яко зверя. Я, говорит, дошел до пустыни Вифлеемской. Любит меня. Трое суток только огуречный рассол пьет, не спит. Но потом ничего, здоров опять. Полгода не пьет ничего и не курит. Это вы все замечайте, господин Чехонте, все напишите!
Комната пристава была с низеньким потолком, окна выходили в сад. На подоконниках стояли длинные ящики с землей, на которой взошел посев какой-то зеленой травки. Все было неряшливо. Грязная салфетка на комоде с зеркалом, и фарфоровая собачка перед ней; в углу умывальник, на стене ковер, на котором висели две скрещенные сабли, и тахта внизу. Пыль на коврах, большое кресло и венские стулья. Все говорило о житии холостецком.
У круглого стола пристав и городовой хлопотали и ставили закуску. Пристав налил рюмки водки и сказал Чехову:
– Вы ко мне захаживайте! Вам тут есть что увидеть. Такие ли апельсины бывают. На днях один богатый человек покойника купил да как ловко всех провел. Вышло так, что себя похоронил, чтобы от жены отделаться, заела его. Но та нашла его. Так он в Турцию уехал.
– Что это за красавица? – спросил Антон Павлович, показывая на портрет красивой женщины в круглой раме, висевший на стене.
– Это? Это владычица моя, моя жена.
Пристав клал пирог с капустой к нам на тарелки и часто наливал рюмки с березовкой.
– Отличная настойка, – говорил он, – Коршунов почку собирал.
– Да-с, владычица моя, подлинная красавица. Я ведь кавалерист-сумец[216]216
кавалерист-сумец – кавалерист 1-го гусарского Сумского генерала Сеславина полка.
[Закрыть]. У меня есть сын. И вот позвал я к сыну репетитора, а он у меня ее и украл, – пристав указал на портрет. – Вот и разбил семью. Слышал, что где-то он теперь философию права читает.
Он помолчал.
– Хорошенькое право для молодого человека отнять женщину вдвое старше и разбить жизнь… Что вы скажете, господин Чехонте? – наливая рюмку с березовой, спросил пристав, обратясь к Антону Павловичу.
– А на гитаре он не играл?
– Нет, не играл.
– Ну, вот я и не знаю, – ответил Чехов, – отчего это они так легко отнимаются…