355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Коровин » «То было давно… там… в России…» » Текст книги (страница 26)
«То было давно… там… в России…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:36

Текст книги "«То было давно… там… в России…»"


Автор книги: Константин Коровин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

В лесной сторожке

После жаркого дня возвращаюсь с охоты. Собака моя, Феб, идет около ног, высунув язык.

Спускается сумрак на дали лесов, но над ними еще алый след погасающей зари. За мелколесьем далеко видна четкая полоска Вепрева озера. Засыпают далекие леса…

Я иду тропой, по краю поруби. Высокие желтые травы, пни и гущи пышно-розовой дремы. Стрекочут без умолку кузнечики, пахнет травой и медом. Передо мною взлетел ночной ястребок, козодой, и, резко затрещав, пропал в воздухе.

Далеко я зашел, надобно завернуть к лесу, там где-то недалеко есть сторожка.

Кажется мне, что я уже был прежде в этом лесу. Вот в той стороне должна быть сторожка. Я долго иду краем леса.

Темнеет, а сторожки все нет. Должно быть, не туда попал. Заблудился.

Вдруг Феб отчаянно, со злобой, залаял, пятясь мне в ноги. Он что-то видит перед собой. Я смотрю вперед – ничего нет, а Феб лает, и шерсть на спине ощетинилась. Я поднял ружье, но ничего не вижу. Пошел в сторону. Феб, идя со мной, бросается назад, ворчит и лает. «Что такое, – подумал я. – Не медведь ли?» Остановился, вложил в ружье патроны картечи…

Кругом тишина. Стрекочут кузнецы, и над мелколесьем в лиловой мгле начинающейся ночи круглым красным шаром вышел месяц. Потемнела земля.

Внезапно я услышал шум колес. Впереди дорога, кто-то едет. Я вышел на дорогу и увидел там белую лошадь и телегу. В телеге лежит парень. Я крикнул:

– Подвези, молодец.

– Садись, – ответил парень.

Поехали.

– Застрелил чего? – спрашивает парень.

– Жара была, – отвечаю. – Вот один бекас.

– Чего это? – засмеялся парень. – Чего, право, неужто ешь эту малость? Приезжай на Вепрь, к нам, что утиц – массая[371]371
  Массая – здесь и далее: масса.


[Закрыть]
. А это чего…

Справа шел большой лес. Месяц освещал дорогу. Я увидел, наконец, спрятавшуюся в лесу избу сторожа, слез с телеги и попрощался с парнем. В окнах сторожки не было огня. Я отворил дверь и вошел в избу. Темно. Я спросил громко:

– Есть кто дома?

Мне никто не ответил. Как-то грустно стало мне, когда я зажигал спичку. Я поискал, нет ли свечи или лампы, и ничего не нашел. Луна освещала в окна край стола и угол темной печки. Я сел около стола на лавку. Что-то было тоскливое и жуткое в этой бедной избе, по которой бродил свет луны.

Феб опять заворчал, и мне показалось, что в сени кто-то вошел. Послышались шаги, отворилась дверь, и на пороге показалась странная и страшная фигура.

Это был человек в сером армяке, с тусклым фонарем в руках, но из ворота армяка вместо головы… торчала метла – пучки хвороста. За плечами невероятного человека висела одностволка.

«Что за чертовщина», – подумал я.

Человек расстегнул армяк, посыпались сучья… И белая, лохматая голова старика и его смеющееся лицо показались среди рассыпанного хвороста.

– Эх, чего, барин, ты, а? Что, на охоту приехал али заплутал?

Странный старик говорил, весело смеясь:

– Вот рад… Сейчас чайник растоплю, чайку попьем, рад тебе, барин… Помнишь, малинку купил у меня… Два выводка тебе показал… Награду ты дал, голову сахару купил… И сейчас грызу.

Старик снял армяк и ружье, повесил их на гвоздь. Он достал лампочку из кладовки, зажег ее и стал хлопотать у печки. Потом разложил на столе сахар, лепешки, бурак с черникой.

– Метла, брат, я, вот кто, – сказал он внезапно и засмеялся. – Да как быть, барин, скажи? Хозяин леса-то, Блуднов, купец, приедет в три года однова, даст пятерку, и все тут, а то редко-редко трешник пришлет… Старый-то, когда помирал, на-ка, 25 рублей через попа прислал. Совесть, знать, взяла. Ну, да Бог с ним. Купцы-то крепкие. Сын-то еще хуже… Сорок пять лет у них сторожу… Как жить, скажи? Сторожи лес, а лес велик. Вот и живешь, хлеб жуешь… Да, метла, метла мне помогает. Я в лесу-то тебя видел давеча. Только пужать не хотел и боялся – стрельнешь. Собака твоя лаяла горячо. Ну, а я ни гу-гу. Стою – смотрю… Постой, барин, забыл… У меня вот есть гостинец еще.

И он достал маковых лепешек в сахаре.

– Это бросили мне бабы, – сказал он. – Метле, то есть, чудному…

Видимо, сторож был рад, что я зашел к нему. Я достал из ягдташа коньяк, ветчину, коробку сардин и с жадностью стал пить чай, угощая и старика.

– Хороша этта у тебя наливка, эх, хороша с чаем, – сказал старик, подогревая еще один чайник.

Я помазал ветчиной хлеб и дал Фебу. Старик погладил его.

– Спутал я тебя, собака… А хорошая у тебя, барин, собака, чуткая.

Выпив и закусив, старик разговорился:

– Эх, и жисть здесь… Давно живу здесь и женат был допреж. И дочь была, и сейчас жива… Жила жена, значит, здесь со мной, и однова зашел человек, вот, как и ты, только гармонист… Ходит, значит, по деревням прохожий человек. Играет по свадьбам. Ну и играет, ну прямо душу отдашь, и гармонь у него в сорок ладов. Из себя тоже казист, хорош, и казакин суконный, и шарф красный шелковый на шее. Сам черный и кудрявый. Грамотный… Играет так ловко, жена слушает и плачет… Он и жил у меня тут, и жену у меня увел… Записку оставил. Я взял записку и пошел на Вепрево к попу. Тот мне читает. Написано: «Прости меня, добрый человек, Христа ради. Я так влюбился в твою жену, и она тоже, что оставила дом твой, и оба мы убежали. Жить не могу без нее…» Влюбимши, значит… Ну, подумал я, поплакал маленько. И верно, думаю, пускай, значит, надо так… Что я, жисть моя бедная – сторож, а он из сердца слезы зовет, горячие слезы. Пущай жисть их будет… Живу в лесу, ничего не знаю, чисто зверь. А он, гармонист, душу человечью тешит. Пущай… И дочь тоже ушла, к попу в няньки поступила. Один я стал. Одному мне стало лучше.

– А что же ты, – спросил я, – эдак чудно голову хворостом закрываешь? Что такое это?

– Это… Это вот и есть тут самое мое мошенство… Приходили ко мне много. Ну, знаешь, жалеют, расспрашивают – где жена, да как жена, да что жена. И заметил я, что люди будто рады, что такая беда со мной. На слове жалость, а у самих пересуды и злорадство. Тогда стал я людёв бояться, ну, и взял я голову-то свою метлой и сделал. Право слово – метлой… Да по лесу, а то вечером по дороге – иду. Как кого повстречаешь, как кто увидит меня – метлу то есть – просто беда… Бежит… А потом слух прошел, что в лесу-де Блуднова человек, без головы ходит; не человек, а одна метла. Может – леший. Никто в лес-то ко мне нипочем и не идет. Вот я как…

Старик весело рассмеялся.

– А и сам тоже, бывает, побегу кое за кем попугать, – прибавил он, подмигнув мне. – Ну, по всей округе слух и пошел: Метла да Метла… И говорить стали, что ежели той Метле, то есть мне, значит, хлеба или чего бросить, то Метла и не трогает. Бабы, смотри, и бросают… Вот тут и есть мое мошенство…

Старик приятно и лукаво посмеялся, потом умолк.

– Барин, – внимательно посмотрев мне в глаза, сказал он тихо, после молчания. – Чем жить, скажи?.. Я животина, тоже человек. Есть надо… Блуднов что ж даст? Видит долю мою бедную, да купец крепкий… А гармонисту тому дают – слыхал от попа: хорошо живут… Дочь замуж вышла – тоже хорошо. Трое уже детев… А я, Метла, верно, сторож лесу… Ну, встречные и хлебца бросают, спасибо… Кто что… Вот ты малинку купил, а там лисицы шкурку продам за рупь. Ну, и живешь… Люблю я лес, и чего он сказать может, так того и пересказать нельзя: лес-то. Так и душу до дна нельзя увидать… Не велено.

Растроганный его рассказом, я сказал:

– И я лес люблю… Скажи же мне, милый дед, что тебе лес говорил…

– Лес-то что говорил… Много он мне, барин, говорил… Да вот, однова сказал он, лес, что он тоже вроде гармониста, и песни поет, и людям утеха, отрада души и покой… А его вот рубят… И уйти ему нельзя от людей… Стоит лес, краса… А вот жена-то из лесу ушла. Любовь ее увела…

Старик помолчал.

– Все же нехорошо, что она покинула тебя, – сказал я.

– Чудак ты, барин… Ты-то подумай, что ведь ей в лесу скучно было, леса-то она не любила, понял. Лес ей все равно что ничего. Значит, и я ей тоже все равно что ничего… Эх, чудак ты, право, барин…

Ночью я спал на сене в сторожке. Рано утром дед ушел, и я его больше не видел.

Дома я рассказал крестьянину Павлу, охотнику, что видел Метлу.

– Неужто, – удивился он. – Вот, поди, напугался.

– Да, – пошутил я, – напугался, чуть не помер…

– Ну что ты, ведь вреда от него нету. Так, попугивает, более ничего. За малиной в лес – там по оврагу ее много – бабы пойдут, и лепешек, хлеба берут с собой. Метлу, как увидят, то бегут и бросают ему поесть – кто что.

– Павел, ну подумай – если у него головы-то нет, чем же ест он лепешки, хлеб? – спросил я шутливо.

Сметливый Павел понял, что я шучу, и лукаво ответил:

– Пупком, говорят, ест. У него пупок с зубами, вот что. Это мне майор в Караше, в трахтире, пьяный говорил: конечно, у него, говорил, зубы там, в пупке то есть… Вот это-то и есть удивление.

Крыша Мира

Далеко пролегли пустынные степи…

В выси гор загорелись утренними огнями вершины Гималаев. Кондоры плавно кружатся в утренней мгле.

Я долго ехал пустыней Гиндукуша из последнего кишлака Памира. Устал и я, и две красавицы дивные, мои лошади. Они идут тихой ходой. Уже погасли звезды ночи, и утренняя свежесть засияла на небесах…

Скорее бы добраться до жилья: ведь бутылки с зельтерской водой, обмотанные проволокой, лопнули еще вчера днем в сильной жаре, а как быть без воды в пустыне… Скорее туда, к этим огромным, тихим холмам гор. Тайными глыбами, далекими тенями уже видны они. И там – Крыша мира…

Еду, еду, ровно стучат копытцами мои красавицы – Кыс и Карагес, по твердой земле пустыни. Орлы с голыми шеями медленно взлетают и кружатся надо мной. Есть что-то злое и мрачное в их спокойном полете.

Я чувствую вдруг, как я совершенно одинок в пустыне… Куда я заехал!.. Вдруг вспомнилась мне Москва. Как хорошо в Москве… Лучше мне было бы вернуться из Самарканда.

Но так хорошо ехать верхом куда-то… К самой Крыше мира…

Сидит целая куча кондоров, выгибая шеи. Я перехожу на рысь, я чувствую, как пахнуло чем-то тлетворным, и вижу, подъезжая ближе, серые груды, трупы верблюдов. Их три.

У третьего верблюда, который дальше других, как будто сидит сарт в чалме и все кланяется, как бы молится.

Вдруг я остановился, быстро достал из мешка, с соседней лошади, маузер: я вижу – барс откинулся от трупа верблюда, побежал тихонько. Стреляю, передвинул патрон. Огромная куча кондоров сначала побежала по песку, потом поднялась в воздух, качая огромными крыльями. А барс все ближе, ближе: он бежит на нас… Я выстрелил опять и услышал над собой шум крыльев. Барс исчез, но издали я увидел как бы темную кошку, которая прыгнула кверху, хватая птицу.

Лошади сами понесли бешеным карьером. От неожиданности я потерял стремя.

И долго несли они меня по степи…

Забрав влево, едва слушаясь меня, они перешли на иноходь.

В цветных опалах блистают вершины гор. Они громадны. Во мгле глубокой дали, под горами, я вижу как бы темный шар. Там – карагач. Карагач – это дерево. Там, значит, вода, пристанище…

Я хочу осадить лошадей, но умные, милые красавицы мои, Кыс и Карагес, тоже увидели карагач и, не слушая меня, летят к нему карьером. Они храпят от усталости, переходят опять на иноходь.

Влево от меня показался холм, покрытый густой травой, за холмом белеет дорога. Я повернул на нее. Из-под копыт лошадей, как фонтаны, взлетели кверху два золотых фазана. Через минуту – опять.

Я остановился, слез с седла. Ноги дрожат. Я достал дробовик, привязал к поясу повод лошадей и пошел, едва двигаясь от усталости.

Уже светало. Фазаны вылетают все чаще.

Трех золотых фазанов я уложил в охотничий мешок.


* * *

Под огромными ветвями карагача, нависшего над землей круглой шапкой, – чайхана, чайная. В чайной и кругом на циновках и матрасах полулежат проезжие. Пьют зеленый ароматный чай и едят лепешки. Индус, взявший у меня лошадей, постелил мне ковер в тени дерева и поднес чай. Я вижу, как мои Кыс и Карагес легли в тени, кивая индусу красивыми головами, когда тот подал им корм.

Среди проезжих, в стороне, сидели высокие нагие пастухи, как бронзово-зеленые изваяния, цвета нефрита. Под белыми чалмами у виска воткнуты красные маки. Восхитительный, ярко-красочный Восток… Я ел жареного фазана, а глаза пастухов, с большими ресницами, улыбались мне. Оказалось, им смешно, что я ем птицу.

От усталости, будто меня избили, я заснул тут же, на ковре, как убитый, а когда проснулся, был поздний вечер.

Горел костер, лежали верблюды. Около них, отдельно, сидели женщины, и лица их были глухо закрыты, только черные щели из волосяной щетины оставлены были для глаз.

Пестрая толпа сидела и лежала у костра. Из чайханы вышел человек. У него длинная черная шевелюра, набок молодцевато надет русский белый картуз. Он подошел ко мне и весело сказал:

– Добро-здорово, капитан…

Я так обрадовался, что вспрянул с ковра и взял его руки:

– Вы русский?

– Нет, капитан… Я тут – здешний.

– У меня коньяк есть, – сказал я. – Садитесь, выпьем с чаем…

– Хорошо, капитан.

И, наклонившись, человек сказал мне на ухо:

– Вино – можно. Тут есть.

С этими словами человек вошел в чайхану…

Все сидевшие у костра были как-то похожи на русских. Только лица немного потемней от загара. Мне казалось, что это студенты из Московского университета нарядились нарочно, как на святках, в халаты и чалмы. Действительно, как много было в Москве лиц, похожих на сартские[372]372
  …лиц, похожих на сартские – сарты – исконное оседлое население Средней Азии (персы, таджики, узбеки), вошедшее в состав узбеков.


[Закрыть]

Мой новый знакомый, индус с шевелюрой, уже сидит со мной на ковре, и мы едим с ним плов из барашка. Он пьет водку как хочет. Оказывается, он бывает в Нижнем Новгороде на ярмарке, покупает ситец московский – морозовский[373]373
  ситец московский – имеются в виду текстильные предприниматели Морозовы.


[Закрыть]
, а индуски делают из ситца шаровары и платья.

Еще удивленье – оказалось, что он не индус, а цыган. И зовут его Арас. Вышло так, что я вроде как к «Яру» попал.

К нам присели и хозяин чайханы, и другие. Я предложил хозяину-индусу выпить, он – одетый весь в белое – сложил руки на груди и поднял глаза к небу – а небо темное, синее и глубокое, в блестящих звездах южной ночи… Индус выпил рюмку коньяку, взял сухарь и шоколад и, приложив руку ко лбу, ушел.

А я до того был рад встрече с Арасом, что мы выпили все вино в этом подворье, под ветвями карагача, на Крыше мира…

Уже погас фонарь чайханы, потемнели дальние Гималаи. Узоры вечных льдов забелелись в выси. Как хорошо написать все это. Я уже взял краски, но Арас говорит мне:

– Афганцы не любят, не снимай, – тут женщины есть… Поедешь – убьют… Вера такая.

Я все же тихонько, в маленький ящик, пометил тона ночи.

– Никто не может перейти гор Гималая, – тихо рассказывал мне тем временем Арас. – Но, слышно, там долго люди живут. Другой пятьсот лет живет, не то старый, не то молодой, никак узнать невозможно. Никто про то не знает: пройти гор нельзя.

– А далеко до гор?

– О-о… далеко, очень далеко: до границы еще двести верст.

– Как странно, а кажется, так близко, точно вот здесь…

Арас, толкуя со мной о великих горах, рассказал, что индусы живут по ту сторону Гималаев:

– Их там пятьсот миллионов, – говорил он, – а здесь, по эту сторону, – все цыгане живут: двести миллионов.

Кажется, Арас приврал изрядно, но нравится мне Арас, и я чувствую себя с ним под тенистым карагачом, как в Москве.

Цыгане, по словам Араса, оказывается, что не просто так себе фараоны, как их звали московские купцы, а есть цыгане-люди, те, которые у нас в России лошадей продают, и есть цыгане-боги, те, которые песни поют.

– Как боги? – спрашиваю.

– Так, – отвечает Арас. – В горах Гималаев давно было много цыган. Жили они добро-здорово в низовьях гор, и были все крестьяне. А повыше в горах жили их господа, тоже цыгане. И эти цыгане не делали ничего, а только пели. Про любовь пели, жизни красу, добро-здорово… И которые жили ниже, те считали тех, кто жил выше, – богами. Только народ, снизу который, выгнал господ сверху – своих богов-то. Иди куда знаешь, довольно петь про любовь. Ступай к черту… И вот пошли они, боги, через Афганистан, Памир, Кавказ, кто куда.

– Скажи правду, – вдруг перебил самого себя Арас. – Есть у вас в Нижнем цыганский банк?

– Нет, – говорю. – Цыганского банка нет.

– А в Москве, Петербурге есть?

– Нет, не слыхал.

– Скажи правду, – настаивал Арас, – в Лондоне, Париже есть цыганский банк?

– Тоже будто нет.

– Вот видишь, а цыгане в Москве есть, в Петербурге есть, в Париже, в Мадриде – где хочешь, добро-здорово есть…

Я вспомнил, что правда, в какой-то опере хор поет «Испанские цыгане, мы прямо из Мадрида», и сказал:

– Верно, цыгане всюду есть.

– Вот видишь, капитан, цыгане-то везде есть, а денег у них нет… Они бедные, их вот отсюда выгнали. Они были господа, наши боги, а теперь поют они везде про красу жизни, про любовь… Вот что Крыша мира-то!

Арас встал, бросил в костер пучок сухой бересты. Пламя вспыхнуло, и я увидел, как из-за веревки, разложенной по земле кругом карагача, смотрят на нас тысячи блистающих и мерцающих глаз.

– Что такое, – сказал я Арасу.

– Это ящеры, капитан, пришли на огонь, а перейти веревку не могут. Она из бараньей шерсти, они и боятся. Баран их ест, ящер, змей…

Арас засмеялся, похлопал в ладоши. Тысячи огоньков-глаз за веревкой мгновенно погасли. Ящерицы исчезли.

– Только не ходи, капитан, за веревку, – сказал мне Арас, – и змеи есть, изжалят, умрешь…

Все притихло под звездами. Все уже спало под карагачом.


* * *

И после, когда я видел цыган и слушал пение одной из богинь, Варвару Панину[374]374
  Варвара Панина – Панина Варвара Васильевна (1872–1911), знаменитая исполнительница бытовых романсов и цыганских песен.


[Закрыть]
, в их карих глазах я видел далекие Гималаи, и с песней их я в чувства лучшие летал; в мечту любви заманчивые чары – и вспоминал я мою смелую и радостную юность – горе-березоньку и тайную пустыню Гиндукуша.

Московская жара

Давно было это. Народу в Москве осталось мало. Все уехали на дачу:

 
Летом все живем на даче.
Невозможно нам иначе,
Будь хоть беден, хоть богат,
Город летом – сущий ад…
 

Я смотрю в окно. Сосед-часовщик из немцев стоит у своей лавки. Я ему говорю из окна:

– А часы-то, опять не ходят…

– Что же вы хотите, – отвечает часовщик. – Такая раскалеванная атмосфера. У меня в магазине все стоят…

Железные крыши московских домов, зеленые и красные, блещут от солнца. На крышах сидят вороны – рты у всех раскрыты: от жары…

Я лег на подоконник и лениво смотрю на улицу, на окна московских домов, на синюю вывеску «Восточные номера», на ворота, овощную лавку.

На углу – городовой, бляха сияет на солнце. Воздух как бы тает, струится под солнцем. Едут ломовые, порожние, дребезжат. На углу, поворачивая, задели тумбу. Остановились. Слезают и у овощной лавки распивают квас, опрокидывая бутылку в глотку, стоят долго – какой-то разговор с городовым. Потом поехали, дребезжа по мостовой. Скука и пыль. Лень.

А надо идти в мастерскую. Не поехать ли лучше купаться в Косино? Да одному скучно. Я лег на диван.

Вдруг слышу в коридоре звонок. В дорожном пальто, весь в пыли и обливаясь потом, ко мне вошел мой приятель Кузнецов, из себя полный, помещик, лицо раскалено жарой. Ну, какой помещик, так – живет в деревне. Его можно считать и художником: занимался живописью да бросил.

– Здравствуй, Костя, ну и жара… Приехал на выборы, остановлюсь у тебя.

А дворник уже приносит чемоданы, все серые, в пыли. Глядя на них, я вспомнил дорогу к Кузнецову – Тарусу, луга, леса и Наташу, дочь отца Василия.

– Что тебе за охота, – говорю я, – ехать из деревенского рая в такую жару, в пекло, в Москву. У тебя там и речка, и сад. И какой сад – диво… А ты – выборы… А дочь отца Василия, я слышал, вышла замуж…

– Кто тебе сказал: нет… Да кто возьмет: погост, бездоходное место.

– А хороша Наташа…

– Хороша, это точно…

На столе у меня стояла бутылка Гуниади Янус[375]375
  Гуниади Янус – Гунияди-Янос – минеральная слабительная вода.


[Закрыть]
, с ярлыком, на котором красное яйцо.

Умывшись с дороги, Кузнецов освежился, принарядился, и мы решили поехать с ним обедать. Тут-то, перед самым уходом, Кузнецов и обратил внимание на бутылку с ярлыком.

– Что это? – спрашивает. – Отчего на бутылке яйцо?

– Вода, – отвечаю, – для желудка. Вообще – бодрит. Иногда пью. Вода хорошая…

– Дай-ка, я попробую, – и берет стакан. – Пить хочется… От жары…

И не успел я оглянуться, как он всю бутылку Гуниади и ахнул.

– Что ты, – говорю. – Всю бутылку. Это нельзя.

– Как нельзя, когда жара… Жажда…

Вскоре мы сели на извозчика и поехали в Петровский парк обедать.

От Триумфальных ворот, смотрю, Кузнецов отвернулся, нагнулся с пролетки и как будто выпускает чернила изо рта.

– Володя[376]376
  Володя – под этим именем выведен в рассказе Василий Сергеевич Кузнецов (см. прим. к с. 127222
  Вася – Василий Сергеевич Кузнецов, архитектор, друг Коровина и Шаляпина; один из главных персонажей рассказов об охоте и рыбной ловле.


[Закрыть]
).


[Закрыть]
, что это черное… – затревожился я. – Что это у тебя, точно чернила льются…

– Ничего… Жара, – отвечает он. – Да и вода твоя…

– Но отчего же она почернела?

– Не понимаю, – говорит. – И оставь меня…

Дорога ровная, кремнистый путь, – а по дороге, вижу, сзади, – точно черная змея ползет за нами: Володины чернила…

– Ну, водица, – только качает головой Кузнецов.

Пообедали. Еще где-то ели и пили. В голове от жары туман, в глазах – дым.

По дороге домой Кузнецов объяснил мне, что вода, которую он пил, «черт знает, какая сила, и яйцо не зря там помещено».

И разговорился:

– Яйцо, Костя, это символ жизни, понимаешь… Ты вот пьешь и не понимаешь. А я, брат, понял… Ее надо с водкой пополам, твою воду… Во мне, брат, все играет. Вот яйцо-то почему. Ага… Это Эрос… Понимаешь теперь… В «Мавритании» сегодня четыре из русского хора мне мигали. Адреса в кармане, брат… Понимаешь… И все – твоя вода. Я домой не еду.

– Стой! – закричал он вдруг извозчику у аптеки на Тверской-Ямской.

Вылезая из пролетки, он мне сказал:

– Как называется вода-то… Как ее… Пойдем, пожалуйста: скажи им.

В аптеке одну бутылку Гуниади Янус он положил в карман. А другую ему откупорили. Он пил, смотря на провизора. Провизор, брюнет, как все провизоры в Москве, поглядел на Кузнецова через пенсне и кисло сказал:

– Прием не более полутора стаканов…

Кузнецов тоже надел пенсне и, молча глядя на него, выпил всю бутылку.

– Да что ты, подумай! – говорю я ему, садясь на извозчика. – Ведь это же пюргатив[377]377
  пюргатив – пургатив, слабительное средство.


[Закрыть]
, ты заболеешь.

– Оставь, Костя, дай мне жить, я хочу жить. Я хочу жить. Понимаешь… Ты брось нотации – пюргатив – у меня своих довольно… Не понимаешь всей глубины… Что у меня тут…

И Володя ударил себя в грудь.

– Тут, брат, буря! Мне вот как надоела и деревня, и сад… А эта живая вода все уносит к черту… Обновление. Иностранцы понимают, какая вода нужна нам. Другое было бы, если б я эту воду раньше знал… А то что – пошли будни, все так положительно. Спрашивают вечно – что ты любишь, какой соус, телятину… Надоело, понимаешь… Все эти заботы обо мне… Довольно…

Володя говорил, а по его лицу бежал пот. У моего подъезда он сказал:

– Я еду дальше. Прощай… Ваню надо увидать… И других.

Ни ночью, ни к утру Кузнецов не вернулся – загулял, должно быть.


* * *

Утром опять ясное, раскаленное небо, хоть бы облачко. Жарища. Блещет томительно медь московских куполов.

Я пошел в мастерскую, в Большой театр. Долго шел я кверху со сцены в мастерскую, по железной лестнице: мастерская под самой крышей. На полу там лежит огромный загрунтованный холст для декораций. Маляры спят на куче сшитых холстов, у всех маляров открыты рты, на губах сидят мухи. В мастерской, под самой крышей театра, такая жара, как в печке, и невыносимо пахнет клеем. В медной каске стоит дежурный пожарный.

– Жарко здесь, – говорю ему. – Просто пекло…

– Да-а… – отвечает пожарный. – Мы в огне живем завсегда: привычны… А и то здесь рот сохнет…

В темном углу мастерской, там, где бочки с грунтом, я вижу – что-то двигается. Как живой мех. Там кишат тысячи крыс.

Я разбудил маляра Василия и говорю ему:

– Что же это, Василий, – смотри.

– Чего? – отвечает Василий. – Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…

– Я принесу малопульку, вот перестреляю, – говорю я.

– Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил – так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…

Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.


* * *

На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души. Только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе, в дивной зале, накрыт стол; сбоку – другой, маленький. На нем водки и закуски. Один я сажусь обедать.

Смотрю – входит старый генерал. Присел недалеко. Я выпил рюмку водки – и он, я закусил икрой – и он.

Лицо у генерала тонкое и красивое, слегка смугловатое, и есть в нем что-то восточное. Когда он наклонил голову над тарелкой, то в больших глазах его мелькнули синие огни и какая-то особая добрая кротость.

Думаю: «Генерал наш и не наш – точно бы другой страны».

– Вот, никого нет, – сказал я ему, чтобы начать разговор.

– Должно быть, все разъехались, – ответил он.

– Жара, лето. Понятно… А вот как странно – когда только пусто, я замечаю, какой у нас красивый клуб… Прекрасные залы, библиотека… Здесь дух прежнего… Много было здесь настоящих людей, которые ушли… Я чувствую, слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.

– Да, правда, – ответил генерал. – Отец мой любил этот клуб.

Смуглый генерал сказал слегка по-английски – «клэб».

Я радостно удивился. Смотрел на него и в чертах лица его увидел я как бы брезжущий облик Пушкина.

– Я помню отца немного, – рассказывал мне генерал. – Но помню, что он любил русскую зиму больше лета… И я, представьте, тоже не люблю жары. Петербург мне кажется лучше, чем московская жара.

– Ну, как же, генерал, – говорю я, – ведь ваши предки – арапы…

– Арап, – а вот, представьте, – жары не люблю…

Я засиделся в тот день в клубе с Александром Александровичем Пушкиным…


* * *

А дома я узнал, что Кузнецов еще не возвращался.

Потом посыльный принес записку. Пишет какой-то доктор: «Приезжайте немедленно. Необходимо. Мы вместе с Володей Кузнецовым. Убедительно просим и ждем. Сокольники. „Золотой якорь“. Доктор И. И.».

Я подумал-подумал и поехал: все равно, когда такая жара.

В отдельном кабинете деревянного ресторана «Золотой якорь» – пир. Канделябры освещают стол, заставленный винами. Блестит хрусталь бокалов.

За столом – доктор, присяжный поверенный, архитектор и Володя – приятели мои, все голые, только перевязаны салфетками. Все немножко похожи на банщиков.

– Вот отлично, что приехал, – встретил меня Володя. – Вот это дружба… Понимаешь, это понять надо. Это – воздушные ванны… Понимаешь… Спроси Ивана Ивановича. Он клинический врач, не кто-нибудь… Ванны воздушные принимаем.

– Это верно, – обратился ко мне доктор. – Видите в окнах – леса сосновые, резервуар, гениум[378]378
  От лат. genium – дух.


[Закрыть]
, сосновый гениум. Извольте видеть: Володя, открой рот, покажи свое нёбо. Смотрите, видите, – говорит доктор. – Нёбо видите?

– Да, черное, – говорю я. – Это только у злых собак бывает.

– Как у собак? – удивился Кузнецов.

– Открой рот, – приказал доктор. – Смотри: это солнечный удар жара, и вы его спаситель – не будь Гуниади Янус, – прощай, Володя…

– Слышишь, что доктор говорит? Еще полчаса, и прощай – потому жара. Благодарю друга…

Володя растроганно пожал мне руку, но при этом сказал мне на ухо:

– Не верь докторам: чепуха, у меня никаких солнечных ударов… А нёбо мое потому черное и потому изо рта чернила лились, что я, когда от Тарусы ехал, всю дорогу до Москвы одну чернику ел…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю