355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Коровин » «То было давно… там… в России…» » Текст книги (страница 18)
«То было давно… там… в России…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:36

Текст книги "«То было давно… там… в России…»"


Автор книги: Константин Коровин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

Зверь

Лисенок… А перед ним самый страшный враг его – человек.

Жалко сиротливы и полны гнева его большие темно-синие глаза, сверкающие остро; жалка его мордочка на худенькой шее; смотрит на меня и дрожит.

Ноги перевязаны туго мочалкой; желтая шерстка взъерошена. Бедный лисенок! Нет ни норы у него, ни матери. И он защищает себя. Его оскаленные белые зубки стучат.

«Не трону, не бойся, – шепчу и думаю: – отпустить в лес – пропадет!»

Тороплюсь, кладу ветки елей в чулан, сена, дров. Руки дрожат. Кричу:

– Дайте ножницы! Скорей! Молока!

Еще укусит… Осторожно разрезаю мочалки, и лисенок прячется в хворост. На тарелках я поставил молоко, вареного мяса, творогу, закрыл дверь чулана и вышел в свою мастерскую.

– Где вы достали лисенка? – спрашиваю я ребят, которые принесли его в мешке.

– Дядя Семен дал. Мать-то он застрелил, лисицу-то.

– А где нора была?

– А кто ее знает… В лесу, знать.

Потом ребятишки ушли, настал вечер, ночь. Мой пойнтер Феб – никакого внимания на лисенка.

Проснулся ночью и думаю: «Что, спит лисенок или нет?»

В доме тихо. Маленький зверек! Как-то он? Ему тяжело, наверное. Мать убили. Он думает, что я убил мать.

Пошел послушать в чулан. В его окне туман, а в тумане серп месяца. Вдали кричат коростели. В самом углу вижу мордочку и большие горящие глазенки. Взял прутик, насадил на него кусок мяса и медленно подвожу к мордочке; лисенок схватил и проглотил, не жуя. Я еще, опять глотает, не жует. «Довольно, – думаю. – Будет жив, должно быть!»

Утром опять его кормил – хлеб с молоком, тоже съел. Молодец лисенок!

А через месяц лисенок взял еду из моих рук. Странно, и Феба не боится, а Феб на него по-прежнему никакого внимания.

Перевел я лисенка в мою мастерскую. Устроил в ящике логовище, положил солому, веток. Когда кормлю Феба хлебом с молоком, лисенок подходит к кормушке и доедает.

Так он рос и стал похож на муфту; нос и глазенки выглядывают из пышной шерсти. Какой красавец… Я с ним разговариваю.

– Я тебе задам, – говорю, – хитрая лисица, кур таскать!

Он слышит, что я говорю без сердца, выходит из ящика и играет с моей туфлей. Ест прямо из рук. Не дает Фебу есть, лезет первый.


* * *

Как-то я писал в моем малиннике красками сарай и загородку. Куры ходили около. Вдруг они отчаянно заметались. Вижу, мой лисенок тут как тут. Остановился около меня; круглые глазенки горят, вдыхает свободу. Сороки на березах трещат в волнении. Лисенок сел около меня и смотрит кверху.

«Возьму, – думаю, – корзину сенную, накрою его, чтобы не убежал».

Я встал и пошел, а он за мною; я на террасу – и он; в мастерскую – и он туда же.

– Ах ты, милый мой, Лис! Если ты ходишь за мной, тогда пойдем гулять.

Внизу была речка, за нею лес, огромный Феклин бор, на сто верст.

Лис побежал быстро и спрятался в траве. Я подошел. Он притаился и вытянулся весь, лежит; вдруг вскочил и с радостью стал бегать вокруг меня. Так делают и собаки от своей собачьей «радости жизни». Так начались наши прогулки с играми в прятки. Лисенок стал красивым рыжевато-красным и сильным зверем, но он еще сидел у меня на руках, хотя другим не давался. Один мой приятель нечаянно коснулся его палкой; он ее изгрыз со злобой.

«Что это?» – подумал я. Впрочем, однажды и мой прут, которым я тихонько тронул его, он в бешенстве измолол зубами.

Лис, вероятно, решил, что все зло в палке, а не в том, кто ее держит. Так ведь и люди, как звери, – часто видят только «деревья», а «леса-то» и не замечают.


* * *

Зима. Топится камин. Феб, домашний баран и кот лежат на полу. Кот с бараном рядом. Лис не любит огня. Он сидит на окошке и смотрит в сад на верхушки больших елей. Когда летит ворона или снегирь, Лис следит за ними быстрыми своими глазами, поворачивая хитрую остроухую головку.

– Хитрый Лис! – говорю я. Он смотрит на меня, и его глаза светятся синим огоньком.

Ранней весною, когда еще лежат в лесах глыбы снега, хотя солнце уже греет прогалины и закраснелись ветви берез, а верба у сарая блестит белыми пуховками, на фоне заманчиво-синей дали, рано утром вбежал ко мне дедушка-рыбак, живший у меня.

– Глянь-ка, Киститин Лисеич. У нас в саду-то лиса здоровая бегает, чужая. Вона она. Глянь-ка. Где ружье?

Я побежал к окну: как заведенная, опустив нос к самой земле, делая круги, бегала лисица; она нюхала землю, чуя следы моего Лиса.

Я выпустил его в сад. Произошла встреча. Зверьки долго смотрели друг на друга. И какой любовью были полны их синие глаза!

И вот обе лисицы быстро помчались по пашне от моего дома и скрылись в соседнем лесу…

Я вернулся в мастерскую. Моя комната показалась мне темной и скучной.

Ушел мой синеглазый пушистый зверь… Потом я видел его только во сне.

Герасим мудрый

Был у меня приятель Герасим Дементьич, охотник. Жил он у себя в деревне Горки.

Зимой я поехал к нему… Хороша зима в деревне! Едешь на розвальнях. Ночь, месяц среди неба, светлый снег. Темные леса стоят рядами и спят.

Как отраден огонек в избе! В нем мир и тайна. Вот высокие, темные сараи; жмутся друг к другу, точно говорят что-то, а за ними ели. И глухо, и отрадно.

Проехали колодезь, часовню. Избы спят. Опять поле, бугры, мост, лес. И снега, снега…

Везет меня тетка Авдотья, жена Герасима.

– Письмо от тебя как получили, Герасим налимов наловил, – говорит мне Авдотья. – А я лепешек напекла. Ладно, что приехал. Он рад тебя видеть.

А вот под горой – деревня Горки. Знакомые ивы, плетни. Уж и крыльцо. Встречают Герасим и дочь его Анна.

В избе тепло, светит лампа. Ставлю на стол бутылки, закуски, два куля пряников для загонщиков.

Глаза Герасима улыбаются, как всегда. Он таинственный, умный, он насмешник и выдумщик, он истинный мудрец… Зовет он меня – «Лисеич», а я его – «Герасим Дементьич».

Сидим мы за самоваром, с нами и портной, который по деревням обшивает: так из одной избы в другую переходит и шьет кому что надо.

Он, портной, тоже человек бывалый.

– Ежели земля круглая, – говорит Герасим, – то этакий-то шар – тяжесть какая! Висит, не падает. Значит, солнце его держит. Они заодно, значит, с землею. Ей без солнца никак нельзя. Заметь, как оно ее любит. Кроет всю цветами. Греет. Красой покрывает. Хошь ту же зиму возьми: как узорит! А весны!.. Эх, хороши! Радость… Я тебе-то скажу про солнце…


* * *

– Как был я на войне под Карсом[287]287
  война под Карсом – крепость Карс во время русско-турецких войн XIX в. стала одним из главных объектов борьбы и переходила из рук в руки. В 1807 г. русские войска безуспешно штурмовали Карс. В 1827 г. город был взят штурмом. В 1855 г. турецкий гарнизон под командованием Измаил-паши отбил атаки русских войск, но после пятимесячной осады капитулировал из-за голода. В ноябре 1877 г. Карс был взят русскими войсками и по Сан-Стефанскому мирному договору 1878 г. отошел к России.


[Закрыть]
солдатом молодым, когда с турками мы воевали, глядел я однова, как наших убирали после боя… Солнце в том краю жаркое… Глядел я, как оно скоро кровь сушит… А крови много-о. Прямо в глазах ее меняет… Через неделю иду тем местом, а там цветы, где кровь та самая была лита. И наросло цветов разных – страсть. То-то и есть, что земля заодно с солнцем. В любви с ним…

А на земле живет человек… Туды, сюды, так и эдак. А жили бы в любви, тогда бы што-о!.. Эх, много в человеке есть. Чего неведомо и познать трудно. Почто бы то?

– Все для человека сотворено, – сказал портной. – Я знавал ученого, одной семинарии учителя, так тот говорил: все, говорит, для человека, как есть: и вино, и пиво, и все. Только вот он, человек значит, воевать больно любит друг с дружкой. Драться лезет завсегда. С тем его взять. Чего уж тут! Ничего не поделать.

– Да… – задумался Герасим, – все для человека… и вино. А вот я скажу – что это? Меня послушайте…

Был город, большой, богатый, каменный. Дома, ворота на запоре, стóрожев много. И жил там царь. И говорит однова он министру свому главному. Что такое это? Все замки да сторожа. Что же это? Нешто народ мой любезный – вор, что ли, али мошенник? Глядеть срамно. Изловить воров! Выгнать мошенство! Запоры снять! Мне противно с ворами жить. Хочу, чтобы честь была у подданных моих. Вон воров, мошенников! Чтобы не было боле.

Ну, ловили, выгоняли, проверяли. Тоже нелегко жулье-то узнать. Только выгнали – замки сняли и сторожев распустили. Что ж, ты подумай? Вот сызнова воров-то появилось: тащат, грабят, запоров-то нет. Беда!..

– Опять лови! – царь велит. – Гнать вон!

Ну, ловят, гонят – полгорода всего-то народу и осталось. Честно, благородно день-ночь прошла. Устал и царь.

– Трудно дело, – говорит, – мое державное… Но вот хорошо теперь. Нет более плутов, мошенников. Нету воров. Как думаешь, царемейстер мой, что это – напужал я их али впрямь только честные остались подданные?

– Точно так, ваше царское величество, – отвечает царемейстер. – Только одни честные остались.

– Трудное мое дело, – говорит царь. – Еще теперь судьев снимать надоть, без дела останутся, сердяги… Аблокаты тоже… Трудно… Дремота меня клонит. Усну маненько, а ты поглядывай, кто и что.

Да и задремал царь. Видит царемейстер, что царь заснул, и с его, сонного, корону-то и свистнул, да и гайда. Проснулся царь.

– Батюшки-и-и… Иде корона?

Короны и нет. Беда… Выбежал на улицу, кричит народу:

– Держи, лови вора-мошенника.

А вот главный его царемейстер надел на себя корону, да и явился к ворам-то, к выгнанным, собрал их и говорит:

– Идите полонить со мною свово лютого ворога, что замки снял и вас в грех ввел, ворами сделал.

Те кричат:

– Верно, правильно…

Ну и полонили царя, что корону проспал. И под замки царемейстер всех стал сажать и сторожей поставил. Так вот замки остались и посейчас. И сторожа сторожат.

– Как же теперь-то живут в том царстве? – спросил портной с усмешкой. – Поди, друг на дружку поглядывают и знают, который вор, который нет?

– Вестимо, знают, – засмеялся Герасим. И его хитрые серые глаза зажмурились. – Живут так да эдак… Чертовы разной много. Дерутся, а живут…


* * *

Помню, в эту минуту наша беседа была прервана: послышался звук колокола вдалеке.

– Чу, набат, – поджался Герасим.

Накинув наскоро тулупы, мы вышли наружу.

Колокол бил часто.

– В Пречистом, – сказал Герасим. – А зарева нигде не видать… Что бы это?

Мимо проехали на розвальнях.

– Пожар, знать? – окликнул проезжающих Герасим.

– Нет, невесть что…

Мы вернулись в избу.

А рано утром я проснулся и вижу, что в окнах идет метель. Анна тихо убирает стол.

– Проснулся, Лисеич? – обернулась она ко мне приветливо, – незадача тебе! Снег идет. Следа не найти. Тятька велел тебя не будить… Метет. Сам ушел узнать, почто ввечор набат народ звал.

Герасим вернулся вскоре, с ним портной. Стряхивают оба снег в санях.

– Ну что? – позвал я.

– Погода… У-ух! Метет, – вошел Герасим в горницу.

– А что?

– Церковь в Пречистом обокрали, вот тебе и что… Со стороны кладбища в окно влез, решетку распилил. Причастие-то все выпил, святое вино. Вот это, значит, лихой молодец… Исправник говорит, третий приход в округе обокрали. А кто – найти не могут.

– Колдун ты, Герасим Дементьевич, – говорю я. – Вчера сказку рассказал про воров, и вот…

– Вот на земле-то нашей что творится. – И то, и это. И царь тебе, и воры, и стража… А солнцу, смотри, все едино: оно, знай, все согревает, милует…

– Экой ты, завертыга, – вдруг сказал тут портной, – задумчиво и с уважением глядя на Герасима.

Святая простота

I

Москва… Малый театр торжественно чествовал дни свобод.

На сцене был устроен «фестиваль». Соорудили возвышение-пьедестал, на него встала одетая боярышней актриса в голубом кокошнике – Яблочкина, почтенная красавица театра, подняв к небу руки, обвитые разорванной цепью, а к ногам ее картинно припал солдат (почему солдат – неизвестно)… Эта живая картина называлась «Свободная Россия».

Внизу полукругом стояли артисты во фраках и артистки в открытых платьях и в шляпах с перьями паради (шляпы с паради были у всех – иначе казалось невозможным!). Оркестр играл «Марсельезу». Артисты пели хором:

 
Вы, граждане, на бой!
Вы, граждане, вперед!
Впи-пи-и-и-ред,
Вы, граждане, на бой!
 

Выходило отлично, совсем как в Париже на баррикадах…

Я смотрел на толстого князя Сумбатова[288]288
  кн. Сумбатов – см. выше, прим. к с. 83181
  Князь Сумбатов, он же артист Малого театра Южин… – имеется в виду Южин (Сумбатов) Александр Иванович (1857–1927), актер и драматург, директор Малого театра.


[Закрыть]
.


[Закрыть]
, на Головина, на многих других. «Какие цветущие, полные, – думалось мне, – такие добродушные толстяки, а вот на бой идут… вперед, куда?»

При звуках нового гимна партер встал. Загремели аплодисменты, из битком набитых лож элегантные дамы махали платками и биноклями, и на их шеях блестели бриллианты…

А за кулисами толпились знакомые актеров, штатские и военные, нарядные девицы, учащаяся молодежь. В артистические уборные трудно было протиснуться. Тут лилось шампанское и пиво, уничтожались бутерброды; чувства у всех были повышенные, настроение торжественное. Все говорили, спорили, смеялись, поздравляли друг друга, лобызались. Еще бы, такой праздник, такие дни!

За кулисами подошел театральный рабочий Василий Белов. Мы много работали вместе, он даже в Париж со мною ездил.

– Василий, – говорю, – ты рад свободе-то?

Василий посмотрел мне в глаза и засмеялся.

– Чего смеешься?

– Эх, Кистинтин Лисеич, сапоги двести рублей, а жалованья сорок получаешь. Свобода это? Нет, нехорошо будет. Мы-то знаем.

Настроение торжественного праздника продолжалось. По окончании живой картины все гурьбой поехали в Литературный кружок[289]289
  Литературный кружок – здесь и далее: имеется в виду Литературно-художественный кружок (1898–1920), одним из основателей которого был К. А. Коровин (наряду с К. С. Станиславским, М. Н. Ермоловой, Г. Н. Федотовой, Н. А. Никулиной, С. И. Мамонтовым, А. П. Чеховым, И. И. Левитаном и др.). В Уставе Московского литературно-художественного кружка 1898 г. говорится, что кружок призван «способствовать развитию литературы и изящных искусств». Еженедельно здесь проводились лекции, доклады и диспуты. Подробно о деятельности кружка см.: «Константин Коровин вспоминает…», прим. 455. С годами просветительская деятельность кружка стала угасать, и в начале 1914 г. возник другой кружок – Алатр (см. прим. к с. 189 кн. 2 наст. изд.).


[Закрыть]
, на Малую Дмитровку, где артисты были как у себя дома: ужин, речи, железка[290]290
  железка – азартная карточная игра.


[Закрыть]

А вот уж и тройки. Кто едет? Все едут. Гремят колокольцы. К «Яру» летят тройки.

Еду и я. Летим мимо памятника Скобелеву[291]291
  памятник М. Д. Скобелеву – памятник был поставлен на народные средства в Москве, на Тверской площади, в 1912 г. Автор – скульптор-самоучка подполковник П. А. Самонов. Генерал был изображен в белом мундире верхом на белой лошади (так он всегда ходил в бой, веря, что в белой одежде он никогда не будет убит), с поднятой саблей. По бокам от основной композиции, на двух более низких платформах пьедестала, располагались бронзовые фигуры воинов, образующие батальные сцены. По имени народного любимца площадь переименовали в Скобелевскую. В 1918 г., после принятия ленинского декрета о монументальной пропаганде, памятник был уничтожен. Ныне на этом месте находится памятник Юрию Долгорукому.


[Закрыть]
. Площадь полна народу – черным-черно, митинг. Какой-то всадник – не то чиновник, не то рабочий – говорит речь и кулаком грозится в небо. Гулом одобрения отвечает толпа. И дальше летят тройки по Тверской-Ямской… Рядом со мной сидит толстый кудрявый присяжный поверенный Видиминов. Напротив – Таня, актриса. Видиминов пьян. Он закрыл глаза и водит рукой по платью Тани у колен и пониже, как бы муху отгоняет…

Блистает «Яр», залитый электричеством. Народу тьма. «Нет столов, – объясняет лакей, – все занято». Из залы и тут гремит «Марсельеза».

– Не моя шуба, – кричит какой-то интеллигент, – и шапку украли, кто смел? Я требую!

В другом углу цыганка, прижав к куче повешенных шуб бледного юношу, убеждает его:

– Нет, отдай, отдай, 25 рублей отдай! Ты фрукты спрашивал, – отдай!

А слева, что это? В огромных окнах ресторана, за стеклами, словно привидения, толпятся фигуры в длинных белых саванах, с перевязанными головами. Темные тени странно искажают грубые лица в бинтах: это раненые солдаты из соседнего лазарета, – пришли поглазеть, как пируют граждане…


* * *

Уже светлело, когда я возвращался домой. Извозчик, пожилой мужик, обернувшись ко мне, сказал:

– Слобода-то, барин, хороша, слов нет, очень хороша. Только вот, когда деньги в кучу сложат да делить зачнут, тут драки бы не вышло. Вот что…

– А ты давно в Москве извозчиком? – полюбопытствовал я.

– Да годов, почитай, сорок, – ответил он.

Позвонив у подъезда, я ждал, пока заспанный дворник возился с ключом.

По мостовой шел сильно выпивший парень в поддевке. Поравнявшись со мной, он погрозил мне огромным кулачищем, остановился и запел:

 
Ах, туда-то вашу мать
С вашим городишком!
Ну-ка, дайте погулять
Нашим ребятишкам.
И-и-и-хты!..
 

II

Я брел долго зимней дорогой, лесами, проселками. Странное было, смутное время…

Ночь. Станция. В окнах тусклый свет. Фонари у крыльца разбиты, навалились сугробы снега. А сбоку от лестницы, на платформе, лежат в снегу – один здесь, другой там – люди ничком: рты открыты, будто кричат. Мертвые? Тифозные?

Я вошел в станционное помещение. Душно, пахнет карболкой, коптит маленькая лампа; на полу, сбившись в тесные ряды, спят пассажиры, ждут поезда. Пробираюсь между спящими в телеграфное отделение. Телеграфист сидит под лампочкой, ленту читает. При моем приходе недовольно спрашивает, стуча ключом:

– Чего надо, товарищ?

– Шура, – говорю, – не узнали?

Обернулся.

– Э! Не узнал, право. Что же вы – пешком? Чего это? Ехать собрались?

– Да вот, еду. Когда поезд-то?

– Когда? Хе-хе! Когда захочет. В Петрове ночует. Разве кто знает? Я один остался. Павлова вчера в больницу увезли. Вот, глядите, лежит солдат, бредит. Тиф. Хоть убежать бы куда. Что делается! Ух, ты! Орчека за санитарами в Петров уехала. Говорят, завтра утром больных уберут. Мешочники мрут, – кто их знает, кто и откуда. Хоронить некому.

В комнату вошел парень лет семнадцати, стражник, за плечами винтовка, в руках фонарь. Веселый. С ним в ярких цветных платках две девицы; у одной в руках жестяной бидон. Хохочут.

– Сонька, полей сапоги карболочкой, – обратился телеграфист к девице с бидоном.

Она, смеясь, плеснула ему на ноги.

– Ишь, а Сережка жив еще! Плесну ему в рот-то, авось очухается.

Лежащий солдат уставил на нее воспаленные глаза и простонал:

– Мань, дай испить, Мань!

– Самогон тебе припасли, ишь ты, – весело отмахнулась девица.

– Мань, дай испить. Хотца!

Девица пуще засмеялась:

– Ей-ей, давеча этакой лежит, рот открывши, я и плеснула, а он икать зачал. Вот икать! Так Лешка говорит: поливай их усех! Ну, смеху что было! В Александровке, Лешка говорит, варенье дают, а нам еще не пришло. Самогонщиков ловят. Ну, все пьяные. Ведро везут – молоко глядеть. Вот хитрые стали. Цап, а там, в молоке-то, четыре бутыли самогону. Честь-честью отобрали. Конвой пьяней вина!

– Мань, дай испить, – опять застонал солдат, и дико блуждали его глаза. Он переводил их на нас с одного на другого. На открытой груди выступали багрово-синие пятна, как ровный узор.

Телеграфист обернулся к одной из девиц:

– Достань ему водицы попить. Болен он. Жалко глядеть.

– Иде достать-то? Наруже позамерзало, взять не во что. Ну, попробую, сбегаю.

И девица вышла.

– Из Ярославля вчера ехала одна, – стал рассказывать стражник, – ее сняли в Петрове. Мать честная! У ней ситцу чтó под юбкой нашли. Страсть – вот ситцу. А в башмаках часов двое золотых, ложки серебряные, вот чего только не было!

– На тебе, Сонька, вши ужасти сколько! – добавил он, обращаясь к другой девице. – Гляди-тка!

Девица стояла у стола, освещенная лампой. Черный из сукна «дипломат» ее был покрыт белым шевелящимся бисером.

– Соня, – попросил и я, – полей мне валенки карболкой. Сделай милость! Вошь-то с полу не полезет.

– А ей что, – ответила Сонька. – Она не боится этого сусла. Вот на костер трясти хорошо. Трещит как!

Манька вернулась с кувшином, наклонилась к больному и поднесла кувшин к его губам. Он смотрел кверху остановившимся взором, будто что-то видел там. И шептали губы.

– Не пьет. Видать, что отходит, – сказала Сонька.

– Чего тут, товарищ, теперь не помочь, – заметил стражник и шинелью покрыл солдату ноги.

Телеграфист опять начал выстукивать. Потом встал.

– Мать их! Не отвечают, сволочи! Бродяги! Поезд, а где он? Черт его ведает!

Он вышел из комнаты и, словно укоряя кого-то, сказал:

– Месяц сахару куска не видал. Говорите, варенье дают? Где-е? Нечего врать зря. Сволочье одно.

Солдат бредил: «Тятенька, ешь яблочко. Садик мой, гляди – почка? Тятенька, не бей ее, почто. Хорошая она. Я, матушка, прощай! Не бей ее, сукин сын. Караул! Убирай, убирай скорее! Кровь! Эй, караул! Правое плечо вперед… марш! Господи Иисусе. Ну, трогай. Сми…рнооо…»

– Помирает, – тихо сказал стражник.

Я взял табуретку и вышел в станционный зал. Пол по-прежнему покрыт был спящими. Я поставил табурет к окну и сел. На полу всюду мокрые пятна, серые. Вглядываюсь: шевелятся. И тут вши. Сколько!

Сбоку от меня лежит пассажир, под головой мешок; рядом – другой мужик. На одном – рваный тулуп и грязные, в глине, большие дырявые сапоги, а сосед в армяке и лаптях, ноги обмотаны веревкой и мочалой.

Мужик в лаптях проснулся, вынул мешочек с табаком, из бумажки свернул закурку махорки, потом поглядел на меня тупым взором, медленно поднялся и пробормотал:

– Пойти закурить.

– На спичку, – предложил я.

Другой тоже проснулся и попросил:

– Дай затянуться разок.

Лапотник протянул ему цигарку и проворчал хриплым голосом:

– Ишь, тебе-то хорошо, сапоги-то ко-жаные!

В эту минуту из двери справа какие-то люди вытащили за ноги солдата. Сонька вдогонку поливала его карболкой. В дверях солдат захрипел.

– Да он жив еще!

Телеграфист согласился:

– Знать, жив.

– Тащи, на холодке-то лучше отойдет, – сказал стражник.

С платформы закричали: «Поезд вышел из Петрова!»

– Батюшки, Господи! Ваше бародье! Товарищ родной! – бросилась старуха телеграфисту в ноги. – Пусти, соколик, доехать. Сын у меня помирает. Пусти!

Телеграфист ничего не ответил.

Пассажиры поднялись. Потащили мешки, толкая друг друга, ругаясь, с трудом пролезая в дверь на платформу.

На полу, смотрю, у самой стены лежит женщина с зеленым лицом, молодая и мертвая.


* * *

Утренний рассвет. Леса, те самые места, где стоял я весной на тяге.

И вдруг вспомнился мне подстреленный мною вальдшнеп с большими дивными глазами: он умирал у меня в руках. Я вспомнил, как трепетало его сердце, как по длинному его клюву струилась кровь и чуть шевелились теплые бархатные крылья. И стало мне как-то сразу все, все равно… Как смел я убивать этого аравийского гостя? И слезы подступили к горлу…

Подходил поезд. На буферах, на крышах вагонов висели люди. И поезд, не останавливаясь, прошел мимо.

– Проехали, – крикнул кто-то. Кто-то засмеялся.

– Тебе хорошо, ты пустой, – говорил один бородач, – а вот мне-то мешок картофеля тащи! Спину не разогнуть, а еще отберут. Вот тебе! Опять жди сутки. А может быть, и неделю.

Я вышел с вокзала и отыскал среди трупов, лежащих в снегу, солдата из телеграфной комнаты. Он был мертв.

Затем я побрел опять дорогой, лесом. Утро было ясное. Иней золотила нежная заря.

Слева едут розвальни. В розвальнях Ленька Ялычев.

– Здравствуй, барин. Чего идешь рань такую? Почто?

– А ты куда?

– На Голубиху за хлебом.

– Достань, Ленька, мне малость.

– Ладно. А менять что будешь?

– Не знаю.

– Во, шуба у тебя. Чаво ж, дадут много.

– А я-то, как же без шубы?

– Ну, чаво, – засмеялся Ленька. – Вы, господа, завсегда найдете. Во, когда стариков перебьют, слышь, всего вдоволь будет. Едоков-то меньше останется. Понял?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю