355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Коровин » «То было давно… там… в России…» » Текст книги (страница 10)
«То было давно… там… в России…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:36

Текст книги "«То было давно… там… в России…»"


Автор книги: Константин Коровин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

А. Я. Головин

В Москве, в Училище живописи, ваяния и зодчества, в 1886 году появился у нас ученик и в классе В. Д. Поленова писал натюрморты (как сейчас помню, один из них – череп лошади). И писал он очень хорошо. Внешний вид, манера держать себя сразу же обратили на него особое внимание всех учеников, да и преподавателей. Это был А. Я. Головин.

Красавец-юноша, блондин, с расчесанным пробором вьющейся шевелюры – с пробором, тщательно приглаженным даже на затылке, – он удивил лохматых учеников нашей Школы. Фигура, прекрасный рост, изящное платье, изысканные манеры (он был лицеистом), конечно, составляли резкий контраст с бедно одетыми учениками Школы. И к тому еще на мизинце А. Я. Головина было кольцо – кольцо с бриллиантом!

Да простит мне читатель, что по поводу этого кольца я отвлекусь немного в сторону от воспоминаний о прекрасном художнике А. Я. Головине.


* * *

В 1920 году, в России, я после многих хлопот получил, наконец, разрешение для проезда по железной дороге в деревню, где была моя мастерская. Я собирал в дорогу краски, кисти, а также платье, сапоги, занавески с окон – все, что годилось для «обмена» в деревне на хлеб, молоко, масло, – и в ящике стола нашел, как оказалось, уцелевшее у меня кольцо «с бриллиантом». Это кольцо с бриллиантом, но не с настоящим, а подделкой Тэта, я отыскал в столе среди другой мелочи – осколков цветных стекол, обрезков материй, бус, покрытых от времени чудесной патиной греческих и римских древних монет… – все это было когда-то «натурщиками» для меня в моих исканиях гармонии красок в декоративной работе для театра…

Когда я надел это кольцо себе на палец, подумав – вот я и его сменяю на фунт-два масла, верный слуга Алексей, человек «умственный», посмотрел и ужаснулся.

– Снимите, нешто можно это теперь? Так что за него погибнуть можно… Не надевайте. Ей-ей, убьют!

Но я не снял.

Сидя после в переполненном вагоне, я держал кольцо на виду у всех и спокойно курил, посматривая на своего Алексея, пугливо озиравшегося из-за моего кольца вокруг.

Тэтовский бриллиант блистал нахально.

Пассажиры полно набитого вагона – мешочники, солдаты, власти, – увидев кольцо, замирали…

Ко мне подошел человек в кожаной куртке, в черном кожаном картузе, с наганом у пояса. Согнав с места соседнего пассажира, он уселся против меня и пристально смотрел на меня.

– Рублей пять дали, товарищ? – спросил он меня, показав на кольцо.

– Нет, оно стоило всего два рубля, – ответил я.

– Снимите, товарищ… – повелительно предписал он мне. – Я-то ведь вижу, а то кругом народ волнуется: думает, оно настоящее…


* * *

Так и в Школе живописи в Москве – давно то было – не понравилось кольцо Головина, а вместе с ним и сам Головин – его элегантный вид, пробор, изысканный костюм и то, что говорил он нежно.

Но писал этот «франт» лучше других – что делать! – и за это получал от преподавателей похвалу и благодарность.

Нередко я встречал А. Я. Головина у Поленова. Он делал рисунки для кустарей: по его рисункам вышивали, ткали, делали ковры, мебель… Они печатались тогда в «Мире Искусства».

Отправляясь в свою поездку на Север, в Архангельск, я пригласил с собой А. Я. Головина. В Архангельске мы смотрели с ним церкви, работы крестьян, дуги, сани, рубахи, вышивки, валеные сапоги… Любовались и разглядывали их узор, окраску…

На Парижской выставке 1900 года[203]203
  Парижская выставка 1900 года – см. прим. к с. 64155
  …работая в качестве консультанта-художника при устройстве Всемирной парижской выставки… – на Всемирной выставке в Париже в 1900 г. Коровину и Головину была поручена художественная организация русского кустарного отдела.
  …я получил… высшие награды от французского правительства – за сконструированный К. А. Коровиным павильон кустарной промышленности и тридцать художественных панно французы наградили его орденом Почетного легиона, двумя золотыми и несколькими серебряными медалями.


[Закрыть]
.


[Закрыть]
он выставил свои прекрасные майолики, мебель…


* * *

А. Я. Головин человек был замкнутый. Он не говорил о своей жизни. Но где-то глубоко в нем жила грусть, и его блестящие красивые глаза часто выражали тревогу и сдержанное волнение.

Головин был спрятанный в себе человек. Никто из нас не знал, где он живет. Он часто уходил куда-то и пропадал.

– Посылал за Александром Яковлевичем. Он опять куда-то пропал… И где искать его? По его адресу его никогда не застанешь дома… Декорации не готовы, придется отложить спектакль… – говорил не раз директор Императорских театров, любивший Головина В. А. Теляковский…

И он был добрым человеком. Он никогда ни о ком не сказал ничего плохого. Никогда ни на кого не обиделся. Деликатная натура его кротко принимала все хулы и несправедливости – он никогда не бывал зол или гневен. Он был кротким человеком и нежно учтив. В нем всегда жило чувство прощения ко всем. На всякое злое мнение, на несправедливость и непонимание он только махал своей мягкой и женской рукой и, смеясь, говорил:

– Пускай… Что же делать!..

А. Я. Головин чрезвычайно нравился женщинам. Они перед ним распускали крылья своих чарований и вдохновляли его в творчестве. Он написал много чудесных пастелей красивых женщин. Но порою – очень странных, страшных…

Головин никогда не пил никакого вина и не курил… Но слабостью его были конфекты – он уничтожал их целыми коробками…

Сколько раз А. Я. Головин говорил мне, что он нежно обожает Аполлона и красоту античного мира!..


* * *

Я познакомил В. А. Теляковского, вскоре после его вступления в управление московскими Императорскими театрами, с А. Я. Головиным, и тот поручил ему декорации к опере Корещенки – «Ледяной дом»[204]204
  «Ледяной дом» – премьера оперы А. Н. Корещенко (1870–1921) состоялась 7 ноября 1900 г. в Большом театре.


[Закрыть]
… И сразу же А. Я. Головин сумел показать силу большого художественного вкуса.

В декоративной мастерской я видел у него Кустодиева, работающего в качестве помощника, и Анисфельда…

Его балет «Волшебное зеркало»[205]205
  «Волшебное зеркало» – премьера балета (муз. А. Н. Корещенко, балетмейстер М. И. Петипа), состоялась 9 февраля 1903 г. в Мариинском театре. Декорации и эскизы костюмов выполнил А. Я. Головин.


[Закрыть]
было нежно и изящно[206]206
  Так в рукописи.


[Закрыть]
. Но ново – и пресса ругательски ругала и его, как ругала и меня, и Врубеля.

В его творчестве – в театральных эскизах – любимым мотивом его было как бы изящное кружево, тонкая ювелирная работа… Он был как бы зачарован изысканностью орнамента… Его рисунки костюмов замечательные… Он был изящнейший художник…

Мир праху прекрасного художника, доброго человека, приятеля, встреченного мною на пути жизни.

Рассказ старого монаха

Кубенское озеро большое. С одного берега не видно другого. И высится вдали, как бы выступая из вод, каменный монастырь.

В эпоху удельной Руси, в междоусобие, сюда ушел младший брат князя Вологодского и поселился на камнях маленького островка на озере Кубени. Пошла молва об отшельнике, стали почитать его и ездить к нему за советами. Слава его росла, все говорили о нем как о человеке праведном и кротком. Услышал об этом и старший его брат, князь Вологодский, и послал однажды к нему слуг с подарками и нарядами княжескими и просил его вернуться назад в Вологду. Тот благодарил, но не вернулся. Тогда в другой раз послал к нему слуг старший брат и приказал им ослепить его, и они ослепили его. А после на месте том, на маленьком острове, вырос большой каменный монастырь…

Вместе с В. А. Серовым мы взяли лодку на озере этом и поплыли на другую сторону. Плыли долго и убедились, что озеро Кубенское – мелкое озеро, вода светлая, все дно видно, песок, камушки, рыбешки бежали от лодки нашей, и как стрелы проносились крупные рыбы.

Остановились мы у берега, покрытого сочной травой и осокой. Утки стаями взлетали перед нами.

На берегу увидели мы жалкую нищенскую постройку – из бревен с одним окном и покосившимся крылечком.

Мы постучались, дверь отпер нам большого роста, с густыми волосами и седой бородой, старик-монах.

– Войдите, здравствуйте! – просто сказал он.

Убогая изба, и в ней стол, скамья, аналой с книгой в углу, образа. Перед образами лампада. Помню на столе тарелку с рыбками, похожими на кильки, хлеб, бутылку и рюмку.

Монах, предложив нам сесть, опустился на скамью. Тут я заметил огромный рост его и богатырские плечи. Он смотрел на нас черными глазами, отяжелевшим взором. Спросил – кто мы и откуда, и, когда узнал, что мы художники, как-то сразу повеселел и попросил выпить – «вот винцо!» – и закусить рыбкой.

– Только вот солона не в меру, – сказал старик, угощая нас.

Я заметил:

– Какое хорошее у вас озеро, раздольное.

Он согласился:

– Чего же еще? Приволье здесь и радость, и берега ласковые. Летом рай земной. Красота Творца Всевышнего…

И через несколько минут он рассказывал нам:

– Вот по весне лед идет, из реки Кубино, а там треба, ну, и шествуешь… В челне нельзя – лед сшибет. Бывает вода во-о! – монах показал на шею, – Дары держишь и Евангелие над головою. Холод, вода холодная… Ведь вот, кажется, утонешь – ничего, мелкое озеро. И что бы тут? Ничего, не простужался. Сила во мне есть, а уж стар я… Голос был у меня. И посейчас вот… Вот рюмка налита, глядите-ка!

Монах уперся глазами в рюмку с водкой, раскрыл рот и громко густым басом вдруг возопил:

– Высокопреосвященнейшему господину нашему, митрополиту…

И под воздействием мощных звуков его голоса водка вся вылилась из рюмки на стол.

– Видите, голос-то у меня какой! Все знают. За голос-то и подносят… Ну, да слабость это. Живу я здесь в пустыни один. Кругом никого. Это вот вы зашли, редко кто завернет, а то деревни тут далече. Все по ту сторону. До Каменного-то монастыря верст пятнадцать есть. Хожу туда… Ну, дадут вот, что ли, рыбку соленую, а что скоромного – ни-ни, никогда…

– А давно это вы в монахи пошли, отец? – спросил я.

– Давно… – И, помолчав, он добавил: – Через женщину, соблазнился я женщиной… Теперь я монах, а ее благодарю и каждый день приношу молитву за нее, аз, грешный…

– А почему? – заинтересовался Серов.

– А потому, что она в том не виновата, красота… Я был семнадцати годов, служил в лавке купцов Зверевых. Дюж парень я был. Волосы, как у Самсона, кудрявые. Вот так я и соблазнился… И я так ее полюбил, что все бросил – и лавку, и отца, и мать. Только ею и жил. И дожидался ее по оврагам да загородам целыми днями и ночами… И наберу я, бывало, цветов, красоты земной, когда придет она, надену на нее цветы и невестой своей называл ее. Что бы она ни захотела, все делал… Воровал… Да ловко так! А она не была свободна, замужем. Я и не знал ничего долго – все лгала мне… И ее я тут, как узнал, чуть не убил за неправду… Очуялся и ушел в затвор, стал Писанию учиться и принял сан монашеский… Вот и все… И в Вологде не был с тех пор я. Не мог смотреть мест тех, где шаги ее шли… И слышал я, что стала она жизни блудной, красота ее сгубила ее… Вот и все… И слышал я, померла она. Долго я ее видел в сонном видении, глаза ее видел, – а как померла, то более не видел… Вот и все… Да соберу я цветов на лугу, посмотрю кругом – никого нет. И брошу я цветы в ту сторону, где Вологда и там могила ее, и молюсь я, и плачу. И так легко и радостно станет в душе моей. И жалко мне, так жалко чего-то.

Монах остановился, в глазах его блеснули слезы, но тотчас же, оправившись, он прибавил: «Ну, вот и все…»

– И верю я, – продолжал он, – что в смертный час придет она после вздоха последнего моего. Вся она, белая и красивая, вся в цветах, ясная. Но молчат уста ее и никогда не скажут ничего, ни хулы, ни греха… И аз, грешный монах, в вине тонущий, приемлю неведомо грех и грешу, бросаю по весне цветы туда, в ту сторону…

Старик махнул рукой в пространство и опять прибавил только свое: «Вот и все…»

Мы стали прощаться.

Взяв в свои руки медный крест, висевший на его груди на грязном подряснике, монах сказал:

– Да хранит вас светлая правда Господня и мир человеческий! Простите меня…

Мы вышли. Озеро было тихое, и облака, большие, розовые, отражались в нем, и чайки, блестя крыльями, в вольном полете носились над водой.

Минули года, умер В. А. Серов, и жена его Ольга Федоровна рассказала мне, что последняя фраза Валентина Серова перед смертью была: «Вот и все». И вспомнился мне старый монах на Кубенском озере, к которому зашли мы в годы юные, в годы надежд.

Арестанты

В детские годы часто видел я из окна дома нашего, по Рогожской улице в Москве, толпу так называемых бродяг. Вели их по улице под конвоем солдат или полицейских. В зимние морозные дни, одетые в лохмотья и опорки, они имели вид иззябших, очень бедных и жалких людей. Все обитатели Москвы привыкли к такой встрече. Говорили: «Ведут арестантов, бродяг, мазуру», т. е. мазуриков, мошенников. Особые конвои тюремной стражи, с саблями наголо, водили по Москве в кандалах преступников, приговоренных к каторжной работе. Вели этапным порядком, на каторгу. И лязг кандалов сопровождал их. Прохожие останавливались и смотрели на каторжан, подавали им милостыню через конвойных солдат, приговаривая: «На калачик примите». И крестились.


* * *

Прошли годы. Революция.

Выпустили всех арестованных политических, да и других кстати. Временное правительство, веря вдохновенно в величие свобод, не думало о тайных человеческих злобах. «Теперь все поймут и все станут как херувимы». Но каждый понимал свободу только для себя, и углублялись взаимные счеты, и зависть обуяла душу русских людей.

И в эти дни гнали арестантов. Толпы их становились все многочисленнее. Но по виду были они другие, и одеты были иначе. Часто это были попросту хорошо одетые горожане. Но вели их, как и прежде. Во все времена одинаково водили по Москве виноватых русских людей, арестантов.

Как много виноватых, всегда казалось мне. Виноватыми были прежде нарушители собственности, воры, мошенники, бродяги бездомные, алкоголики, скандалисты, хулиганы, политические враги (впрочем, последних больше в каретах возили). Ну, а теперь кучами гонят собственников, владельцев имущества, торговли, земли, своего дома, квартиры, мебели, словом, достатка…

«Страна виноватых, – думал я. – Все виноваты. Вот страна Россия, страна виноватых! И всё водят одни других: прямо по улицам, под конвоем. А другие смотрят. Скучно! Всё арестанты, сколько! О, Господи!»

– Кого ведете-то?

– Кого? Мазуру!

Завтра – других ведут.

– А это теперь кого?

– Домовладельцев.

– Виноваты, значит?

– Конечно, виноваты! Ишь, разжились. Построит дом и пьет кровь с жильцов как паук.

– А офицеров-то чего гоните?

– Вот те покажут теперь, как им честь отдавать, дисциплину!

– Виноваты, значит?

– Еще бы!

Особенная толпа молодых, задумчивых, очень задумчивых людей. Политики, вероятно? Оказывается – студенты. Гонят. Идут быстро.

– Что это? Кого гоните?

– Студентов.

– За что?

– На сходки не ходят. Сделали забастовку. Надоели, говорят, сходки. Каждый день на сходку собираться велят. Дважды в день.

– Вот странно! За сходку прежде гнали. Теперь – «зачем не идешь», гонят. Все виноваты!

Виноваты купцы: «зачем торговали». Гонят. Глаза у всех вытаращены, у купцов-то. Виноваты, что торговали?

– Конечно, виноваты, эксплуататоры!

У тех, кто ведет этих эксплуататоров, – глаза как надо, ровные, а у купцов выпучены от удивления.

Вследствие постоянной виновности российского народа глаза получают выражение удивления – выпучиваются, как говорил мне приятель, комендант дома, где я жил, Ильин. Человек серьезный и умственный, ранее бывший заварщиком пирогов у Эйнема. Человек красный больше от алкоголя, чем от «унутреннего уклона». Говорил: «Ум теперь у всех раскорячился, глаза растопырились…»

– Ишь ты! Нынче народу что гнали, – говорит Дарья Марье. – Ну, и глядеть жалко, сердешные, идут, а глаза, как у раков, выпучены.

– Кого гонят-то?

– Социалистов.

– Чего это?

– Из человеческой кожи сапоги стали шить, дешевле выходит.

– Вот что! Поди ты. И носки?

– А кто знает! Только много их прогнали…

– Виноваты, значит?

– Еще бы!

– Анфиса Ивановна, посмотрите в окошко. Вон, видите, гонют кого-то. Смотрите, кажется, этот, высокий-то, муж Натальи Николаевны – Алексей Васильевич… Голубушка, он, он! Ведь он кадет. Гонют прямо под арест. Матросы гонют. Сколько их! Страсть! Матросни-то…

– А сегодня утром иду это я у Цепного моста. Матросов гонят – ну, сколько! Ужас! И глаза у них, как у тараканов, выпучены. Глядят, как звери.

– Виноваты, значит?

– Объявили себя. Мы, говорят, конные матросы, и начали бунтовать. Ну, им и показали. Сказали, будет вам, говорят, гордиться, что матросы вы. Довольно, говорят!

– И вредителей сегодня прогнали, видела я нынче утром. Попались, голубчики.

– Еще бы – вредители.

– Вот что.

– Да как же?

– Тюрьмы всеобщие строятся, а они-то построят, глядь, рассыпется. Ну, арестанты, само собой, бегут кто куда.

– Опять же лови их! Тоже и их сажать надо – вредителей. Сколько заботы со всеми – беда.

Что же это?

Не сплошная ли тюрьма Россия? И есть ли в ней невиноватые? Оказывается, нет. Чем-нибудь да виноват.


* * *

Лежал я у бабушки своей, Екатерины Ивановны Волковой, больной. Было мне восемь лет. В углу комнаты стоял иконостас. Иконы древние. И в серебряной ризе одна побольше. А в ней, под ризой, длинные фигурки угодников Божьих. Много их написано в иконе. И спрашиваю я бабушку свою: «Что это за человечки в ризе?» А она так добро и ласково отвечает: «Это сорок мучеников»[207]207
  …«Это сорок мучеников» – на иконе «Сорок мучеников Севастийских» изображены сорок воинов-христиан, принявших в 320 г. от римлян мученическую смерть за веру во Христа. Православная церковь отмечает их память 22 марта.


[Закрыть]
.

– За что же, бабушка милая, их мучили? – спрашиваю.

– За правду, – отвечает бабушка. – Не любят люди правды – так их и замучили до смерти.

– Вот так штука, – думал я. – За правду!

А сам-то я четыре плитки шоколаду съел, а сказал отцу, что одну. Он меня и отодрал за уши. «Врешь, – сказал, – захвораешь ты от шоколада». Так, значит, я за неправду мученик, а они за правду? Сказали правду, а их и замучили.

– Бабушка милая, а где их замучили? В Москве? – приставал я с расспросами, так как маленьких человечков в серебряной ризе мне было жаль.

– Нет, – говорит бабушка, – это давно было – в Царьграде.

– В Царьграде? И там царь был?

– Был, – ответила бабушка.

«Как странно», – думал я.

– Бабушка милая, отчего же мучили их за правду, и царь не заступился?

– Ну, знаешь ли, помолчи, а то у тебя температура поднимется, – ответила бабушка.

Я помалкивал и лежа в постели думал: «А странно это вообще – мучить людей!»

Пришел отец. Я обратился к нему насчет мучеников. За что мучают? Он отвечал – за ложь, за зло, за злую волю, неправду.

– Нет, – сказал я отцу, – нет, мучают за правду! Посмотри-ка вот на этих человечков длинненьких, на иконе. Вот их замучили за правду, сорок мучеников!

– Помолчи, – ответил отец, – а то у тебя поднимется температура. Доктор не велел с тобой много говорить…

Тихо было в комнате, ночь. Горела лампада в иконостасе, а в окне синее темное небо, кровли сараев и большой тополь. Там двор, который я любил. Травка зеленая летом на нем растет, и обожаемый мною кучер Герасим, толстый, с серыми глазами, в малиновой рубахе, живет там на дворе. Этот-то мне скажет, за что мучают человечков, – он знает.

А края ризы освещались лампадой, и было мне жарко. Хотелось мне взять этих человечков, вынуть из ризы и погреть их под одеялом. Они были такие несчастные, худенькие. И голые ребрышки у них…

По выздоровлении я бегал по двору и увидел Герасима в конюшне. Конюшня просто замечательное место: лошади, тепло, пахнет сеном, навозом. Ах! Как хорошо жить! Герасиму я рассказал о мучениках и какие они хорошие. Он ответил, что все они угодники Божии, и вина не пили, и табачища никогда не курили, – и вздохнул.

Я смотрел на него и думал, какой он толстый, вот его нельзя в ризу вставить, и вином от него пахнет. А там, на иконе, все такие худые. И притом его не мучили еще.

– Скажи, голубчик Герасим, как это мучают людей и кто мучает?

– Как мучают-то? Да так, бросают в темницу и бьют кажинный день, есть не дают.

– За правду? – спросил я.

– И за правду, и как придется. Иного за дело, за пьянствие, и почем зря сажают.

– А потом под ризу и молятся?

– Нешто можно, это срамота пойдет всех под ризу сажать. Отбирают, кто жизни праведной и вина не пьет, а то всех разве можно!


* * *

Когда из окна дома я видел, как гнали арестантов, то думал: «Вот опять в темницу ведут, бросать будут и бить».

Как было жаль их, всех этих виноватых за правду! Кому бы сказать? Заступиться? Их будут мучить, а потом спишут икону с них, замученных человечков с голыми ребрышками, и поставят их под ризу, зажгут лампаду и будут молиться. И зачем это так делают? Странно…

Дом честной

В июльский день, когда уже нивами полной и желтой ржи покрыты холмы и долы России и синие васильки радостно мигают в ней, когда жужжат мухи и раскаты далеких гроз носятся в небесах и дождь свежит жаркий день, – я ехал на мельницу ловить рыбу удочкой. На мельницу глухую, в лесу, на реке Нерле. По краям, обросшим ольхой, ехал я в места, похожие на рай, и, право, это был рай земной – старая мельница. Вез меня знакомый крестьянин, Иван Васильевич Баторин, человек хороший, рассудительный, серьезный, так сказать, настоящий крестьянин. Семейство большое, трое сыновей и трое дочерей. Сам он старший был в семье.

Ехали мы лугами… День, красота! По обе стороны овсы и рожь, и трава около проселочной дороги покрыта цветами кашки. Дикая рябина в цвету, в небе весело, синее оно, и кучами клубятся белые облака. Ах, как хорошо на свете жить, как хороши простые раздольные долины родины моей России!

– Ноне у нас праздник храмовой, – сказал Иван Васильевич, – Пречистая, приход-то наш. И я ездил, раннюю отстоял. Да вот потом к вам приехал.

– То-то, Иван Васильевич, – говорю я, – нынче ты нарядный. Картуз новый и рубаха голубая. Я думал – ишь принарядился! Так из церкви? Ну, поздравляю с праздником. Что же из дому уехал, поди, у вас веселье сегодня?

– Да, в деревне праздник. Я-то не пью. Ноне угощение у нас-то. Да мне что! Завтра успею, завтра родня приедет. Ну, а ноне я с вами поехал. Тоже повадно с вами-то. Я ведь любитель погулять этак, по охоте.

– Тпру!.. – остановил вдруг лошадь Иван Васильевич, – слепень одолевает…

Он слез с тарантаса и стал поправлять подпругу и дугу.

За ним и я вылез из тарантаса и сел на бугорке у дороги. В это время подошел к нам прохожий. Я узнал в нем крестьянина той же деревни, Павла. Поздоровались. Павел попросил как-то у меня работы – послужить, зимой ведь дела нет в деревне, – и я устроил его дворником в Москве. Человек он был кроткий и робкий. Как спросишь его что-нибудь, раньше, чем ответить, – поднимет плечи и переступает на одном месте, потом уж говорит.

– Откуда идешь, Павел? – спросил я.

– Да вот с карьера, от мастера железнодорожного, – показал он на длинные расчетные книжки, которые держал под мышкой. – За подписями иду в деревню, подписи набирать.

– Какие подписи?

– Какие! Мошенство, вот какие.

– Так, значит: кто грамотный и пишет – такой-то, ну и получает за это десять копеек. Вроде как он работал, выходит. А он и на карьере-то не был и на ремонте не был. Остальное получает главный мастер. Наживает. Конечно, плутовство одно. Ну что ж – посылают…

– Но ведь это мошенничество? – говорю я.

– Вестимо, плутня. Да кто скажет? Гривенник получает ни за что. Нешто скажет!

Мы сели в тарантас, поехали дальше.

– Хорошо было сегодня в Пречистом, – обратился ко мне Иван Васильевич. – Певчие были, облачение новое, боголепие.

– Что ж, Иван Васильевич, певчие были, молитвы пели по случаю праздника храмового-то?

– Да, всякое разное пели.

– А ну, какую молитву?

– Как сказать, Киститин Лесеич, ведь не упомнишь.

– Но все же, что-нибудь торжественное?

– Все вполне хорошо, только не по-нашему.

– Как – не по-нашему?

– Нет, верно. Вот поют «аллилуия, аллилуия… двери, двери», а чего это – неведомо. А один, на станции, этак говорит мне: «Новую молитву знаешь?», а я говорю: «Какую?» А он говорит – новая молитва: «Отыми у всех, Господи, отдай мне».

– Кто это тебе сказал? Что ты! Это тебе нарочно.

– Да вот, нарочно! А он говорит – есть…

– Удивил ты меня, Иван Васильевич, нешто можно такой молитве быть? Совсем ты чудное говоришь, даже странно слушать.

– Верно, я-то неграмотный, а вот этот-то человек, что встречный, – Павел, этот, – ах, скажу вам, – грамотный, но беду дому нашему сделал вот какую! Сестру мою через него в молодости в землю отдали. Вот какой человек. Глядеть-то тихий, а лиходей. Вот, – продолжал он, – у нас в деревне, по осени, повадные вечером собираются в избе – парни, девки. Ну – и танцы, гармонь, пряники, угощения. Моя сестра на возрасте семнадцати годов. И она на повадные ходит, как и все прочие. Но вот отец Павла посылает сватьев. Значит, за Павла сестру мою прочат. Да Павлово дело крестьянское слабо. Он все больше по станции да по службе норовит. Не крестьянин он. Лошадь плохая, коровы нет, хозяйства нет настоящего. Значит – отказ. И просватали ее в Покров за вдовца, человека крепкого, молодого еще, двадцати шести годов, богатого крестьянина. Все – как надо, свадьбу сыграли богатую. Гостей что было!.. А через ночь одну он и подъезжает к дому нашему тройкой и входит с женой-то в дом к нам. Мы все обедаем. Вошел, перекрестился, за руку ее берет, ставит посреди горницы и говорит: «Берите ее себе, – говорит, – мне такой в жены не надо. Она порчена». Сел на тройку и уехал… В эту ночь-то у нас крыльцо все дегтем крашено, прямо вся деревня видит. Понять надоть, чего тут! И кто той чести рад. Спасибо этому-то, что встретили! Вот этому-то тихому крестьянину грамотному.

Он задумался.

– Ну вот, значит, дом наш бесчестный. Деревня знает. К колодцу сестрам пойти нельзя – воды взять. Смеются. Ночью парни стучат в окно, приговаривают: «Выходи, милашка Аннушка, погулять». Ну что тут, похабство одно! Она, значит, сознается нам. А дальше что?.. Первый бил отец, потом я, братья. Мать не хотела, уходила в сарай, плакала. Ну, били. Крепка была сестра Анна! Вот, Кинстинтин Лексеич, вот и посейчас слезы из глаз идут. Она, сердяга, мне говорит: «Вася, чего ты, бей меня по сердцу, по голове, скорей кончусь. Братец, не бей по грудям!» И вот били месяц, другой. Крепка была. Наконец, кровь пошла у ней горлом. Легла и стонать зачала. Видно, скоро конец. Не били уже больше. Померла через две недели – сама, значит, по себе. Соборовали. Прощения просила, поцеловалась со всеми: «Простите, – говорит, – горе вам принесла, не зная того».

– Вы убийцы! – сказал я.

– A-а, да… Убивцы, да. Да нет! Ну а сестры, а вся деревня? Ведь ежели это так, то надо допущать. Тогда что? Честь-то дому какая? Эх, убивцы! Вон он, убивца-то, пошел – тихой. Уби-ив-цы… тоже вы скажете… А как же жить в этаком обмане? Дураком все его крестить кругом будут. А он-то, прохожий с карьера, Павел, прямо в лицо смеяться будет. Да, убивцы! А сестры, что? Кто возьмет их в дом в жены-то себе? Этаких-то? А дети-то чьи пойдут в эдаком разе? Чье дитя-то? – повернулся ко мне Иван Васильевич и глядел на меня. – Убивцы, говоришь? А что ты делать должон с эдакой-то? Что ей дом твой, муж, отец, на что? Какой совет мужу от ее или радость жисти какая? Какая вера ей, какая правда от ее? Не-ет! Этаких правильному крестьянину не надоть. Он ее правильно отдал, ему не надоть такой. Чего, чего! Последнее дело, чести нет, шабаш. На эвтом весь дом держится, да и все.

– Да ведь он брал-то ее, Павел-то, посылал к вам сватов. Вы ведь отказали?

– Чего ж он? Бери ее, уводи, венчайся. Нет, он тоже – свадьбу править хотел с нами. Ровней быть. А он кто такой – мотыга! Как же это до венца невесту в полюбовницы определять, где же тут венец честной? Ну-ка, скажи. Пропала сестра Анна.

Иван Васильевич снял картуз, перекрестился, сказав: «Прости ей, Господи, а нам простить никак невозможно. Дом честной дороже жисти».


* * *

В 1915 году я заехал в дом крестьянина Баторина. В доме я застал Катерину, мать семьи Баториных. Состарившаяся Екатерина Ивановна стряпала на столе в избе творожники. Увидав меня, она ласково обрадовалась.

– Здравствуйте, родной, Кистинтин Лисеич, как Бог милует? Все ли здоровы?

– Где же Иван Васильевич? – спрашиваю я.

– Тоже на войне. Вот Григорий радость принес: убили на войне, за землю постоял, за нас, родимый. Убили. Пишут письмо-то полчане: на штыках повис у их, с лошади сняли. Конногвардейский он был.

Катерина вытерла нос фартуком и ушла за печку. Я молчал. Выйдя из-за печки с заплаканными глазами, сказала, обратясь ко мне:

– Убили нешто, за честь, а вот жаль мне Анну-то, дочь. – Катерина заплакала. – Пошто сгибла?

– Что же ты, Катерина, – говорю я, – не защитила? Отправила бы ее.

– Да как? Ведь две-то дочери. Еще ведь их замуж надо отдавать. Теперь отдали хорошо, уж внучата есть. А то, поди, кто возьмет? А ему-то, Павлу, я сто двадцать рублев давала, что за жисть скопила тихонько. А он туда-сюда. Говорит, мало! Слабый он. Ах, горе! Кажинную ночь во сне Аннушку вижу. И венец на ней смертный. Ну вот как заря утреня – пунцовый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю