Текст книги "«То было давно… там… в России…»"
Автор книги: Константин Коровин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]
Человечек за забором
В России – в нашей прежней России – было одно странное явление, изумлявшее меня с ранних лет… Это было – как бы сказать? – какое-то особое «общественное мнение». Я его слышал постоянно – этот торжествующий голос «общественного мнения», и он казался мне голосом какого-то маленького и противного человечка за забором… Жил человечек где-то там, за забором, и таким уверенным голоском коротко и определенно говорил свое мнение, а за ним, как попугаи, повторяли все, и начинали кричать газеты.
Эта российская странность была поистине особенная и отвратительная.
Но откуда брался этот господин из-за забора, с уверенным голоском?
Н. А. Римский-Корсаков создает свои чудесные оперы – «Снегурочку», «Псковитянку», «Садко»[250]250
«Псковитянка» (1872), «Снегурочка» (1885), «Садко» (1897) – оперы Н. А. Римского-Корсакова.
[Закрыть]…
– Не годится, – говорил человек за забором, – не нужно, плохо…
И опер не ставят. Комитет Императорского театра находит их «неподходящими». Пусть ставит их в своем частном театре Савва Мамонтов. Голос за забором твердит: «Не годится…»
За ним тараторят попугаи: «Мамонтов зря деньги тратит, купец не солидный».
Вот уж и министр Витте заявляет Савве Ивановичу: «Что же вы театры держите? Несерьезное дело, не к лицу вам, как председателю правления железной дороги, заниматься увеселениями».
Другие примеры: Чехов, Антон Павлович, писатель глубокий. А господин за забором сказал:
– Лавочник!
Или вот Левитан – поэт пейзажа русского, подлинный художник, мастер, а тот же голосок шепотком на ухо:
– Жид.
И пошла сплетня: и Школы-то Левитан не кончил, и пейзажи-то Левитана не пейзажи, а так, какие-то цветные штаны (остроумно, лучше не придумать!).
Да разве один Левитан? И Головин, и аз грешный тоже «не годились». Человечек за забором отрезал:
– Декаденты.
И поехало. А что такое «декаденты» – неизвестно. Новое, уничижительное. Вот и крестил им человечек кого попало. А когда приехал в Москву Врубель, так прямо завыли: «Декадентщина, спасите, страна гибнет!» – Суворин, Грингмут, «Русские ведомости»[251]251
Суворин – см. ниже, прим. к с. 253369
Суворин и его «Новое время» – «Новое время» – одна из крупнейших русских газет (1868–1917). Выходила в Петербурге, с 1869 г. – ежедневно. Первоначально – либеральная, с переходом издания к А. С. Суворину (1876) – консервативная.
[Закрыть].
Грингмут – см. выше, прим. к с. 65158
Правильно: Грингмут.
Гринвуд писал… – Грингмут Владимир Андреевич (1851–1907), редактор-издатель консервативной газеты «Московские ведомости».
[Закрыть].
«Русские ведомости» – одна из крупнейших газет, выходивших в Москве (1863–1918), орган либеральной интеллигенции.
[Закрыть] – все хором…
Видно, человек за забором вовсю работал.
А вот и Шаляпин. Поет он в Частной опере – ставят для него «Псковитянку», «Хованщину», «Моцарта и Сальери», «Опричника», «Рогнеду»[252]252
«Хованщина» – опера М. П. Мусоргского (1872–1880, завершена Н. А. Римским-Корсаковым, 1883).
«Моцарт и Сальери» – опера Н. А. Римского-Корсакова (1897).
«Опричник» – опера П. И. Чайковского (1872).
«Рогнеда» – опера А. Н. Серова (1865).
[Закрыть]. Но голос за забором хихикает:
– Пьет Шаляпин…
Лишь бы выдумать ему что-нибудь свое – позлее, попошлее, погаже, ведь он все знает, все понимает…
И кому кадил он, этот человечек, кому угождал – неизвестно. Но деятельность его была плодовита. Он поселял в порожних головах многих злобу, и она отравляла ядовитой слюной всех и вся…
Когда я поступил художником в Императорский театр[253]253
Когда я поступил художником в Императорский театр… – см. выше, прим. к с. 64156
…предложение вступить в театр как художник… – приглашение сотрудничать в Императорских театрах было сделано В. А. Теляковским Коровину, по всей вероятности, в 1900 г. По этому поводу ходили слухи, что Коровин воспользовался арестом Мамонтова (см. выше, прим. к с. 62150
…арестован Савва Иванович – С. И. Мамонтов был арестован в начале 1900 г. из-за недостачи в кассе Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги. На все его имущество был наложен штраф, а сам Савва Иванович был помещен в тюрьму. Благодаря стараниям известных художников и музыкантов через короткое время он был переведен под домашний арест. Уже в июне 1900 г. оправдан судом. Последние годы провел в болезни и бедности.
[Закрыть]) и ушел к Теляковскому.
[Закрыть].
[Закрыть], господин за забором оказался тут как тут. При первых же моих оперных и балетных постановках на меня полились, как из ушата, помои, в расчете на поддержку «общественного мнения». Газеты хором неистовствовали: «Декадентство, импрессионизм на сцене Императорских театров». «Позор и невежество на образцовой сцене», – писал Карл-Амалия-Грингмут, а за ним остальные газеты. «Новое время» и «Русские ведомости» заодно с «Московскими». Красота! Человечек за забором работал.
А в театре лица артистов были унылы. Малый театр волновался, балетные рвали на себе новые туники. Не нравились «декадентские» костюмы. Плакали, падали в обморок…
Артист Южин в «Отелло»[254]254
«Отелло» – опера Дж. Верди (1886).
[Закрыть], по укоренившейся традиции, выходил в цветном кафтане с золотыми позументами и почему-то в ярко-красных гамашах – похож был на гуся лапчатого. Я попросил его изменить цвет гамашей. Он обиделся, а успокоился только тогда, когда я заявил:
– У Сальвини – белые, как же вам в красных?
Поверивши, он долго жал мне руку:
– Пожалуй, вы правы, но все так против…
«Все» – вот оно, «общественное мнение».
Вспоминаю я еще случай. В Большом театре в «Демоне» Рубинштейна грузинам почему-то полагалось быть в турецких фесках, и назывались они «бершовцами», по имени Бершова, заведующего постановочной частью.
Бершов, мужчина был «сурьезный», из военных. На репетициях держал себя как брандмайор на пожарах и, осматривая новую постановку, выкрикивал: «Декоратора на сцену!» Декораторы выходили из-за кулис, опустивши голову, попарно. Было похоже на выход пленных в «Аиде», на гневные очи победителя:
– Отблековать повеселей, – кричал Бершов. – В небо лазури поддай!..
Он был в вицмундире, в белом галстухе, при орденах, и расторопностью хотел понравиться Теляковскому, новому директору. Но произошел случай, который его расстроил навсегда. В этом случае повинен я.
Неизвестно с какой стати в постановке «Руслан и Людмила» в пещере Финна ставили большой глобус, тот же, что и в первой картине «Фауста»[255]255
«Руслан и Людмила» – опера М. И. Глинки (1842).
«Фауст» – опера Ш. Гуно (1859).
Финн – персонаж оперы «Руслан и Людмила».
[Закрыть].
Придя в Большой театр на репетицию «Руслана», я позвал Бершова и спросил его:
– Кто такой Финн и почему у него в пещере глобус?
Бершов только посмотрел на меня стеклянными глазами, а машинист, которого звали Карлушка, ответил за него:
– Глобус ставят Финну, потому он волшебник-с, как и Фауст.
– Уберите со сцены глобус, – сказал я рабочему-бутафору.
Когда бутафоры уносили глобус, артисты, хор, режиссеры смотрели на меня и на глобус с боязливым удивлением и любопытством. Потом шепотом говорили, что, пожалуй, верно, глобус ни при чем у Финна. А режиссеры из молодых, окрыленные моей смелостью, доказывали, что и при Фаусте не было глобусов. Перестали ставить глобус и в лабораторию Фауста.
Но человечек за забором продолжал работать. И вот «Русские ведомости», профессорская газета, с апломбом поставила точку над і – воспользовалась первым поводом для уличения меня в полном невежестве.
Дело было так. При постановке «Демона» Рубинштейна я поехал на Кавказ[256]256
При постановке «Демона» Рубинштейна я поехал на Кавказ – см. рассказ «Демон» на с. 51–54 кн. 2 наст. изд.; опера А. Г. Рубинштейна «Демон» (1875) по одноименной поэме М. Ю. Лермонтова.
[Закрыть] и писал этюды в горах по Военно-Грузинской дороге. Эскизы мои изображали серые огромные глыбы гор ночью: скалы, ущелья, – где Синодал[257]257
Синодал – здесь и далее: князь, жених Тамары, персонаж оперы А. Г. Рубинштейна «Демон» (1871); либретто П. А. Висковатого по одноименной поэме М. Ю. Лермонтова (1829–1841). Первая постановка осуществлена 25 января 1875 г. в Мариинском театре.
[Закрыть] видит Демона и умирает, сраженный пулей осетина…
Мне хотелось сделать мрачными теснины ущелья и согласовать пейзаж с фантастической фигурой Демона, которого так мастерски исполнял Шаляпин. Высокую фигуру Шаляпина я старался всеми способами сделать еще выше. И, действительно, артист в моем гриме, на фоне такого пейзажа, казался зловеще-величественным и торжественным.
Тогда-то «Русские ведомости» и написали свою злостную критику:
На постановку «Демона» тратятся казной деньги, на Кавказ посылается художник Коровин, а он даже не удосужился прочесть поэму нашего гениального поэта Лермонтова. В поэме «Демон» слуга обращается к князю Синодалу:
А Коровин чинары не изобразил. «Какая дерзость так относиться к величайшему поэту земли русской! Вот какое невежество приходится терпеть от новых управителей образцового театра…»
Конечно, все это было чистейшим вздором: денег на поездку я не брал, а ездил на свой счет. Но дело не в этом. Ошеломил меня больше всего упрек в незнании Лермонтова, и я написал в редакцию «Русских ведомостей» письмо, в котором выражал свое удивление и огорчение… как могла профессорская газета принять вышеприведенные вирши оперного либреттиста за поэму Лермонтова? Тогда приехал ко мне Н. Е. Эфрос и просил забыть эту «ошибку».
Однако «Русское слово», к великому конфузу «Русских ведомостей», письмо мое напечатало.
А вслед затем получил я повестку, приглашающую меня в отдел Министерства внутренних дел…
Во дворе большого дома, напротив Страстного монастыря, – крыльцо. Звоню. Дверь открывает жандарм. Я показываю ему повестку.
– Пожалуйте, – говорит жандарм и ведет меня по коридору, по обе стороны которого – двери; одна из них отперта, и в комнате сидит дама в глубоком трауре, а перед ней жандармы роются в чемоданах.
В конце коридора мне показали на дверь:
– Пожалуйте!
Я вошел в большую комнату. Ковер, письменный стол. Прекрасно одетый господин с баками встает из-за стола, с любезной и сладкой улыбкой рассыпается в приветствиях.
– Очень рад, ну вот, Константин Алексеевич, так-с!
– Я получил от вас повестку, – начинаю я.
– Ну да. Так-с. Но это не я писал. Пустяки-с. Маленькая о вас справочка из Петербурга. Вы так нашумели, все газеты кричат. Вот, например, статья Алексея Павловича Ленского…
И он сделал серьезное лицо.
– Вы ведь знаете Александра Павловича? Артист Божьей милостью. Как играет. Боже мой! Я, знаете, плачу. И вот он – тоже. Карл Федорович Вальц, маг и волшебник – тоже… Согласитесь! Ах, что ж это я? Садитесь, пожалуйста…
– Так вот, – продолжал он, – от вас нужно нам маленькое разъяснение… Сигары курите?
И он пододвинул мне серебряный ящик с сигарами и сам закурил.
«Какой любезный человек, – подумал я. – Как расчесан, какая приветливость! Приятный господин!» А в голове мелькнуло: «Не этот ли и есть человек за забором?»
– Нам нужно от вас, Константин Алексеевич, – как ни в чем не бывало, заговорил он опять, – узнать…
Тут он многозначительно запнулся и затем медленно докончил:
– Какая разница между импрессионизмом и со-циа-лизмом?
По правде сказать, я не знал, что такое социализм, а импрессионистами мы, художники, называли отличных французских мастеров, писавших с натуры красками, полными жизненной правды и радости. Знал я, конечно, также про существование разных социальных учений, но никак не подозревал, что между тем и другим есть что-нибудь общее.
Так я приблизительно и ответил.
– Ну вот, так и запишем, – сказал мой собеседник и стал писать.
– А, скажите, – обратился он ко мне опять, – почему импрессионизм явился как раз в одно время с социализмом?
Я ответил: «Не знаю». И с досады пошутил:
– Впрочем, может быть, открытие Пастером сыворотки от укуса бешеных собак как раз совпадает с днем вашей свадьбы? Почему бы?
– Так-с, – ответил он. – Но я бы просил вас быть искреннее.
Он встал и быстро зашагал взад и вперед по комнате.
– Я тут ни при чем, – повторил он. – Но вот-с, запросец из Петербурга. Согласитесь, могут быть осложнения. Вам это не будет приятно.
– Что же это: допрос? – осведомился я.
– Ну, допрос, не допрос, а… разъяснение. Вот видите, и «Русские ведомости» – тоже. Даже они-с, согласитесь! И весь театр, и Грингмут. Согласитесь! Ленский – тоже. Вот что-с. Прошу вас, к завтрашнему утру приготовьте в письменной форме ваше определение импрессионизма и социализма и принесите мне. Напишите кратко, по вашему разумению. Ну-с, а теперь до свиданья. На дорожку сигару? Отличная сигара, кого-нибудь угостите.
Теляковский, бывший уже управляющим Императорских театров, когда я рассказал ему об этом допросе, посмотрел на меня своими серыми солдатскими глазами и сказал:
– Вот оно понимание красоты и искусства!
Он добавил:
– Подождите, я сейчас оденусь. Поедемте вместе.
В зале дома генерал-губернатора к нам вышел Великий князь Сергей Александрович, высокий, бледный, больной. Теляковский говорил с ним по-английски.
Великий князь обратился ко мне:
– Вы вошли в театр, где было болото интриг, рутина, и, конечно, вызвали зависть прежних. Ничего не отвечайте в министерство.
Через день ко мне приехал какой-то репортер и привез статью для «Московских ведомостей», написанную репортером в защиту моего направления. Эту чью-то статью я должен был подписать, якобы в свое «разъяснение».
Я оставил статью у себя для просмотра – против чего долго возражал репортер, – а наутро послал ее через нотариуса в редакцию «Московских ведомостей», с просьбой не писать от моего имени провокаторских статей.
Репортер примчался ко мне взволнованный и, горячась, объяснил, что писал статью он по указанию самого Грингмута.
– Не шутите с Грингмутом, вы его не знаете. О, разве возможно! Это столп! Патриот! С кем вы спорите, берегитесь!
«Вот он милый человечек за забором», – подумал я опять.
А милый человечек все продолжал работать, неустанно хлопотал, развернулся вовсю: лгал, клеветал, доносил, все знал и жил, вероятно, неплохо. И поклонников у него была уйма…
Ах, как скучно на свете, на прекрасной земле нашей, от этого человечка за забором!
Карла Маркса
Москва, июль, жара. Огромная мастерская. Пол покрыт театральными декорациями. Топится печь – разводятся колориты и клей. В окна видны железные раскаленные крыши домов по Тверской-Ямской, вывески овощной и шорной лавок. Едут ломовые вереницей, везут кули муки, овса; на кулях сидят здоровенные ломовики, покрытые мучной пылью, и слышно – «ы, ы, ы» – понукание лошадей, огромных, в тяжелой блестящей сбруе с кистями. Лошади лениво движутся в знойном дне. В воздухе пахнет квасом и рогожей. Вдали – маковки церквей, горящие золотом.
На извозчике едет полная женщина в зеленой шляпе, в руках коробка – бисквитный пирог – и клетка с чижиком. «На дачу, – думаю я. – Вот бы выкупаться! Поехать в Косино или Кунцево! А пить как хочется!»
– Василий Харитоныч, – говорю я рабочему-маляру, Белову[259]259
Белов Василий Харитонович – реальное лицо, помощник К. А. Коровина в декораторском деле – умел искусно смешивать краски по замыслу Коровина; будучи и сам колоритной личностью, является персонажем многих рассказов художника, своего рода олицетворением народной смекалки.
[Закрыть], расторопному парню с круглым лицом, типичному рабочему из солдат, – сбегай, достань лимонаду или ланинской[260]260
ланинская вода – фруктовая столовая вода. Названа по имени основателя московского завода искусственных и минеральных вод (1852) купца 1-й гильдии, потомственного почетного гражданина Москвы Н. П. Ланина. Вода продавалась оптом и в розницу в его собственном магазине «Ланинские воды», а также в других магазинах города под фирмой «Н. П. Ланин». Продавал он и виноградные вина.
[Закрыть].
– Чего лучше, – говорит Василий, – в жару этакую, как черное пиво! У нас пиво хорошее.
Василий приносит пиво, пьет со мной и рассказывает:
– Вот здесь вчера, на дворе нашем, что было: студенты женщину зарезали… Вот она кричала, когда ее в «скорую помощь» сажали. Ну, доктору засвистела в зубы. Ну, насилу удержали. Здоровая! Городовых прямо раскидала…
«Что за ерунда», – подумал я.
– Красивая? – спрашиваю.
– Нет, чего! Толстая. Лет за пятьдесят. Жена сапожника. В подвале живут. Бе-едные. Двое детей.
– Что же ты ерунду порешь… Рассуди: за что студентам жену сапожника резать?
– Вы никогда не верите… Студенты народ озорной, чего тут… Созорничали. И вот она кричала. Ужасти!
– Чушь. Не может быть…
– Не верите! Так в газетах прочтите.
И он подал мне «Московский листок»[261]261
«Московский листок» – одна из самых популярных газет в России конца XIX – начала XX в. Его тиражи исчислялись десятками тысяч, а читательская аудитория охватывала всю страну. Возникший как орган «обывательских интересов», он через несколько лет смог значительно повысить свой уровень и стать в один ряд с наиболее серьезными газетами своего времени. «Московский листок» возник в 1881 г., через двадцать лет после отмены крепостного права. Реформы Александра II повлекли за собой множество самых разных последствий, в том числе и «демократизацию культурной жизни». Появился новый театральный зритель, новый посетитель музеев – и новый читатель. Эти люди первого пореформенного поколения, малограмотные, малообразованные, стали на рубеже XIX–XX вв. основными «заказчиками культуры». Именно на них первоначально ориентировался редактор-издатель «Московского листка» Николай Иванович Пастухов (1831–1911).
[Закрыть].
Действительно, в отделе происшествий там было напечатано, что в доме Соловейчика – Тверской части, Садового участка – в припадке острого алкоголизма мещанка Юдина нанесла себе несколько ножевых ран и в карете «скорой помощи» скончалась. А затем… была и другая заметка: такие-то студенты Московского университета за непосещение лекций и невзнос платы увольняются…
* * *
В Архангельске я был с художником Головиным, с нами был и Василий Белов. Как-то я попросил Белова сходить посмотреть на уличную афишу, что идет вечером в театре.
Василий, возвратясь, повесил картуз на гвоздь и бойко, по-солдатски, доложил:
– По всему городу капеллой.
– Что такое, Василий?
– Ну, вот опять не верите. Чего ж, верно: «капеллой по городу», боле ничего.
Василий любил читать и сокращать написанное: все прочитанное поэтому превращалось у него в абракадабру, а события извращались и преувеличивались до чудовищности.
На сей афише было указано, что «проездом через город Архангельск капеллой Славянского[262]262
капелла Славянского – образована в 1868 г.; основатель – Агренев-Славянский (наст. фам. Агренев) Дмитрий Александрович (1833–1908), русский певец (тенор), хоровой и оркестровый дирижер. Он и его жена, Ольга Христофоровна Агренева-Славянская (1847–1920), были собирателями народных песен. На концертах многие песни звучали в их обработке. Выступления капеллы осуществлялись как в России, так и за рубежом. В состав хора, в зависимости от программы концерта, входило от двадцати пяти до трехсот человек: мужчины, женщины, а также дети. Репертуар составляли русские народные песни, песни других славянских народов (чешских, сербских и др.; видимо, отсюда и псевдоним: Славянский). Выступления капеллы отличались эмоциональностью и зрелищностью – дирижер и певцы выступали в стилизованных боярских костюмах. За сорок лет существования капеллой было дано около десяти тысяч концертов в России, на Балканах и в различных странах Центральной и Западной Европы, Америки и Африки.
[Закрыть] будет дан концерт».
– Ну что – верно же? Сами читали! – сказал Василий.
– Верно, Василий. Капеллой… Голые по всему городу поедут. На санях!
– Вот, – возмутился Василий, – голые! Это что ж такое? На санях, летом! Да это нешто город! Чего тут и делать-то.
И он, сморщив глаза, махнул рукой и вышел…
– Ежели наш Государь захочет, все державы победит, – сказал Василий в тот же день за работой.
– А тебе бы хотелось, чтобы всех победил? – спросил его зашедший ко мне В. А. Серов.
– Еще бы! Чего глядеть…
– А зачем?
– Как – зачем, а чего они по-нашему не говорят? Да и в церковь не ходят.
– Они в свою ходят.
– Ну вот, «ходят»! Турки-то. Что вы, нешто это церковь? Там и святой водой не кропят, детев не хрестят. Чего тут! Узнали б тогда, что и как…
– Василий Харитоныч, – вмешался я в разговор. – А вот японцев-то не победили наши[263]263
…японцев-то не победили наши – имеется в виду русско-японская война 1904–1905 гг. 24 января 1904 г. Япония разорвала дипломатические отношения с Россией. В ночь на 27 января японцы неожиданно атаковали русские корабли в Порт-Артуре и корейском порту Чемульпо. Русская армия не была готова к войне и испытала ряд унизительных поражений у Лаояна, Мукдена и в Порт-Артуре. В мае 1905 г. японцы фактически уничтожили пришедшую из Кронштадта русскую эскадру в решающей морской битве при Цусиме. Война закончилась в августе 1905 г. Портсмутским миром на унизительных для России условиях.
[Закрыть]. А ты говорил – наша возьмет.
– Всех бы в море японцев… Да что тут. Измена да горы.
– Горы, – повторил он. – Верхушек не видать. Страсть какая. А там тучи. Они оттуда наших-то и жарят ночью. А наши-то в Порт-Артуре, сердешные. Выйти и некуда. Ежели бы не тучи, прощай! Всех бы взяли. Да нешто это война? Воевать выходи на ровное место, в чисто поле. А то горы!
* * *
Как-то, уже во время революции, я пошел в мастерскую взять свои эскизы.
У ворот дома Соловейчика, где была мастерская, я увидел Василия Белова.
Он стоял один и глядел рассеянно; под глазом у него был большой синяк. По улице шли люди, несли знамена с надписями: «Дворцы народу», «Свобода, свобода»…
– Василий Харитоныч, – спрашиваю. – Что это? Ушибся? Глаз-то у тебя затек.
– Ну и свобода, – ответил Василий. – Это что же такое? Вчера я на метенге[264]264
Так в тексте.
[Закрыть] был у Страстного… Народу… Говорил, как новое начальство дома делить начнет. Кому – ежели я солдат – одно, а ежели мастер – другое. Мне, чисто Шаляпину, хлопали. Да один какой-то стрюцкой[265]265
стрюцкой – здесь и далее: подлый, дрянной, презренный человек.
[Закрыть] мне в морду – хлясть. Ну, за меня народ. «Как драться? Полное право!» А стрюцкой на меня показывает: «Ишь, у него бриллиант на пальце». А у меня кольцо с бирюзой, когда в Самарканде с вами был, вы подарили. «Давай кольцо, – кричат, – бриллиант носит, сволочь!» Сняли кольцо. Чуть палец не оторвали. Насилу сбежал.
В это время мимо нас по Садовой повалила толпа: «Свобода, соединяйтесь».
Шли дворники с метлами и пели: «Черные дни миновали»[266]266
«Черные дни миновали…» – см. выше, прим. к с. 71170
«Черные дни миновали…» – слова из песни «Смело, товарищи в ногу». Автор – профессиональный революционер, химик и поэт Леонид Петрович Радин (1860–1900). Слова и музыку песни он написал в одиночной камере московской Таганской тюрьмы; впервые эта песня прозвучала 4 марта 1898 г. – ее пела колонна заключенных пересыльной тюрьмы, среди которых был и автор песни. Ее первая публикация (без указания автора) состоялась в Женеве (1902).
[Закрыть].
[Закрыть].
Василий смотрел сердито. Вдруг перед ним остановились двое и стали его разглядывать.
– Это городовой переодетый, – сказал один из остановившихся, показывая на Василия. – Ишь, морда бита.
– Городовой это, тащи его. Ишь, переоделся!
Василий закричал:
– Какое полное право!
Но Василия уже держали за руки.
Я вступился за него:
– Это вот из этого дома мастер, – говорю. – Рабочий, сознательный. Из мастерской.
– Веди его туда, узнаем, кто, – загалдели в толпе.
Василия и меня привели в мастерскую.
Когда вошедшие увидели краски, кисти и часть декорации, над которой была написана большая голова египетского фараона в тиаре (декорация изображала барельеф к балету «Дочь фараона»[267]267
«Дочь фараона» – балет на музыку Цезаря Пуни. Хореография Мариуса Петипа. Впервые поставлен в 1862 г. в Петербурге.
[Закрыть]), один из освобожденных граждан сказал, сморкнув носом:
– Э-э, товарищи, и верно… Художники… Ишь, Карлу-Марксу малюют. Вот за это, знать, его и били несознательные. А пошто у Карлы-Марксы бутылка на голове?
– Монополия, что ли?
– Монополия, знать.
– Ишь ты!
* * *
Через неделю Василий пришел ко мне серьезный и важный.
– Теперь я за старшого, – сказал он. – Бумагу мне дали. Главный мастер. Весь двор меня слушает, ходит смотреть Карлу-Марксу.
Говорил это Василий строго, и лицо его было умственное и гордое.
Вдруг, совершенно другим голосом, Василий сказал:
– Ну, чтó теперь денег награбят – страсть! Часы карманные делить будут. Мне золотые обещали.
– Нехорошо, пожалуй, будет, Василий…
– Чего ж? Народ гуляет. Никто не работает. Кто что. Свобода потому. Очень антиресно. Где подожгут, где стащат, своруют, потом ловят, кого бьют. Кто кого. Антиресно. Гуляют. Карла-Маркса велел. Ну, и рады все. Ходят смотреть в мастерскую: голова большая. Ну, спрашивают: что за человек такой намалеван? А я говорю: Карла-Маркса, Фундуклей[268]268
Фундуклей – здесь и далее: от греческой фамилии Фундуклей, известной на Руси еще с XVIII в.; очевидно, для Василия Белова персонажи оперы Дж. Верди «Аида» ассоциируются с историей Древнего мира.
[Закрыть], царскую дочь за себя взял, в дочери фараона, в балет. Она танцевала да веретеном, от жисти такой, сквозь себя проколола. А его от должности уволили.
– Ловко, – говорю, – ты, Василий, придумал.
– А чего ж? Всем ндравится. А один пожилой так даже заплакал. Говорит – у него тоже вроде было с дочерью. – Так, говорит, в больнице и померла.
Он посмотрел на меня с укоризной:
– А вы, Кистинтин Лисеич, все не верите, смеетесь, а мне вот муку, крупу, сахару за это дают…
* * *
Через неделю Василий опять пришел, но грустный, подавленный. Глаза ходили во все стороны.
– Ну, начальство теперь, плюнуть стоит, – сказал он.
Оказалось, что в мастерскую явился человек в кожаной куртке, с портфелем под мышкой и сказал про декорацию: «Это не Карл Маркс», – и велел бороду прималевать.
– Карла-Маркса фабрикантом был, – горячился Василий. – Все фабрики рабочим отдал, капитал на книжку положил… А декорацию взяли и сказали, что из нее знамя сделают.
– Взяли, – повторил с грустью Василий. – Знамя! Какое же из этого знамя выйдет! Знамя есть священная хоругвь против врагов унутренних и унешних, а он чего понимает? Так, какой-то стрюцкой. Чего тут. Говорили, часы делить будут. Вот тебе и часы! Фабрики рабочим отдал Карла-Маркса, а сам, поди, с золотыми часами ходит. Тоже суфлеры, знаем их.
И, посмотрев на меня, еще раз укорил:
– Вот вы все не верите, все смеетесь… Эх, досмеетесь вы, Кинститин Лисеич…
Пещера
– И что это делается? Понять невозможно, – говорил пришедший ко мне Герасим Дементьич, крестьянин из Лемешков.
– Лужкова посадили в тюрьму. Почто, говорят, дом у него крашен и железом крыт? Идут к нему – деньги давай, говорят; а денег у его нет. И сажают, значит, почто денег нет. А дом железом крыт, и морду ему набили. Ну, его посадили, а сами жить в доме стали. Лучший дом себе выбрали, чтобы себе лучший, а ему за это тюрьма. Значит, теперь – кто лодырь был, то и человек, и, значит, царь над всеми. Таперь голод, значит, есть нечего. Бегут куда кто, где выменять можно картошку или что. Приехали, значит, татарин с женой и два подростка-дочери. Ну, с голоду думают, наменяем чего и поедим. Приехали, значит, искать хлеба из-под Казани: в краю голод, значит. Ну, отец заболел тифом, да и помер. А за ним и жена его, татарка, тоже померла. Ну, сиротки две – одной девять годов, другой одиннадцать. Майоров, что с наганом в Соболеве ходит, их увел по ягоды в лесок, да изнасильничал. Они обе ума решились. А он начальником ходит, хоть бы что, и хрест носит. Татаре, говорит. Смех ему. Какой же он человек, скажи пожалуйста? Нет, это не человек.
– Учитель, – продолжал Герасим, – яблони большие выкопал в саду и себе пересадил. Они сейчас засохли, дурак еще, потому. Его дядя – уголовный начальник розыска, потому ему, значит, все можно. На станции у нас весь спирт из ламп выпили. Ну, и ослепли все – много выпили; говорят, потому и ослепли. Надолго дело такое пойдет, потому слобода дана, ну и гуляет кто как. Говорят, хоша маленько по-нашему поживем. Знаем, говорят, потом опять к рукам приберут…
Кто галдит, тот и главный таперь. Надысь солдат пришел, говорит – до шести десятков живи, а боле нельзя, потому что чужой хлеб старики едят. А его слушает Баторин, а Баторину-то под восемьдесят, мужик крепкий. Да как он ему дал разá по уху, тот и с катушек долой и посейчас лежит на печи, молчит, боле ничего. Ну, у Баторина и удар, даст тебе разá, так семеро дома сдохнут. Вот удар! Наши ребята без понятиев озорничают. Надысь попа окружили, поют ему: «Ты наш батюшка святой, ты сымай портки долой». Ну, чего тут, озорство какое!..
* * *
Долго рассказывал Герасим. А в окна видны были облака – величавые, они кружились на синем небе. В открытом окне дышали цветы и травы, и мирно под высокими елями розовела дрема, спускалась к обрыву реки. Мирная, божественная природа наполняла душу счастливой радостью бытия…
«Нет, – подумал я, – уйду в глушь; лучше быть зверем, кротом, совой».
И говорю приятелю, гостившему у меня:
– Уйдем отсюда в глушь, на реку Ремжу, уйдем, в пещеру!
– Герасим Дементьич, я на Ремжу уйду, – сказал я и гостю из Лемешков. – Уйду в пещеру, там лучше.
– Правильно, – отвечает Герасим и смеется. – Соли да хлеба возьми. Пойдем, я тебе место хорошее покажу. Ух, хорошо! Я по охоте всегда там отдыхал, ну и место – радость и красота. Только монахам бы там и жить. Пустыня, а есть Бог в ей. Ловко придумал ты это! От людев уйти хочешь. Не уйдешь только… Везде сыщут, дьявол человеческий глазаст. Верно, теперь без людев лучше. Что у них на уме, только душегубство да грабеж. Обиду друг другу чинят. А заметь, ни в ком улыбки нет, все всурьез свое дело ведут, смех-то пропал… Савинов уж чего прямо дурень, а теперь, посмотри, какой умный ходит, сурьезный – кто я! Ехал надысь в город, дорогой уснул. Лошадь стала, ему ее и повернули, он проснулся и поехал. Ну, лошадь опять его ко двору привезла, а он – вот лошадь и бить. Дура, говорит, лошадь у меня. Менять ее хочет, а сам дурее лошади.
* * *
Ночью вышли мы из дому, нагруженные поклажей, взяли хлеба, соли – сахару не было, – топор, лопату, удочки, ружье, одеяла, подушки, медный чайник, конечно, кастрюлю, сковороду, спички, фонарь. Простились со стариком-сторожем, дедушкой.
– Под Вепревы ямы пойдем, помалкивай, принеси что будет, – сказал Герасим.
Была тихая лунная ночь. Перешли ночной брод, шли лесом. В лесу лунный свет простирал изумрудные тени. В таинственном свете блестела листва… Слева на речке, внизу, показалась глухая мельница. Бедный домок мельника освещен луной, слышен шум воды, пущенной в открытую вешку плотины, – шум печальный, унылый. Мы присели отдохнуть. На мельнице скрипнула дверь, и из дома вышла женщина, стала, освещенная луной. Глядит на дорогу.
– Ванюша, родимый, ой, горе наше! Я ль говорила, не езди, почто с мукой-то, ой, убьют… Ванюша, где ты? Что пропал где? Саньку убили, Господи, помоги. Где ты, Ванюша? Где?
Женщина, рыдая, ушла в дом…
* * *
Чуть свет мы пришли к песчаному обрыву. Над обрывом огромный ельник, и внизу, как большое зеркало, омут реки, отражавший обрыв и лес. Ельник спускался до воды, длинные стебли иван-чая выглядывали из серых ветвей засохшей ели. В чистейшей воде омута, на утреннем солнце, поворачивая черными хвостами, медленно плавали голавли.
– Смотрите, рыба! Ишь, какие здоровые. Поймаем, – обрадовался мой приятель.
– Вот это самое место, – сказал Герасим. – Ну и вода, глянь-ка, все дно видать. Смотри, рыбы чтó! И ягоды много, малины, ишь, что здесь! Сюда никто и не ходит – далеко. Да и заросль недалече. Ну, пройти нипочем и нельзя. Топь. Одному здесь жутко, а вот вместе хорошо. От людев прятаться – нет места лучше.
Найдя мелкое место реки, мы перенесли поклажу и выбрали место стоянки у песчаного обрыва.
– Здесь в обрыве сделаем пещеру. А покуда разведи теплину. Я пойду нарву мяты. Эх, сахару-то нет!
Герасим щурит глаза и, ухмыляясь хитро, вынимает из кармана сверток:
– Смотри, сахар, – удивляется приятель. – Сахар, целый фунт куском, гляди-ка!
– Вчера выменял на крупу, – смеется Герасим.
Скоро запылал костер. Над ним висел на палке котелок. Кипела уха из окуней. Герасим таскал кучи зеленых еловых ветвей.
Я рыл пещеру, приятель чистил грибы.
– Дай-ка ружье, – говорит мне Герасим, – дай-ка, я жаркое подглядел.
И ушел с ружьем. Моя собака, Феб, радуется жизни и прыгает у ног Герасима.
«Пустыня», – думаю я и копаю в обрыве пещеру. Кукует кукушка.
– Роскошная жизнь, – говорит приятель, – уха, грибы, дичь, только вот пещеру надо готовить, а то ночь придет, тут медведь, поди, ходит.
– Да что ты – медведь умней людев, он не тронет, – сказал вернувшийся Герасим. – Ты вот на станции поди сейчас – что делается. Вот вчера-то, слыхал? Дарья-мельничиха мужа ждет, плачет, а его уже две недели как убили у Боголюбова. Муку вез. Теперь за хлеб убивают. Говорить ей правду неохота, дитев трое осталось, старшего сына тоже убили за муку… А мята не хуже чаю, ежели сахар есть.
Герасим, лежа на песке, попивал мяту из стакана.
* * *
Теплится костер. Вдали кричит выпь: «Фу, фу, фу…» В пещере, прикрытой ельником, спят глубоким сном мой приятель Вася и Герасим. Костер боком освещает их. На ногах Герасима сапоги во многих заплатах, а жилет моего приятеля с различными пуговицами – перламутровой, большой черной и оловянной. Видимо, он сам их пришивал. В его огромной фигуре что-то трогательное. Его бросила жена, равнодушие делало его сиротливым существом. Огромные его руки и эти пуговицы на жилете вызывали странную к нему жалость.
Искры костра летели в темное небо. Далекие звезды мерцали над лесом. И как хотелось сказать людям: «Придите сюда, посмотрите, как хорошо в этой пустыне, как таинственно тихо, какая красота этой простой ночи, какое дыхание и милая бедность этих песчаных пригорков и величавое торжество звезд в просветах ветвей, опустившихся к таинственным водам. Какой свет и тепло огня, добра, очага. Зачем вы так поссорились и ищете счастья там, где его нет и никогда не будет? А ведь тут, в летнюю ночь, в глуши – высший удел красоты и радости земли…»
Вдруг в тиши ночи, далеко, раздался крик, крик смертный и жуткий. В той стороне, откуда мы пришли. Что-то тяжелое, страшное охватило душу. Крик был женский. Я разбудил Герасима:
– Слушай, далеко кричит женщина, что-то нехорошо кричит.
Герасим смотрит, глаза его освещаются огнем костра.
Вдруг опять крик, а за ним выстрел, один, другой, и залп. Герасим пристально смотрит в темноту ночи.
– Дарья мужа ждала, – это там… Лихо дело… Убили, знать. Чу, слышь, далече.
Я молчал, он слушал. Потом шепотом сказал мне:
– Слышь, галдят.
Я ничего не слыхал. Герасим взял ведро воды и полил костер. Он зашипел, и темный дым охватил нас.
– Дезертиры работают, винтовки я слышал, аль самогонщиков ловят… Ишь, чтó их… Буди Василия Сергеевича, пойдем в лес, собака залает, беда! На огонь пойдут. Пойдем, а то убьют нипочем…
* * *
Мы легли в темном лесу над обрывом. Почти над самой головой, громко охая, закричал филин.
– Вишь, орет, как леший, – сказал Герасим. – Это ведь он нарочно пугает, чтобы мы ушли. Уйдем, а ему и легче будет пташек ловить.
Внизу нам видно темную реку и в ней глубоко звезды. Большая рыба плеснула вдали. В ночи как-то особенно слышится, будто кто-то идет, кто-то хлещет по воде и что-то падает, катится колесом, стонет глухо. Когда прислушаешься, ночь полна невнятных шумов.
Раздался сильный свист. Слышно, как шел кто-то и остановился.
– Тут самогон гонят, – сказал чей-то голос.
– Иде? Огонь-то потушили. Ей, самогонщики, угостите! Купим. Бутылку продайте, – говорил в нашу сторону другой голос.
– Какой ты огонь видел? Ишь, показалось тебе. Самогонщики. Чего еще? Ори! Тебе покажут вот, тогда узнаешь, дурак.
– Ей, ей, видал огонь. Теплушку, только, знать, дале за заворотом…
– Дурак, боле ничего. Сюда и гону, и ходу нет. Тут чертям только жить. Надо на Ремежке идтить.
– Держи их, – крикнул Герасим.
Феб залаял.
Люди на соседнем берегу бросились бежать, и мы долго слышали топот их ног в ночной тишине.
Светало. Мы спустились к пещере. Опять развели костер…
* * *
Утро. По светлому голубому небу загорелись розовые, как перья волшебной птицы, облака, и луч солнца позолотил берег. Зеленая осока светится ярко.
Утро. И вновь жизнь! Проснутся люди и начнут искать справедливости, и убивать, и ненавидеть… А какое счастье жить!
И сюда, в нашу пещеру, придет человек и отнимет нашу жизнь, и только эхо нашей смерти пройдет по пустынным долинам…