355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Коровин » «То было давно… там… в России…» » Текст книги (страница 23)
«То было давно… там… в России…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:36

Текст книги "«То было давно… там… в России…»"


Автор книги: Константин Коровин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

Анчутка воззрился на меня с удивлением:

– А тебя отец не порол еще?

– Нет. А что?

В чем дело? Как все девок боятся! А в деревне девки и сено убирают, и хоровод водят, и все ладно. Видно – здесь по-другому…

Нет, все это – не то. Не так. Не верно!


* * *

Подошел ко мне профессор Павел Семеныч Сорокин и сел рядом. Я отодвинулся ближе к Анчутке. Сорокин взял мою папку, положил перед собой. Смотрит на рисунок и потом шепотом говорит:

– Толково. Да! Но могло бы быть лучше. Разговариваете много. Все о пустяках. Внимание-то в работе и пропадает. Да! Искусство ведь серьезно. О чем толкуете-то?

– Правда, Павел Семеныч. Говорим мы о пустяках: о танцах.

– О каких танцах?

– Да я сам не знаю. Говорят – лимпопо…

– Лимпопо? Не слыхал. Что за танцы такие? Глупости. Все у вас в голове пустое. А искусство-то – высоко, «не для житейского волненья»… Эхма, – у всех у вас ветер в голове, и только.

Он вздохнул и пересел к Анчутке.

– Чего это вы ее? – сказал он Анчутке. – Чисто опухла вся! Будто пчелы ее жалили. Архитектор вы, что ли?

– Архитектор, – ответил Анчутка.

– Эхма, – опять вздохнул Павел Семеныч и подвинулся к следующему ученику.

Милый Павел Семеныч… Только вздыхает.


* * *

Экзамен.

Все рисунки висят на протянутых веревках. Этюды масляными красками стоят на мольбертах.

Двери класса заперты. Там – преподаватели. Большой толпой стоим мы, ожидая своей участи, в коридорах и курилке. Ждем, что скажут нам, кто получил какой номер, кто переведен в следующий класс.

Натурщики, уборщики мастерских, швейцары при классах озабоченно проходят мимо, переносят рисунки, убирают этюды, остающиеся до весны на большой экзамен. Ученики просят наперерыв посмотреть, какой у кого номер на экзамене. Уборщик выходит, возвращается, неохотно шепчет ученику:

– У вас номер тридцатый, – и получает гривенник.

Анчутка тоже узнал свой номер и заявил с грустью:

– У меня сто четвертый. А я-то старался. Вот тебе на!

– Плаксин, – попросил один из учеников натурщика, идущего в экзаменационную, – узнай, пожалуйста.

Плаксин вскоре вернулся и сказал:

– Ваш отвесили в сторону… И ваш, – обратился он ко мне.

Двери широко отворились, вышел Павел Семенович и, заметив меня, сказал:

– Танцевальщик, вот первый номер заработал! Разговоров много было, да танцуль в голове. А то бы, пожалуй, и похвалу получил в благодарность.

Курчевского я застал в курилке. Он сидел и вырезывал перочинным ножом из черного картона черта с рогами… Хочет положить его в карман шубы Павла Семеновича.


* * *

– Я получил первый номер и перешел в фигурный класс, – сказал я матери дома.

Мать обрадовалась, но почему-то в глазах ее показались слезы.

В воскресенье пришла няня Таня и позвала меня к тетке Ершовой. Двоюродная моя сестра Александра выходила замуж.

Мы поехали на извозчике. Дорогой спрашиваю:

– Таня, отчего ты замуж не вышла?

– Был у меня жених раньше, – ответила Таня, – чего вот, в Пенделке, на шерстомойке служил. Заболел моровой язвой и помер. Тяжко так помирал. Я зарок дала не выходить. Жалко с ним расставаться. Вот когда в ночи приходит ко мне, ласково так говорит, и я поговорю с ним, пожалею, поплачем вместе. Вот и хорошо.

– Как приходит, – удивился я, – да ведь он покойник?

– Что же, что покойник? А хороший! Сердце-то его любит. Вот на могилку приду, возьму – поем на могилке-то, и легко станет. Поплачешь, не уйдешь от сердца-то. Оно любит. Ну вот…

Что-то не захотелось мне спросить Таню насчет девок и танцев лимпопо. Как-то было стыдно!

– Вот, Костя, – говорила Таня, – учишься ты, а после – какая должность будет у тебя? Все говорят, пустое дело это – художество. Это мать твоя рисовала, отец тоже. Это они виноваты. Ведь из бедности-то как выйти? Нельзя не любить Алексея Михайловича, честнее его людей нет, только фанфарон, говорят, книжки любит. Вот гороховые-то за ним и смотрят[342]342
  …вот гороховые-то за ним и смотрят – гороховые – имеются в виду городовые.


[Закрыть]
.

– Какие гороховые?

– Говорят, будто он крови супротивной.

– Крови супротивной? – удивился я.

– Бестужевские вы[343]343
  Бестужевские вы… – намек на происхождение от декабриста Бестужева-Рюмина (см. прим. к с. 2795
  …графа Бестужева-Рюмина, казненного декабриста… – здесь имеет место недоразумение. Бестужев-Рюмин Михаил Павлович (1801–1826) – подпоручик, член Южного общества, один из руководителей восстания 14 декабря 1825 г., не был графом, и у него не было ни жены, ни детей. Семейное предание о том, что дед К. А. Коровина является незаконнорожденным сыном Бестужева-Рюмина, может относиться к отцу декабриста, московскому помещику Павлу Николаевичу Бестужеву-Рюмину (?-1826).


[Закрыть]
).


[Закрыть]
. Вот за ним и поглядывают-то, – гороховые…


* * *

Рогожская.

В доме дяди Ершова, в гостиной, стоят столы. На них разложено приданое – серебро, посуда, подушки, расшитые пуховые одеяла, духи, ленты, шубы чернобурые, белье полотняное и, отдельно, одна шелковая, вся в кружевах, рубашка.

– Венчанная, – говорит нянька Таня.

Иду в комнаты сестер. В коридоре невеста Саша. Встречает радостно:

– Костя милый, замуж выхожу!

– За кого, Саша?

– Представь себе, за козла!

– Как?!

– Пойдем.

И она тащит меня в комнату, где собрались ее сестры и еще их подруги. Все нарядные, дебелые, все будто сделаны из какой-то крупчатой муки первого сорта. Здоровые, красивые. И среди букета девиц – двоюродный братец Михаил, человек весьма серьезный, – одно время даже болен был белой горячкой.

– Посмотри, – говорит Саша и подает фотографию.

На фотографии человек с длинной бородкой, щеки выбриты, глаза выпучены, на шее орден.

– Ну, не козел разве? – смеется Саша.

– Конечно, козел, – отвечают девицы.

Брат Миша поднялся с кресел, встал в позу, перебирая рукой жилетную цепочку, и сказал, веско, отчеканивая слоги:

– Что же это, в самом деле? Просто безобразие. Декан, доцент, директор высшего учеб…

– Довольно, – закричали все.

Миша пожал плечами, медленно стеклянным взором окинул присутствующих, пробормотал – «слушаюсь» и вышел из комнаты.

Святая Русь

Москва, 17 октября 1905 года. Манифест Государя[344]344
  Манифест Государя – Манифест 17 октября 1905 г. «Об усовершенствовании государственного порядка», подписанный Николаем II в момент наивысшего подъема Октябрьской всероссийской политической стачки. Провозглашал гражданские свободы и создание Государственной думы (см.: БЭС. М.; СПб, 2004. С. 688).


[Закрыть]
. Россия отныне конституционная монархия. Самодержавие ушло в историю. Объявлены свободы. Государственная дума получила законодательные права.

И ликовала Москва. Народ вышел на улицу, никто не мог усидеть дома, поздравляли друг друга, целовались, словно Пасха.

Вскоре приступили к организации выборов в Государственную думу. Ищут, стараются выбрать умных, мудрых людей.

Россия жила в празднике резона и обновления, где чувствовалось братство и сознание взаимного добра.

Впереди правда, свет и жизнь.

Но недолго длилась эта бодрость. Как бы чья-то посторонняя воля, какой-то «человек за забором» начал свою разрушительную работу; клеветал, лгал, ссорил, натравлял…

Казалось, что небесный факел свободы попал в руки вечнослепых и они сожгут все хорошее.

Пришла злая, ненужная энергия… Кончилась и патриархальная жизнь Москвы…

Был быт немудрый, и жила им Москва – жила, любила посты, блины, летала на тройках в рестораны, искала отрады души широкой русской, забвения. И жила Москва, как снега белы, пушисты, сама в себе. Но чуяла, что нужна правда, искала гласности, хотела на места поставить, чтобы справедливость была. И обижать не хотела никого, – пожить попросту, но чтоб честь была. В свободе узнают, кто и что, думала Москва. Но не совершилось того.

Вот на переломе нашей жизни в Петербурге явился таинственный старец Распутин[345]345
  …таинственный старец Распутин – Распутин (Новых) Григорий Ефимович (1872–1916), фаворит императора Николая II и императрицы Александры Федоровны; убит в ночь с 16/29 на 17/30 декабря 1916 г. князем Ф. Ф. Юсуповым, В. М. Пуришкевичем и великим князем Дмитрием Павловичем.


[Закрыть]
. Пришлось и мне кое-что услышать о нем.


* * *

Однажды в Петербурге после спектакля сижу я у директора Императорских театров Теляковского за чаем. Спрашиваю:

– Что это за Распутин такой?

– Да, – говорит Теляковский, – странный человек. Привели его к Наследнику. Он болен. Лежит. У него слабые вены. Наследственная, говорят, болезнь. Кровоточит нога. Когда Распутина подвели к Наследнику, мальчик расхохотался.

Конечно, после того как он видел блестящие мундиры и наряды дам, окружающую роскошь, и вот какой-то человек стоит перед ним в поддевке, на голове – скуфейка, нестриженая борода. Чудно показалось ему.

Распутин тоже рассмеялся. Рукой коснулся ноги, кровь точить перестала.

– Хорош мальчик, – сказал Распутин. – Будет здоров. Но знает часы грядущего один только Господь.

Конечно, они теперь думают, что он святой.


* * *

Вскоре ехал я из Петербурга и остановился в Вышнем Волочке у приятеля Дубина, охотника и хорошего человека.

А уже была война в начале. В деревянном доме Дубина жила на квартире полковница.

Вечером пришла она к жене Дубина, и мы мирно сидели за чаем.

Полковница – полная женщина, с желтым болезненным лицом. Около нее две девочки, старшей – лет шесть. Ее дети.

В самом начале войны у нее убили мужа и двух сыновей. Среда военная. У отца еще мать жива, сестры. Жалованье небольшое, и его нет!

Она вдова, ходит узнать, нельзя ли получить пенсии или пособие какое. Но ниоткуда ответа нет. Она все ждет.

– Идите к Распутину, – научил ее содержатель номеров на Мойке, где она останавливалась в Петербурге.

– Пошла, – говорит, я. – Дом на Гороховой. Подъезд. Около – народ. И в большой комнате, куда пришла я, много просителей. Есть – богато одетые. Отворилась сбоку дверь, и вошел человек в длинной полотняной рубахе, распоясанный. Ворот расстегнут. Одна штанина вправлена в сапог, другая – навыпуск. Борода – темная. А глаза – как пики. Такой странный! «Что это? – подумала я. – Какой-то Пугачев». Быстро глядит он на просителей. И спросил меня – я стояла ближе – спрашивает: «Что надо?» А сам глядит на одного. Я ему объясняю свое дело. «Неколи им вас слушать, – говорит он мне. – Они бумаги все пишут. У их, дураков, – дела по горло». Потом отошел от меня и обратился к тому, на которого смотрел все, и спросил: «Деньги у тебя есть?» Тот тут же полез в карман. «Давай все», – сказал он ему и взял. «Ну, наживалы, миляги, деляги! – сказал он другим. – Дайте-ка деньжонок!» И у всех пообирал. В руках у него куча, и, вижу, идет ко мне. «Бери, ваше высокоблагородие!» И протягивает деньги. Я растерялась. А он говорит: «Идите. Прощайте. Не потеряйте!» И за плечо повернул меня в дверь сильно рукой. Я потом сочла деньги – было двадцать три тысячи. Что за человек такой! – добавила полковница. Глядеть – мужик просто. А глаза – будто стрелы!


* * *

Директор Теляковский говорил мне как-то при моем приезде в Петербург.

– Представьте, ко мне заявился Распутин. Просит принять певицу в оперу. Я его не принял. Знаете, если брать всех певиц по рекомендации министров, журналистов да еще «святых старцев», то хороша опера будет. Но слушала эту певицу приемочная комиссия. Музыканты, я слушал. Поет все мимо, и голоса нет. Правда, у всех есть свои очаровательные певицы. У всех! Удивительно это. Не беру. Враги. Говорят, ничего не понимает директор. Муравьев рекомендовал. Замечательная. Дошли до «самого». Говорю, не могу взять – прикажите. А приказать-то не хотят…

Он смотрел на меня, и глаза директора смеялись.

– А все от доброты. А в искусстве этого нельзя. Вот Шаляпин не просит никого. Я прошу. А вас, помните, просил декорации писать, к вам приезжал, а вы думали: военный, что он понимает? Помните, сказали: «Ваш театр – рутина и тоска». Вы сказали. Я немножко музыкант, люблю артистов и искусство, но я служу. Трудновато. Все ругают. А театры полны. Ну, пойдемте завтракать.

Потом однажды ехал я из Петербурга. Встретил в коридоре вагона А. В. Кривошеина. Он уже был министром. Вошли в купе, поговорили о С. И. Мамонтове, у которого раньше часто виделись. И сказал мне Александр Васильевич:

– Вчера, – говорит, – видел я в первый раз Распутина. Он подошел ко мне и сказал: «Кривошеин. Министр ты теперь. Слушай, запомни и другим скажи. „Кривдой весь свет обойдете, домой не вернетесь“. Запомни это».


* * *

Я пишу ночью это воспоминание. А на башне бьют часы бегущего времени. Много погибло. Много тайн утаили. И уйдет в историю страшная сказка страны моей родной. И история поведает всю ту правду, которую прокричали. И только.

Но мне однажды сказал один бродяга-монах, что правда живет в высоких алтарях чести, и не всем дано уразуметь ее.

Молодость

Далекий быт

Москва… Сущево… Деревянные домики с палисадниками. В одном из них живу я с матерью. Окна моей комнаты выходят на площадь, где сущевская пожарная часть. Площадь мощена булыжником, пожарная часть – деревянная, серая. Ее широкие желтые ворота отперты, и в них видны пожарные повозки.

На лавочках сидят пожарные в медных касках и грызут подсолнухи. Справа – другие ворота, в участок, и конюшня для пожарных лошадей.

Лето. День клонится к вечеру.

Я сижу на террасе овощной лавки. Большие вывески у дверей, на них изображены: китаец, цибики[346]346
  цибик – ящик чаю весом от 40 до 80 фунтов.


[Закрыть]
чаю, головы сахару. Лавочник – кудрявый ярославец, красивый и бойкий – ставит мне на стол стакан и бутылку баварского квасу…

По переулку – заборы, а за ними – сады. На скамейках вдоль заборов много народу: молодые парни, рабочие с фабрики Збука[347]347
  …с фабрики Збука – пуговичная фабрика купца К. А. Збука.


[Закрыть]
. День субботний, работа окончена, время поболтать, позубоскалить. Около рабочих снуют разносчики с колбасой, гречневиками и мочеными дулями[348]348
  гречневики – то же, что грешники – блины из гречневой муки.
  дули – груши.


[Закрыть]
. Слышен смех.

По мостовой, стуча в такт сапогами и подымая легкую пыль, идет взвод солдат: «гарниза». Под мышкой каждого – узелок с бельем. Идут солдаты в баню на Антроповы Ямы[349]349
  Антроповы Ямы – в XIX – начале XX в. название пустыря и прудов (по фамилии первого арендатора участка) в районе Селезневской улицы в Москве. С 1922 г. 1-м и 2-м Антроповыми переулками называются бывшие Иверский и Крестовский переулки.


[Закрыть]
, – на головах кепи, такие же, как в то время носили французы.

Один рабочий и крикни:

– Глянь-ка! Ишь, крупа в баню прет![350]350
  крупа в баню идет – крупа – презрительное прозвище солдат, которых кормили в основном кашей.


[Закрыть]

Взвод мгновенно остановился, озирая рабочих сердито. Солдат кормят кашей: «крупа» – это прямой намек. Как же не обидно!

– Какое полное право? – подступили солдаты к скамейке с фабричными. – Мы живот кладем! Вы чего это, сволочи, – крупа?

– Р-а-з! И давай «расчесывать по мордам». Фабричные не выдают. Полетели кепки – битва началась.

Высыпал из домов народ: бабы, девчонки, дворники… Как же! Очень любопытно. Хохот. Пожарные так гогочут, что дрожат и блистают снопами их римские медные каски. Будочник выбегает из участка.

Парень – фабричный, которого я знал в лицо, по прозвищу Горностай, ловкий, худой, высокий, – стоит твердо. Как набежал на него будочник, так он его прямо по бляхе на фуражке: хлясь… Будочник упал.

«Вот ловко бьет!»

Толпа пуще хохочет.

– Бей, Горностай!

Но из участка вышел квартальный, за ним отряд городовых. Фабричные мигом – через заборы, и пропали… Битва кончилась.

Опять построились солдаты в ряд и, как ни в чем не бывало, – «шагом а-арш!» – пошли, стуча сапогами по мостовой, в баню, на Антроповы Ямы…

Улица опустела. Стало тихо и скучно.

А скоро наша улица и вся Москва погрузились в тишину летней ночи. Только редко-редко громыхает где-то извозчик по булыжникам да проплетается вдоль забора прохожий. Фонарщик зажег поздний уличный фонарь…

В овощной лавке сидят майор и квартальный. Пьют грушевую воду. У майора голос хриплый:

– Поверите ли, четвертый месяц карты не вижу. А вчера вдруг гляжу: у меня в руках трынка[351]351
  трынка – карточная игра.


[Закрыть]
. Вот пришло. А?.. А у Анны Петровны три короля!

Мне слышно в открытое окно, как в Бутырской тюрьме арестанты поют:

 
В одной знакомой улице
Я помню старый дом,
С высокой, темной лестницей,
С завешенным окном…[352]352
  «В одной знакомой улице / Я помню старый дом…» – первые строки романса «Затворница» (муз. Н. И. Казанли, стихи Я. П. Полонского; 1846).


[Закрыть]

 

Засыпая, я думаю – завтра едем с Мельниковым и Левитаном в Кусково писать этюды: проезд – 15 копеек, хлеб – 5, колбаса – 10.

Мать не спит… Молится в углу, все об отце. Он в больнице, сильно болен… Как мне жаль ее, какие у нее худые, беспомощные руки!.. Господи!


* * *

Утром пришли Левитан и Мельников (сын писателя – Андрея Печерского). Левитан был в «мерехлюндии», как говорил он о себе.

– Послушай, Константин, – начал он, – вот мы шли к тебе с Мельниковым и говорили… Никому, говорим, мы не нужны – т. е. работы наши, этюды эти, написанные «куски природы», впечатления. Смотрим их друг у друга и говорим «хорошо» или «нехорошо», но это мы смотрим… Подумай, никто другой еще и не смотрел как следует.

– Верно, Исаак, – соглашаюсь я. – Вот и моя родня. Никогда даже не поинтересуется тем, что я делаю. Я и они – разные люди! Когда я им говорю о природе, о красоте – утренняя заря, ручей в лесу, весеннее мелколесье! – им и слушать скучно. Думают – у меня блажь, пустяки… А посмотрел на мои работы журналист московский, Кочетов, и спросил этак, деликатно: «Скажите, а зачем вы все это делаете, пишете?» – «Затем, что это красиво, красота жизни…» – «Ну какая тут жизнь? Жизнь в идее, в мысли, в направлении, извините…»

– Все это верно, Цапка, – прервал меня Левитан. – Ты знаешь, и наши в Школе тоже не очень-то понимают. Саврасова не любят. Он одинок.

– Да, правда, – подтвердил и Мельников. – Писателя понимают больше. Моего отца просят писать, ценят. Много людей к нему приходит, не то что к нашему брату. Отец, и тот в душе недоволен, что я художник! Все это смущает меня немало. Хочу даже живопись бросить…


* * *

Мы вышли за заставу.

Мирный, тихий, серый день. Шоссе тянется ровно и далеко. Около него, среди травы, покрытой розовой и белой кашкой, бежит много протоптанных дорожек.

У края шоссе, на бугорке, сидят богомольцы, по пути к Троице-Сергию[353]353
  …по пути к Троице-Сергию… – путь богомольцев в Троице-Сергиеву лавру.


[Закрыть]
. На них белые рубахи, мешки, суконные зипуны, тоже белые, и палки в руках. Больше женщины.

И мы присели рядом.

– Бабы, куда идете? – спросил Левитан.

Богомолки посмотрели на нас с опаской:

– К Преподобному. Рязанские мы будем.

– А он что тебе хорошего сделал? – спросил Мельников.

– А разве тебе, барин, ничего пользы от него нет? – ответил сидевший тут же богомолец-старик.

– Нет, не заметил…

– Да ведь она и незаметна, она не кошель.

– Ну, а кошель не польза? Как без кошеля-то ты будешь? – нашелся Мельников.

– Верно, барин. Только он-то, Преподобный, то самое держит, без чего и кошель не нужен…

– А ведь правда, – заворачивая в лес, размышлял вслух Мельников. – Есть святость, свет горний, надежда жизни, отчего все красивое и держится в мире… Это и отец мой говорит.

– Константин! – позвал Левитан. – Посмотри, лес-то какой! Сущий рай. Как славно!

И в глазах Левитана показались слезы.

– Что ты! – говорю я. – Опять реветь собрался.

– Я не реву, я – рыдаю! Послушай, не могу: тишина, таинственность, лес, травы райские!.. Но все это обман!.. Обман – ведь за всем этим смерть, могила.

– Довольно, Исаак, – говорю я. – Довольно. Сядем.

Мы сели, я вынул из сумки колбасу, бутылку квасу и еще что-то, тщательно завернутое в бумагу. Это мать моя приготовила нам пирожки с визигой.

Я смотрел на окружающий нас лес, на осинки и березы, с листвой, рассыпанной на фоне темных сосен, как тончайший бисер.

– Написать это невозможно, – сказал Мельников и откусил пирога.

– Немыслимо, – согласился с ним Левитан и тоже стал есть пирог. – Надо на расстоянии.

Он улегся на траву навзничь, глядя своими красивыми глазами в серое небо, потом повернулся на бок и указал рукой ввысь:

– Знаешь, – там нет конца… Нет конца… А мы, идиоты, так никогда и не узнаем этой тайны…

– Пожалуй! Но не лучше ли любоваться, чем знать?

– А ты прав, Цапка… У тебя все весело. «Знать не знаю, а все равно».

И глаза Левитана засияли.


* * *

Около села Медведкова мы купаемся в Яузе.

Прелестна эта извилистая речка, а сбоку шумит колесами огромная деревянная мельница.

На зеленый бережок пришли дачники купаться, с отцом дьяконом. Видно, люди между собою знакомые. Дьякон разделся, стал на береговое возвышеньице, что-то пропел басом и бросился в воду. Приятели-дачники захохотали и нырнули за ним.

– Смотри-ка, отец дьякон, вон на мосту кто-то остановился, – крикнул из воды дачник. – Поди, думает, что баба с нами купается. Волос у тебя бабий…

Одеваясь, он весело спросил нас:

– Господа – студенты или ученики какие будете?

– Мы – художники.

– А, художники! Очень приятно. Значит —

 
Твой патрет могу без свечки
Темной ночью я чертить,
В ретивом сердце, как в печке,
Завсегда огонь горит…
 

И дьякон раскатисто засмеялся:

– Позвольте, господа художники, просить пожаловать в гости к Кутейкину. Разносол и всякое такое, после купания. В утробу человеческую влезет без затруднения, даже с приятностью феноменальной… Прошу без отказу. Художество я люблю… Даже «Ниву»[354]354
  «Нива» – см. выше, прим. к с. 208315
  «Нива» – популярный еженедельный журнал; печатался с 1869 по сентябрь 1918 г. в Петербурге (с августа 1914 г. – в Петрограде) в издательстве А. Ф. Маркса.


[Закрыть]
.


[Закрыть]
выписываю.


* * *

У отца дьякона дома было уютно и чисто.

Дьяконица и дочь его – скромные красавицы. Стол накрыт в саду под яблоней. Рядом – пчельник и малинник. А на столе, у самовара, графин водки, полынная-осиновка, закуски, маринованная щука, грибы, пирог с капустой, с морковью, творожники, китайские яблочки, варенье разных сортов. Дьяконица разливает по рюмкам водку.

– Художникам милейшим налей, – говорит дьякон. – Выпьем с ними – самый веселый их народ…

– Не пьем, – отвечаем мы с Левитаном.

Дьякон изумился:

– Как так? Художники не пьют? Батюшки… В первый раз слышу. Я-то художников знавал… Я здесь с ними рыбу ловил, так четверть обязательно кончали.

– Удивление, – подхватил один толстенький дачник. – С отца моего один художник тоже портрет списывал. Нужен был папаше в контору: он сорок лет бухгалтером состоял… Так папаша мой того художника до чего любил, и уж пили они вместе, ужас! Пишет он его, и пьют оба. И заметьте, как верно списал. Ну, прямо видно, что выпивши… Конечно, про покойников неладно говорить, но глядеть на портрет – прямо видать, пьян! Художник по фамилии Волков. Здоров писать был! Только помер молодой… Говорили про него, что таланта в нем вот сколько, если бы жил дольше, то был бы Рафаэль прямо, не иначе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю