Текст книги "Григорьев пруд"
Автор книги: Кирилл Усанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Как выписали – на шахту раненько утром побежал. Не дожидаясь, когда бригада в полном составе соберется и дружным ходом направится к стволу, самолично спустился в лаву. Когда я к конвейерному штреку стал подходить, меня такое же дурацкое предчувствие, как сегодня, прихватило. Всю неделю ничего подобного не испытывал, а тут – прихватило. Так и случилось: под рештаком, тем самым, единственным, куда я обушок свой клал, ничего не было. За неделю лава далеко вперед продвинулась, и там, где этот самый рештак лежал, выработка образовалась. Еще бы день-другой запоздал, ее бы посадчики завалили, а рештак бы вытащили. Это бы случилось само собой, как полагается: держать открытой выработку долго нельзя – для жизни опасно. Оно и сейчас уже опасно: стойки порастрескивались, верхняки прогнулись, острыми углами торчат куски породы, того и гляди, упадут. Но я полез – ни страха, ни осторожности, все на свете забыл, одно на уме – где обушок?
– Эй, кто там! Жить надоело?
Вылез из выработки. Дежурный электрослесарь уставился на меня как на дурачка.
– Ты чего? – накинулся он поначалу, но, взглянув на меня, с сочувствием спросил: – Беда стряслась?
– Беда. Обушок пропал. Под рештаком был, и вот – пропал, – и я намерился снова податься в выработку, но электрослесарь крепко вцепился в рукав спецовки.
– Тю, совсем сдурел.
– Пусти.
– Не рвись. Видел я твой обушок. Приметный он у тебя. С медной пластинкой на рукоятке, с резной окантовкой. Верно?
– Он самый, – я задохнулся. – Где? У кого?
– У посадчиков видел. С собой они его таскают. Дня три, а может, больше. Недавно ушли. Может, еще под стволом стоят, клеть дожидаются.
Спасибо забыл сказать – к стволу помчался. Всю дорогу бежал, и не зря – у самой клети перехватил.
– Стойте! – кричу. – Не поднимайтесь!
Рукоятчица, что клетью распоряжается, наверх уже три звонка, как по уставу полагается, дала, так что останавливать поздно. Взметнулась клеть – исчезла. Накинулся я на рукоятчицу:
– Не слышала, что ли, глухая?
– А ты кто такой, чтоб командовать!
Рукоятчица полная, с лицом широким, серьезным. С такой лучше не связываться. Пришлось на миролюбивый тон перейти.
– Где уж мне, разве я смею.
– Помолчи, не мешай.
Плечом легонько ворохнула – едва к стенке не припечатала. Ребятам, что здесь в данный момент оказались, смешно, рукоятчица и та улыбнулась, а я хоть плачь: время-то идет. Наконец раздался сверху сигнал: значит, клеть вниз спускается. В нетерпении подался вперед, того и гляди – в заградительную решетку носом уткнусь. Опять осекла меня строгая рукоятчица:
– Подальше отойди! Отвечать не собираюсь!
Приехала клеть. Дверцы открылись – ребята нашей бригады, среди них – Никитич. Я – мимо него.
– Ты куда, Никола?
– Туда, – и голову кверху задрал.
– Зачем? – удивился Никитич. Удивились ребята, остановились. Рукоятчица тут совсем разошлась.
– Не нарушайте порядка, проходите! – пальцем мне погрозила. – Ишь, смутьян нашелся! Взад-вперед кататься вздумал!
Опять – смех, опять – насмешки. Так под шутки разные пришлось до верха ехать. Как только открыли дверцы клети – бегом в баню. Ворвался в раздевалку – и с ходу:
– Кто тут посадчики?
– Я, – отозвался один, что напротив сидел уже в голом виде.
– Где мой обушок? Ты взял?
– Ты что, парень, рехнулся? Видишь, все при мне, другого ничего не имею.
И здесь то же самое: каждого смех разбирает. У человека беда, а им смешно. Едва растолковал, чего мне надо.
– Так бы и говорил, – ответил из дальнего угла пожилой посадчик. – Был у меня такой. Кузьмину отдал. Эй, Кузьмин, хозяин обушка отыскался!
– Твой? – Кузьмин достал из шкафа обушок – с медной пластинкой, с резной окантовкой, обушок учителя моего Ивана Григорьевича Косолапова.
Вот о чем я вспомнил сейчас. Вспомнил – и сердце заныло: неужто на этот раз обушок навсегда затеряется? Как я его берег! И с собой носил, и в шкаф запирал. А вчера – вчера я всякую осторожность забыл, в гезенке под рештаком оставил. Так подумал: кто вздумает лезть в этот гезенк по шаткой лестнице, у которой три ступеньки сковырены?
И вот – нет обушка, пропал. И когда? Теперь корреспондент расскажет про меня, и все за болтуна сочтут. Мало того что шутником да балагуром считают, еще одной – самой обидной, незаслуженной – кличкой наградят. То-то возрадуется Мишка Худяк! Нет, не бывать этому!
– Ты чего вскочил! – вздрогнул Никитич, тоже в эту минуту о чем-то задумавшийся.
– Отпусти меня, Никитич.
– Куда?
– Обушок найти надо. Позарез.
– Потом найдешь. А то мой возьми. Не хуже.
– Нет, мне свой найти надо. Отпусти.
– Не пойму я тебя что-то, Никола. Зачем тебе это?
– Не спрашивай.
– Ладно, не буду. Иди.
– Спасибо, Никитич.
Первым делом – вверх по лаве: застать бы корреспондента, упредить. Застал у комбайна, у которого, как назло, в присутствии постороннего человека, что-то отказало. Прикоснулся к плечу Павлова, отозвал его в сторонку, подальше от ребят, которые возле комбайна сгрудились, советами да помощью машинисту помогают.
Извинился сначала, как положено, а потом попросил его никому о пропаже обушка не говорить.
– Хорошо, – сказал корреспондент, а сам плечами пожал: значит, не поверил, значит, все-таки считает, что я его разыгрываю.
– Сколько вы тут пробудете?
– До двенадцати. Я же вам говорил.
Значит, остается полтора часа. Значит, надо действовать сейчас же, не медля ни секунды.
А как? С чего начать? В тот раз, считай, повезло. Спасибо дежурному электрослесарю – сразу в цель направил. А сейчас? Сейчас, пожалуй, к лесоносам податься надо. Гезенк недалеко от их места работы располагается.
Заспешил под уклон. В самый аккурат подоспел – лесоносы отдыхали: сверху, из-под шурфа, еще не спустили к ним «козу» со стойками и верхняками. Подсел я к ребятам и беду свою изложил как есть, ни капли не утаивая.
– Пропал? – спросил пожилой, с обвисшими, как мартовские сосульки, усами.
– Пропал.
– А ты к нам?
– К вам.
– К первым?
– Да. Подумал вот...
Не успел договорить – хватанул меня усатый сильными ручищами:
– Катись отседова! В воры записать нас пожелал, губошлеп этакий!
Напарник его – тоже пожилой, но без усов, зато с другой приметой на лице – с узким, как бы срезанным подбородком, – молча соглашаясь с действиями товарища, закивал головой.
– Да что вы, братцы, за кого вы меня принимаете? Я ведь Червоткин, я в бригаде Никитича состою.
– Никитича? – недоверчиво спросил усатый.
– Ну да. И вас я знаю. Вы – Тищенко Петр Егорович. Вчера на общем собрании речь держали. Весьма положительную по всем статьям.
– Было такое, – согласился Тищенко, смущенно крякнул в ладонь. – Раз так – извиняй... Был у нас тут на днях один такой, на тебя обличьем схожий. Только похитрее, пообкатистей. Тоже в каком-то поганом деле уличить нас собрался.
– Не может такого быть! – возмутился я.
– Не веришь? Мне, Тищенко, не веришь?
– Не верю, – твердо проговорил я.
Опять хватанул меня Тищенко сильными ручищами, в третий раз повторил:
– Не веришь?
– Нет. Лицо мое единственное в своем виде и на какое-то другое, тем более на проходимца, пусть даже хитрого и обкатистого, походить не может.
Отпустил меня Тищенко – засмеялся. Засмеялся и напарник.
– Ну и шутник ты, парень, – сказал Тищенко. – Мог ведь запросто схлопотать.
– Мог, – спокойно подтвердил напарник.
– Да и вы хороши – сразу за грудки. А грудь-то моя не казенная.
– Извиняй, коли так... Значит, обушок пропал? Из гезенка, говоришь?
– Вот-вот, – обрадованно воскликнул я и придвинулся ближе к Тищенко, как к другу заветному, уже начисто забыв про всякие оскорбления в мой адрес. – Вчера положил, а сегодня – нет. Приметный такой обушок – с медной пластинкой на рукоятке, с резной окантовкой.
– С медной пластинкой? – живо отозвался напарник Тищенко. – А не обушок ли это, случаем, Ивана Косолапова?
– Его, Ивана Григорьевича. Значит, видели?
– Когда-то видел.
– Давно? – нетерпеливо спросил я.
– Давненько, лет пять назад. Тогда Иван Косолапов еще настоящим шахтером был.
– Почему «еще», почему это «был»?
– Был да сплыл, – равнодушно отозвался напарник Тищенко.
– Нет, вы уж договаривайте.
Я заволновался, вплотную привалился к этому с узким, как бы срезанным подбородком. Тищенко улыбнулся:
– Смотри-ка, Алексей Фомич, как он засуетился. Того и гляди, за грудки схватит.
– И схвачу! – выкрикнул я обиженно. – Я – ученик Ивана Григорьевича Косолапова, и обушок этот пропавший он мне на память подарил.
– Вон что, – протянул Алексей Фомич. – А я-то, старый дурень, сразу в лоб. Извиняй, коли так.
И то, что он повторил то же самое извинение, что и Тищенко, и повторил с ядовитой усмешкой, совсем меня выбило из колеи, и я бы на самом деле схватил Алексея Фомича за грудки, но упредил, и вовремя упредил, Тищенко.
– Охолонись, парень, ишь, раскипятился, – повернулся к напарнику и строго, на правах бригадира, проговорил: – А ты, Алексей Фомич, не трави парню душу. Раз проговорился – до конца и выкладывай.
– Можно, – коротко отозвался Алексей Фомич, но сам замолчал – уставился на упавшие с моих колен рукавицы.
– Что же вы, говорите, – глухим голосом выдавил я.
– Давай, Алексей Фомич, начинай, – поторопил напарника Тищенко.
Алексей Фомич поднял мои рукавицы, положил рядом со мной на бревно.
– Ты, парень, не серчай. Ты прежде подумай.
– Не тяни, – не выдержал Тищенко. – Надо – поймет.
И Алексей Фомич заговорил – неторопливо, четко и ясно:
– Почему, значит, был? А потому, значит, и был, что оказался недостойным чести шахтерской. Мы его из бригады нашей уйти попросили. Не нужон нам такой был – с душонкой частника. Он ведь что надумал? А то надумал, что мы вроде бы никудышные, ни к чему не приспособленные. Один лишь он – герой. Коллективом побрезговал, нахрапом полез. Он, мол, один все умеет да разумеет. А остальные – так себе, при нем лишь состоят. В тот год мы на девяностой лаве работали. Лава попалась паскудная – низкая, по всему забою вот такой, с ладонь, прослоек породы выступил, на отладку плохо поддавался. Ох, и помучились мы. По всем признакам ту лаву комбайном брать надо, а нам врубовку сохранили. Не хотело руководство понять, что так оно хужее. А почему? А потому, что живой пример у них оказался – Иван Косолапов. По десять метров за смену брал. Весь, бывало, упарится, едва до бани доберется, а свое гнет: вот, мол, я какой. Я могу, а вы – нет. Да еще, подлец, изгаляется: у меня обушок особый – с медной пластинкой, с резной окантовкой. Сам уголь рубит... Само собой, руководство такого товарища вперед выдвигает, а того не разумеет, что от такого геройства один вред происходит. Так и вышло – до аварии дело дошло. Одного паренька придавило, едва калекой на всю жизнь не остался. Вот тут и попросили мы подобру-поздоровому удалиться из нашей бригады Ивана Косолапова: пущай он со своим обушком знаменитым в другом месте рекорды устанавливает. Нам же такой не нужон...
– Не верю я... не мог он...
Впервые услышал я про Ивана Косолапова такие худые слова и, конечно, не мог поверить в то, что рассказал мне неизвестный Алексей Фомич. Да и как я могу поверить, если и мысли маломальской насчет поступков, недостойных звания шахтерского, никогда не держал про учителя своего. За все полгода, что я провел с ним, только одно положительное слышал, да и сам видел и чувствовал, какой он замечательный человек – Иван Григорьевич Косолапов.
– Значит, мог, – твердо проговорил Алексей Фомич.
– Не верю, – упорно мотнул головой. – Наверно другого в виду имеете. Это как меня с проходимцем каким-то спутали.
– Нет, – спокойно ответил Алексей Фомич. – Про него говорю, про Ивана Косолапова. Такого приметного обушка никто другой на шахте не имел.
– Вы же не видели.
– А зачем мне видеть, я – знаю. Пластинку медную мой брат ему самолично поставил. Косолапов его упросил. Ему еще тогда чем-нибудь – да выделить себя хотелось. Вот он и упросил брата моего, тот жестянщиком работал в ту пору, приторочить эту пластинку к рукоятке. У пластинки этой вмятины по углам, а буква «а» чуть ниже строки остальной выбита... Его, Ивана Косолапова, обушок...
Все правильно, все приметы сходятся – и вмятины по углам пластинки, и буква «а» выбита чуть ниже остальной строки. И все же мне трудно согласиться, что именно такое могло произойти когда-то в жизни Ивана Косолапова.
– А дальше? Не встречался с ним, Алексей Фомич? – спросил Тищенко.
– Охоты не имел, да и сейчас не имею, – и неожиданно с отцовской грубоватой лаской обратился ко мне Алексей Фомич: – Не серчай, парень. Правда – она вещь суровая. Ее, как пластинку, не приторочишь. Буквы на ней не выбьешь. А вот на обушок я бы взглянул. Примечательный обушок. Жаль, если он затеряется. Брат мой на совесть старался. Ты поищи его. До верха добежи, до шурфа. Вроде вчера в ночную смену слесари-монтажники спускались. Мы их утром встретили, как на работу шли, но так, мимолетно – здравствуй и прощай. Там, наверху, они непременно отдышку делали.
– Верно, – согласился Тищенко. – Есть резон сбегать.
Это уже ниточка, надежда на что-то. Главное сейчас для меня – обушок найти. А про то, что услышал я про учителя своего Ивана Косолапова, время будет еще подумать. Может быть, все не так уж и плохо, как рассказал мне Алексей Фомич. Обида – вещь такая, что все хорошее, как ложкой дегтя, можно замазать одним никудышным эпизодом. Ладно, разберемся, кто прав, кто виноват. Нечего пока тревожить себя.
Подумал, значит, я таким образом, и легче стало. Веселее зашагалось, хотя идти вверх по уклону – не то же самое, что по горе подниматься: глинисто, сыро. Ноги скользят, разъезжаются. Пот глаза застилает, дышать нечем – воздух влажный, густой, отдает древесной прелостью.
Пока добрался – последние силы оставили. Свалился кулем на штабель бревен, на котором расположились рядком лесодоставщики. Их и лесоносами назвать можно, но в обычай вошло называть лесодоставщиками тех, которые под шурфом работают.
Лесодоставщиков было трое, парни молодые, высокие, как на подбор. Один из них – знакомый, сосед по дому, Григорий Шумаков.
– Ты чего, Никола, до тещиных пирогов побежал?
В другой бы раз я ему на такой вопрос и ответ нашел бы подходящий, а сейчас не до шуток было. Дело серьезное, времени – не густо. Разговоры завязывать некогда. Отдышался чуток – с вопроса начал:
– Слесарей-монтажников видели?
– В погоню направился? – улыбался Григорий.
Что за человек? Привык слушать только веселые побасенки, не может на серьезный лад перейти. Не хочет замечать, что у меня к нему и к напарникам его дело срочное, неотложное.
– Обушка при них не было?
– Были. Даже четыре. Один лишний.
– Где он?
– Кто?
– Обушок этот лишний.
– С собой унесли.
– Куда?
– На кудыкину гору.
– Я серьезно, Гриша.
– Какой ты серьезный, Никола, – улыбался по-прежнему Григорий. – То и смотрю, отчего у тебя лицо глуповатое, как у нашего кота Васьки.
Засмеялся. Напарники его поддержали. Ясно: рассказывал им про шутки мои Григорий, вот и хохочут почем зря.
– Сам ты кот, – обиделся я на Григория, а заодно и на его дружков. – У меня обушок пропал. С медной пластинкой на рукоятке, с резной окантовкой.
– Был такой. Приметный обушок. Верно говорю, Федор?
– Верно, – кивнул головой Федор.
– Где он?
– Обушок-то? Унесли.
– Унесли, – эхом отозвался я.
– Ты чего, Никола, побледнел? Не горюй, я свой отдам,запасной.
– Спасибо. У меня свой есть.
– О чем же печаль? Ты, Никола, нам какой-нибудь анекдотик заверни. Хотя бы тот, про лису. Ребята вот не слышали. Развесели их.
– Эх, Гриша, – вздохнул я. – Ничегошеньки ты не понимаешь. Обушок этот памятный, особый. Мне учитель его подарил, Иван Григорьевич Косолапов. Как же тут не печалиться.
– Нашел учителя, – хмыкнул Федор и брезгливо сплюнул. – Подлец он, а не учитель.
– Кто – подлец?
– Этот самый – твой Косолапов.
Вскипел я. Куда и усталость девалась. Все мышцы напряглись. С кулаками набросился на Федора. Парень высок, плечист, а не устоял, на бок завалился. Не ожидал, что я – худенький да щупленький – кочетом налечу. Но быстро опомнился, двинул рукой – я в сторону отлетел. Вскочил – и снова кинулся на Федора. Но вовремя встал между нами Григорий, заорал:
– Сдурели,черти!
Облизнул Федор распухшую губу, глухо процедил:
– Знал бы, что лишний обушок – обушок Косолапова, сломал бы и выкинул. От такого подлеца ничего бы не принял. Следа бы не оставил.
– Сам ты подлец!
Попытался высвободиться из крепких объятий Григория, но куда там: крепче любой веревки держал меня Григорий. А Федора держал третий напарник и все повторял:
– Не зарывайся, Федя, не зарывайся.
– Ну и черти! – мотнул головой Григорий. – Из-за какого-то Косолапова, как два кобеля, друг в дружку вцепились. Тоже мне – анекдот! Для одного – хорош, для другого – плох. Кто же он такой?
– Подлец! Из-за него мой отец инвалидом остался.
Уж не ослышался я? Нет, не ослышался. Еще громче повторил Федор:
– Из-за него, проклятого, едва жизни не лишился, – и сплюнул под ноги. – Да отпусти меня, Геннадий. Не бойся, не трону.
Отпустил и Григорий мои руки. Тут я снова почувствовал в теле слабость, во рту стало кисло и сухо. Григорий, подсаживаясь к Федору, спросил:
– Что-то я от тебя подобной истории не слышал. Действительно было?
– Расскажи, Федя, – попросил Геннадий, подсаживаясь с другого бока.
Опять они сидели рядком, один лишь я притулился напротив – ослабевший, немощный.
– Про такое разве расскажешь? Напомнил вот, со своим обушком, пропади он пропадом.
Не вскинул я голову, не закричал, а сидел молча и ждал. Терпеливо ждал.
– Отец мне рассказывал так... В одном забое на пару работал он с этим Косолаповым. Поначалу у них все хорошо да ладно шло, без всяких претензий друг к другу, как и полагается между нашим братом-шахтером. А работали проходчиками в откаточном штреке. Два человека – весь коллектив. Вроде нас, лесоносов или лесодоставщиков. Тут что главное – полное доверие.
– Верно, – согласился Григорий. – Не доверять – волками жить, при любой неприятности наперекосяк все может выйти.
– Отец мой то же самое говорит. Друг дружки крепче держитесь. Наверно, эти же слова говорил он и Косолапову не раз, да только тот, видать, не прислушивался, свои ошибки, которые стали в нем проявляться, не осознавал. Доверие по-своему понимал. Потому у него все иначе выходило. Себя наперед выказывал, свое превосходство наружу выставлял, собой любовался, вроде лихача водителя был: догони, мол. Отцу моему – человеку тихому, доброму – приостановить бы Косолапова, устыдить, а он выжидал, надеялся, что напарник поймет его без резких слов. Ну и выждал на свою голову. В ту роковую смену отпалка прошла неудачно – взрывом выбило в забое лишние стойки. Особую осторожность требовалось в данный момент проявить, не лезть напролом. А что сделал Косолапов? Вместо того чтобы стойки выбитые в первую очередь поставить – напролом полез. Отец на удачу понадеялся, осторожность про запас оставил. А в нашем деле про осторожность забывать никак нельзя. Забыл – жди беды. Так и здесь получилось. Вперед-то ушли, а огородить себя от опасности не огородили. Кровля-то и рухнула. Отца моего прихватило, а Косолапов испугом отделался. Но и это еще не все. Тут надо бы скорее к людям бежать – поблизости работали, всего в ста метрах, а Косолапов сам надумал вызволить из беды отца. А почему? Испугался, что его и сочтут больше всего виноватым. Как же – старшим считался. Мол, спасу и все на этом закончится, не станет отец жалиться, вину валить на него. И чем же закончилось? А тем и закончилось, что еще один кусок породы из кровли вывалился, отцу по позвоночнику пришелся... Едва оклемался, сейчас на группе сидит. Как погода дождливая, так в лежку лежит: спина не разгибается. А кто виноватым вышел? Косолапов? Ничего подобного. Отец мой и вышел виноватым. Его же и отругали: куда, мол, смотрел? Старый, опытный шахтер, а не углядел.
– А Косолапов? Ему разве не попало?
– Где там, – усмехнулся Федор. – Сухим выбрался. Чуть ли не героем. Как же – человека от смерти спас... Хорошим оказался... А этот, – Федор кивнул в мою сторону, – в учителя записал. Кидается. Обушок ищет. Эх...
Встал и тяжело, вразвалку направился под шурф. Вскоре услышал, как кричал он кому-то, почему задерживают клеть с лесом, кричал надрывно, резко, и было видно: находится все еще в испорченном настроении, мог успокоиться теперь лишь в работе.
Молча поднялся и Геннадий. Ушел следом за Федором, Григорий, пересев ко мне, положил тяжелую ладонь на плечо, спросил с сожалением:
– Он и вправду твоим учителем был?
– Да.
– И хорошим?
– Да.
– А где он сейчас?
– В Караганду уехал, на новую шахту.
– Давно?
– Месяца три.
– Почему уехал?
– Сказал: так надо.
– И всё?
– Я не спрашивал. Мало ли причин у человека, – и тихо проговорил: – Не верю я... Не мог он. Я его знаю.
– А я отца Федора знаю. Человек порядочный. Врать, ему резона нет.
– Значит, вру я... Так получается.
– Н-да, анекдот, – протянул Григорий. – Тебя я тоже знаю. И тоже – верю, – легонько встряхнул меня. – Не кисни. Авось образуется.
– Спасибо, Гриша, – и пошел было вниз, к уклону, но Григорий напомнил: – А обушок?
– Разве его найдешь?
– А ты все же поднимись наверх. Вдруг да следочек отыщется. – Григорий, улыбнувшись, подтолкнул в спину. – Шагай, соседушка, шагай. Удачи тебе.
И пошел я под шурф, чтобы по крутой, скользкой лестнице подняться наверх, туда, где солнце, земля, зеленая трава, свежий, пахнущий разнотравьем, июньский ветер. Не миновал я Федора. Попался навстречу, чуть позади Геннадия шел. Геннадий головы не поднял. Примеру его последовал и Федор. Но не выдержал, уже в спину крикнул:
– Не споткнись, ученик. А то греха не оберешься, В дерьме завязнешь.
Вот он как – по лицу наотмашь. Каков, мол, учитель – таков и ученик. Что ж, понятно. На его месте я бы, наверно, то же самое сказал. А может, и порезче. И поделом.
Григорию я верил: вводить меня в обман не станет. Да и Федору верить можно. А мне? Федор не поверил, ни капельки. Геннадий – тоже: молча прошел, даже не взглянул. А Григорий? Григорий-то поверил. Пять лет мы с ним соседи, лучше родни какой-нибудь знаемся, семьями дружили. Вместе беседуем, вместе гуляем, друг без дружки дня обойтись не можем. И сегодня придет ко мне вечерком Григорий, и разговор будет начистоту, до самого донышка. Только убедит ли он меня? Или мне его убеждать придется? Да и найдем ли мы оба правильный ответ на вопрос, кто прав, кто виноват.
Вот уже второй человек сказал мне худые слова про учителя моего Ивана Косолапова. Этими словами взволновали меня, взбудоражили, заронили сомнения.
Ладно, успокаиваю себя, потом разберусь. Сейчас – обушок найти, корреспонденту показать.
Не передыхая, подался по скользкой крутой лестнице наверх. Через пять минут выбрался на свежий воздух, лег пластом на землю. Закрыть бы глаза, уткнуться лицом в мягкий шелк травы, вдохнуть поглубже крепкий запах ее – и забыться, успокоиться, вернуть себя в прежнее – такое привычное, бодрое и шутливое – состояние. Но где там!
Кто-то подбегает ко мне, спрашивает:
– Что случилось? Беда какая?
Поворачиваюсь на спину: обступили меня лесоносы, ждут, что скажу. Никого я не знаю в лицо. Может быть, видел, встречал: быткомбинат-то один и дорога на шахту одна. Но не припомню – хоть убей. Из них меня тоже никто не припоминает. Это уж точно. Иначе не было бы на их лицах удивления и одновременно какого-то страха: откуда, кто, зачем? Да и на моем лице, наверно, такое страдальческое, измученное выражение, что невольно повторишь с тревогой:
– Что случилось? Беда какая?
– Нет, нет, – мотаю я головой и пытаюсь улыбнуться: хорошо, мол, здесь у вас – солнце, ветер, трава. Не податься ли мне в лесоносы, которые на шурфах работают? Но эта мысль как проблеск чего-то несбыточного: не променяю я свой забой, свою бригаду, своих ребят. Никогда, ни за что. Не раз говаривал мне Иван Григорьевич: «К чему прикипел, к тому и тянись, как бы тяжело ни было. Держись, с места на место не бегай, не то разменяешь себя и не заметишь, как потеряешь свое собственное «я». Он всегда говорил чуть торжественно, чуть по-книжному, но каждое слово говорилось им прочувственно, верилось: из самого сердца идут эти слова, и западали они в мою душу раз и навсегда. В любую минуту мог их повторить. Вот и сейчас они вспомнились. И был я им благодарен: точные, верные слова.
– А чего ты запаренный, будто кто за тобой гнался? – с облегченным вздохом спросил пожилой лесонос с маленьким, ссохшимся, как печеное яблоко, лицом.
– Это я гонюсь, – прихожу я в себя. – Давно здесь были слесари-монтажники?
– Давненько. Верно, ребята?
– Верно, – дружно ответили остальные.
– Обушки у них были?
– Обушки? – удивляется пожилой. – А как же, были. Так они их с собой взяли. Верно, ребята?
– Верно, – снова дружно ответили остальные.
Мои вопросы кажутся непонятными, загадочными, и меня вновь плотно обступают. Пожилой лесонос – само собой он здесь за старшего – с нескрываемым удивлением пытается выведать всю правду. И мне ничего не остается, как только повторить то же самое, что я говорил уже дважды. А вдруг?
И это вдруг происходит. Подошедший к нам самым последним машинист лебедки, с помощью которой поднимается и опускается клеть, подает ломкий, мальчишеский голос:
– Знаю, у кого этот обушок.
Все дружно оборачиваются, потом расступаются, и я вижу перед собой паренька в совершенно новенькой, наверно только что сегодня полученной на складе спецовке. Пареньку лет восемнадцать, он красив и лицом, и фигурой, и почему-то кажется мне в кругу коренастых, заматеревших, в крепко поношенных спецовках лесоносов случайным, как бы явившимся из небытия.
– Ну, Алешенька, что ты знаешь? – ласково спрашивает паренька старшой.
Алешенька не реагирует на вопрос старшого. Он подходит ко мне и хотя еще ничего не говорит, но я уже догадываюсь, о чем он спросит сейчас.
И Алешенька спрашивает – тихо, робко:
– Он был вашим учителем?
– Да, – отвечаю я.
– Я не верю. Не верю. Он не мог быть вашим учителем.
Голос паренька вдруг становится пронзительно тонким, звенящим, как сильно натянутая струна. И весь он – до последней жилки – кажется мне таким же натянутым. Вот-вот в нем что-то оборвется, и тогда случится беда. И я молчу. Я почему-то боюсь что-то сказать лишнее. Я жду. Ждут и остальные. Даже старшой – суетливый, беспокойный – замер.
– Он... он, – полное лицо паренька морщится будто от боли, по-детски припухшие губы мелко дрожат, густые, длинные ресницы часто-часто моргают, из-под них на круглые щеки выкатываются градины-слезы. – Он... он... не учитель...
Алешенька отворачивается, припадает к груди старшого, который начинает гладить его по узкой, вздрагивающей спине, повторяя:
– Ну-ну, перестань... Чего ты, Алешенька, чего?
Только через минуту-другую паренек успокаивается, шепчет:
– Извините, – и садится на штабель досок.
Рядом пристраивается старшой и, придерживая Алешеньку за худые плечи, смотрит бегающим взглядом то на одного напарника, то на другого, будто хочет спросить: «Что это все значит? Что?» Но все остальные готовы задать ему тот же вопрос. Лишь один я догадываюсь, что сейчас произойдет. Паренек вскинет голову, зло посмотрит на меня и, стараясь говорить спокойнее, увереннее, начнет вспоминать о Иване Григорьевиче Косолапове что-нибудь худое, его марающее.
Так оно и выходит. Ошибаюсь в одном: Алешенька не взглянул на меня зло и враждебно, а посмотрел едва ли не с сожалением, едва ли не вздохнул.
И вот что я услышал.
Отец Алешеньки – Сергей Степанович Занадворов – был другом, самым ближайшим, Ивана Косолапова. Нет, они не работали вместе в шахте. Сергей Степанович по профессии был учитель физики. А познакомились просто: их участки в коллективном саду оказались рядом. В свободное время два любителя-огородника только там и встречались. И беседы их поначалу были о том, о чем пишут в книжке «Советы садоводам». А потом, как это бывает с интересными людьми, которым есть что вспомнить, есть о чем поразмыслить и порассуждать, разговоры разрослись, и, наверно, не было такой темы, о которой они не потолковали, не поспорили. Частенько слышал Алешенька от отца добрые слова о Косолапове, которые тот говорил своей жене: «Вот и не подумаешь, что это – простой шахтер, горнорабочий. Умница, начитанный, эрудированный. Как он ловко подрезал меня в вопросе о женской эмансипации, во взгляде на этот вопрос Толстого Льва Николаевича. А вспомни его размышления о свободе личности? Да хоть сейчас ставь ему пятерку».
И Алешенька, как и его родители, тоже полюбил Ивана Григорьевича, относился к нему с уважением. То, что после школы он не стал поступать в институт, а отправился на шахту, случилось благодаря влиянию того же Ивана Косолапова. Как он восторженно рассказывал о шахтерском труде! Какие рисовал картины! Нет, не приукрашенные, не идеалистические, а строгие, такие, какие они были на самом деле. Никто из домашних не осудил Алешеньку, не сказал противного слова. И все потому, что был пример, достойный подражания.
Но все хорошее оборвалось в один зимний вечер. Возвращался тогда Алешенька с работы. Холод стоял ужасный, с колючим, обжигающим ветром. Тут бы скорее до дома добраться, до тепла и уюта. Спешил Алешенька и, чтобы к дому своему сократить путь, пошел огородами, наверно, впервые надумал идти этой ближней дорогой. А может быть, толкнуло его на эту дороженьку тяжкое предчувствие. Наверно, бывает оно, бывает в жизни каждого человека. У кого раньше, у кого позже, но это обязательно бывает, и никуда не деться, не скрыться. Вот так случилось в тот вечер у Алешеньки. Не пойди он по этой распроклятой дороженьке, и рассказ Алешеньки, без всякого сомнения, был бы окрашен в красивые тона. А сейчас осталась в душе его лишь густая, черная, как деготь, печаль – не стереть, не отмыть. На всю жизнь, И ничего не поделаешь. Ничего...
В общем, привела дороженька до низкой, старенькой, прокопченной баньки. Шаг-другой, и мимо бы прошел да споткнулся о выступ торчавшей из снега доски, привалился неловко к стене баньки и донеслось до него, как из тяжкого сна, досадливое покашливание. Испугался было, да в ту же секунду услышал как бы в успокоение свое вкрадчивый голос матери: «Ворона, поди, пролетела. Она тут часто летает. Алеша летом ее приучил». Верно, было такое. Кто-то ранил ворону в крыло, летать не могла. Вот и прикармливал ее Алешенька, да так усердно, что стала ворона совсем ручной. Но кому сказала эти слова сокровенные мать? Только возник вопрос, а разгадка – вот она, тотчас же подоспела. Голос Ивана Григорьевича услышал Алешенька. Не мог он спутать его ни с каким другим. Поднял голову Алешенька – черное, в решеточку, окошечко над ним, манит к себе, тянет. Противно, гадко, а тянет. Взглянул Алешенька, и в то же мгновение отринулся назад, будто молния – до боли резкая, ослепительная – полоснула по глазам. Бросился не к дому, а назад, к дороге.