Текст книги "Григорьев пруд"
Автор книги: Кирилл Усанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
– Что же ты не спросишь, где я был? – отодвинув тарелку с супом, спросил Григорий.
– Зачем?
– Как – зачем? Или я не муж тебе? Должна же ты возмутиться.
– Ешь – суп стынет.
– Господи, ты-то за что мучаешься?
– А ты? – тихо спросила.
Григорий приподнял голову и встретился с ее удивительными глазами. Внутри аж холодом жгучим повеяло. Припал к коленям Любы, заскрипел зубами:
– Прости, Люба. Прости.
– Не мучай себя. Не надо, – все тем же тихим голосом попросила Люба. – Оба мы с тобой несчастны, как брат и сестра, одной связкой связаны.
Слово дал Григорий: жить с Любой, сына растить. Жизнь свою как бы сызнова начать.
Хозяйка им в доме своем две комнаты отдала, в огороде три сотки выделила, а сарай Григорий сам пристроил. Не сарай получился, а игрушечный домик – одно загляденье!
– Тут не поросенку жить, а нам, – шутила Люба.
Григорий отвечал серьезно, деловито:
– Я покрасивше построю. Потерпи чуток.
– Мне и здесь хорошо, – отмахивалась Люба.
Григорий твердо говорил:
– Лучше будет. Поверь мне.
– Верю, Гриша.
И самому Григорию хотелось верить: так оно и будет. Зарплата шла хорошая: работал он уже самостоятельно. То, как строил он остовы шурфов, вызывало восхищение. Шахтеры с других участков приходили полюбопытствовать. Вроде бесхитростное сооружение, – обычно видом своим напоминает что-то неуклюжее, тяжелое и скрипучее, – а тут погляди – глаз не оторвешь: все невесомо, ажурно. А если издали поглядеть, то ощущение такое, будто остов в воздухе парит, еще минута-другая – и оторвется от шурфа и плавно поплывет по степи. Попервоначалу товарищи высказывались с опаской:
– Смотри, Гриша, рухнет. Беды не оберешься.
– Не рухнет, – уверенно отвечал Григорий.
Слух о его мастерстве быстро прошел по всей шахте. Докатился и до руководителей строительной конторы. Приехал к Григорию главный инженер. Поговорили по душам, вина выпили, сарай поглядели, на шурф, который поблизости находился, съездили, – Григорий не упрямился: есть глаза – пусть смотрит, – а как дело дошло До уговоров, тут Григорий не отозвался. Уехал главный инженер стройконторы раздосадованный. А страничку с телефоном, едва ли не силком всученную Григорию инженером, он изорвал на мелкие кусочки и по ветру пустил.
А потом – вот ведь ушлый народ какой! – заявились шабашники. Было их двое – тощий, длинный, с хрипотцой в голосе и кругленький, непоседливый: так и ерзал на стуле, так и хлопал себя по толстым коленям. Навострились они поехать в дальний район области – Красноармейский, в село Андреевку: куш можно там сорвать немалый. Есть резон рискнуть, а с таким мастером, как он, Григорий, и рисковать не придется. Всякий председатель колхоза только счастлив будет. Понимал Григорий: правда в словах шабашников есть. Вспомнились его хождения по селам с дедом. Деда встречали как званого гостя. За стол рядом с лучшими людьми сажали, просили навещать почаще. К деду дурацкая кличка «шабашник» не липла, язык не поворачивался. Так и здесь будет, если он, Григорий, согласие даст. Понимали это и шабашники. Вот и льстили, обещали горы золотые, дорожку коврами устилали. Искушение взяло Григория: не махнуть ли с шабашниками. Авось с деньгами приедет хорошими. А на работу примут, пожурят, но – примут. Так, наверно, и поступил бы Григорий, да взглянул на Любу, увидел глаза ее, тоской подернутые, и резко, даже грубовато сказал:
– Нет, не просите. Никуда не тронусь я. Мне и здесь хорошо.
– Ох, пожалеешь ты, Григорий, да поздно будет.
– Нет, не пожалею. Всего вам доброго.
А как ушли шабашники, Люба тихо спросила:
– Меня пожалел?
– Зачем ты так, Люба? Не унижай себя. Хватит. Сколько можно. Пять лет живем, а ты все прошлое шевелишь.
– Хочу, а не могу, – честно призналась Люба. – Ты уж прости меня, Гриша.
И вот тут Григорий действительно пожалел, что не согласился идти с шабашниками. Чтоб не высказать всей правды, вышел из дома и, взяв сына за руку, отправился с ним «странствовать» по поселку. В последнее время часто так делал. Сын таким пешим «странствиям» был рад-радешенек. Рос он замкнутым, тихим, вопросами не докучал. С ним хорошо было идти: вроде не один, и мыслям никто не мешает, и поговорить, чтоб отвлечься, можно, и вообще – спокойно на душе, когда держишь в руке маленькую, теплую ладонь ребенка.
И надо же такому случиться, что именно в это его «странствие» встретился Григорий с Анатолием Рожковым. Давно не виделись, почитай, с того дня, как определили Григория старшим на соседний добычной участок. Поселок – один, шахта – одна, а вот пути-дороги не сходились. А если и виделись – то мельком, второпях: один на работу спешил, другой – с работы. Какой тут разговор, только общими вопросами перекидывались.
А здесь так совпало, что спешить обоим было некуда. Один с дочкой прогуливался, другой – с сыном. Дети на площадку убежали играть, а взрослые присели на скамейку. На детей поглядывали, молчали. Общие вопросы успели друг для друга выяснить, а вот для душевного разговора слова пока не находились.
– Потомства не ожидаешь? – спросил Анатолий.
Вопрос с подковыркой: чужого растишь, а своего никак заиметь не можешь. Не нашел ничего лучшего, как ответить:
– Времени не хватает.
Такой ответ задел Анатолия за живое, и он, выказывая обиду, заговорил:
– Ты уж передо мной, Гриша, не финти. Не хочешь отвечать – не отвечай, и то будет честнее. Мы с тобой как-никак друзьяки старые. И мне-то хорошо видно, что на душе у тебя невесело. Может, помочь чем?
Открыться бы прямо, честно, а Григорий – будто черт толкнул – опять ответил с усмешкой:
– Приходи, раз у тебя больше свободного времени. Авось потомство и появится.
– Эх ты, Гриша...
Взорвался Григорий:
– А ты что спрашиваешь? Вроде я дурачок какой, не понимаю, что к чему. Чужака вскармливаю, а на своего – пороха не хватает. Не оттого ли от Лины ушел – немощный.
– Да подожди ты, – потрепал Григория по плечу Анатолий. – Какую чушь плетешь, слушать тошно. Я ведь от чистого сердца, а ты?
– А-а, – отмахнулся Григорий. – Запутался я. Не так живу. Душа недовольна, не на месте. Вроде с рельсов сошла – по шпалам стучит.
– То-то и вижу, не в себе ты, – сочувственно проговорил Анатолий. – С лица слинял.
– За откровенность – спасибо, – усмехнулся Григорий.
Помолчали. Палочкой Анатолий выводил на песчаной дорожке кружочки. Григорий посматривал на детей, не отходящих друг от друга, подумал: «Как все у них чисто, светло. Смотришь – и душа очищается. Оставаться бы людям всю жизнь детьми». Повернулся к Анатолию, заглядывая в глаза, заговорил:
– Сам не пойму, чего надо. Люба – хорошая, славная. Натерпелась в жизни – дай боже, другому не пожелаешь. Рядом с ней быть – один спокой. И напоит, и накормит, и обстирает. И ласкова. Ругать ее язык не поворачивается. Чего бы еще надо. Живи да живи. А так уж, видно, человек устроен, что к спокойной радости привыкнуть не может. Чтоб обязательно нервотрепка его поджидала. Иначе – пресно жить. Пресно жить – невмоготу, тошнота к горлу подступает. И ничего не могу поделать с собой. Только на работе и спасаюсь. Работа, как жена любимая, – душу лечит. А сама жена – нелюбимая, и любимой, наверно, не станет, – вздохнув, покачал головой. – Думаешь, полегчало? Ничуть. А уж если быть до конца откровенным, то скажу: как увидел тебя, так подумал сразу: «О Лине спросить надо». Вот и суди тут – легко мне или нет. Можешь ли ты после этого мне помочь?
– Крепко она тебя обвила. Вот так сеструха! Я ее выносить не могу. Это я, брат ее, кровь родная. А ты?.. Удивительно.
– Где она? Как живет? – нетерпеливо спросил Григорий, подаваясь всем телом к Анатолию.
– Так себе. По-прежнему.
– Врешь. Здесь она, в поселке.
– Тебе это померещилось.
– Чувствую.
– Ну, была. Уехала.
– Врешь.
– Ну, вру, – взорвался Анатолий, почти закричал. – Вырви ты ее, суку, из сердца. Недостойна она тебя. Поиграет – и бросит.
– А может, я сам хочу.
– Чего?
– А чтоб поиграла и бросила.
– Рехнулся ты, Гриша. На кой ляд она тебе сдалась. Я ей сказал: «Если пойдешь к Григорию – ноги поотрываю». Так и сказал.
– Значит, здесь она.
– Здесь, дома сидит. Матери помогает. Поливает огурчики, помидорчики. Пусть поливает. Было бы лучше, если б совсем уехала, – Анатолий схватил Григория за руки, будто боясь, что тот сейчас же, сию минуту, сорвется и умотает к ней, к Лине. – Прошу тебя, Гриша, не ходи. У тебя жена есть, ребенок вон какой.
– Наверно, Анатолий, у тебя никогда не было скверно на душе?
– Не было, – признался Анатолий и, обмякнув, добавил с горечью: – Делай что хочешь. Не маленький. Скажу только: сгубит тебя сеструха. Помяни мое слово, сгубит.
Но все, что говорил сейчас Анатолий, не имело для Григория никакого смысла. Главное было то, что Лина здесь, в поселке. Он может увидеть ее сегодня же. Вот почему ему неспокойно. Вот отчего разрывается сердце.
«Схожу – в последний раз. И – оставлю. Навсегда» – с такими мыслями шел он вечером к Лине. Вот и дом, знакомый до последнего гвоздя в заборе. Вот и калитка, которую он умел открывать без скрипа. А сегодня не получилось. От охватившего его волнения рука не удержала вертушку, дверца калитки, ускользнув, со скрипом распахнулась. Во дворе – в майке и трусах, босиком, с пустыми ведрами – стоял Анатолий. Вот уж кого не ожидал встретить сейчас Григорий. Но что делать – не отступать же. Григорий, стараясь не выдать волнения, произнес грубовато:
– Видишь – пришел. Не смог.
– Нет ее, Гриша. Уехала час назад.
Григорий побледнел. Нервно – чего раньше не было – задрожали пальцы рук, заломило виски.
– Ты – выгнал?
– Давай, Гриша, по-мужски поговорим. Или времени нет?
– Значит, выгнал? – глухо проговорил Григорий.
– Делай, Гриша, что хочешь, но иначе я поступить не мог. Понимаешь, не мог.
Григорий, свесив голову на грудь, пошатываясь, направился обратно к распахнутой калитке. Скупые, жгучие слезы текли по щекам.
– Подожди, Гриша, – дергал за рукав Анатолий. – Выпьем давай – полегчает. Ты что, Гриша? Да никак, ты плачешь?.. Ну, прости, ради тебя, ради жены твоей совестью своей поступился. Понимаешь?
Ничего не ответил Григорий. Да и что он мог сказать. Легче не станет. Теперь уж надолго. Может, до конца жизни, которую он каждый раз собирается начинать сызнова. А жить сызнова – нельзя, невозможно.
Вернуться бы, спросить, где живет сейчас Лина, – Анатолий все скажет, ни капельки не утаит, – сесть на автобус – и вдогонку. А настигнув, как беглянку, крепко взять за руки, заглянуть в самую глыбь ее глаз – что там? какой ответ таится?
Конечно, и такая мысль возникла, когда мимо автобусной остановки проходил, но не остановился, не задержался, не оглянулся, – не идет ли автобус, много ли народу собралось, – а как шел – быстрой, подпрыгивающей походкой, так и продолжал идти.
Люба ни о чем не спросила, как всегда, молча разогрела ужин, поставила на стол и села напротив. Пытать ее вопросами – напрасно. Есть – не хочется. Посидел, повозил ложкой по тарелке, отставил в сторону. Лишь чай один – густой, запашистый – выпил с удовольствием. К бутылке вина, стоявшего в шкафчике, не притронулся. Уверен был: вино – не спасет, не поможет.
А что поможет? Теперь уж – ничто. Придется жить той жизнью, которая есть. Другой не будет. Оставалась одна надежда – иметь своего ребенка. На него, Григория, похожего. Но, видно, судьбе угодно было обкорнать Григория подчистую. Год прошел, еще один, а Люба ходила порожней. В первый день женитьбы хоть ожидание было – забеременела. Ребенок родился мертвый, – сказались давние побои. А теперь что мешает? По его мужским рассуждениям выходило: ничего не мешает Любе. Но что-то мешало. Люба молчала, а он не пытал.
И вот надежда рухнула. Случилось это на восьмом году их совместной жизни. С утра день выдался скверным. Дул низовой холодный ветер, моросил осенний дождь, в палисаднике облетали с яблони пожелтевшие листья, скрипела ставня. Надо встать, выйти во двор, смазать пазы, а заодно плотно прикрепить ставню на крючок, чтоб не срывалась от порывов ветра. А встать не мог, оглушенный признанием жены.
Люба сидела у стола и смотрела на мужа глазами, подернутыми мутной, слезящейся пеленой, отчего и выглядела враз постаревшей, тусклой и обезображенной.
– Документ имеется.
Протянула листок со смазанной круглой печатью и неразборчивой подписью врача.
– Давно ходила, три года назад. Не верила все, а видать – правда. Мне теперь все равно, как поступишь. Умру я скоро, Гриша.
– Что? Что ты мелешь, Люба?
– Не жилица я более.
– Господи! – воскликнул побледневший Григорий. – В своем ли ты уме, Люба? Разве такими словами шутят?
– Какие тут шутки, Гриша. Серьезнее не бывает. Я-то уж знаю.
– Что ты знаешь? Хочешь, чтоб я ушел от тебя? Ты этого добиваешься? Так знай: не уйду. Ты одна у меня осталась.
Чувствовал Григорий: так и есть, одна Люба осталась. Сейчас это не только чувствовал, но каждой клеткой ощущал всю правоту признания.
– Спасибо, Гриша, – и опустила голову. – Повиниться должна.
– Не надо, успокойся.
Григорий испугался. Впервые он увидел жену совсем чужой, непохожей: в ее глазах стоял лихорадочный блеск, тело было напряжено, в движениях не было привычной скованности.
– Я должна, Гриша, должна, – она отстранила его руку, и ему показалось, что его прикосновение принесло ей боль. И он замер: что еще скажет Люба? в чем она еще признается ему?
– Нелюбый ты мне, Гриша... Все эти годы я тебя и себя изводила. Ты-то меня пожалел, брошенку пожалел. Что уж там, верно. Мне ничего не оставалось, как быть тебе благодарной, быть верной до гроба. И я старалась... Старалась даже после того, когда ты возвращался от той женщины. Не получилось: сердцу, видать, не прикажешь. Своего пьянчугу и гуляку забыть не в силах. Только его и представляла рядом. Уж кого-кого, а его-то и во сне страшном видеть не должна. А я не только видела, не только вспоминала, а бредила им... Призналась вот – и легче.
Из Григория будто пружину вытянули: сидел обмягченный, отрешенный от всего, с безвольным выражением на осунувшемся лице. Никогда еще не чувствовал он себя постаревшим.
Жизнь стала совсем невыносимой. Григорий старался пораньше уйти на работу, с работы домой не спешил. Раньше не соглашался – а если изредка и соглашался, то из большого уважения – выполнять разные столярные поделки, то теперь едва ли не сам напрашивался.
Месяца через два – уже глубокой осенью – Люба умерла. Умирала она трудно, как и жила, – от рака горла. Говорила с хрипом, косноязыча. Глаза наполнялись мутными слезами, и Григорий делал большое усилие, чтобы высидеть рядом с больной хотя бы несколько минут. Одно лишь Люба успела сказать четко, ясно:
– Не оставь сына, Гриша. Вырасти.
Он дал слово, но видел: не верит она. И до самой смертной ее минуты напоминал:
– О сыне не беспокойся. Выращу.
В день похорон выпал первый в этом году снег. Все вокруг было белым-бело, лишь кресты да жестяные звезды на памятниках чернели да еще голые ветви тополей тянули в небо корявые свои обрубки.
С кладбища Григорий возвращался вдвоем с сыном Витюшей. Шел молча, крепко стиснув окаменевшие скулы, держа мальчика за руку, поглядывал на его усохшее от слез личико, и сердце ныло тупой, зудящей болью.
А дома Григорий долго думал, как жить ему с сыном дальше. Может, как советовала классная руководительница, пристроить мальчика в детдом? Конечно, на время. Но мысль эту он опроверг так решительно, чтоб она больше не возникала. С мальчиком он будет все время рядом. Договориться можно: мальчик, считай, уже взрослый, в его годы он с дедом по деревням ходил. Правда, была еще одна думка – уехать в деревню. Поначалу ухватился за нее, но, подумав немного, понял: тут у него ничего не выйдет – как он оставит работу, как оторвет мальчика от школы и еще около десятка «как» обрушились со всех сторон. Да и что ему делать в деревне, которую он успел достаточно призабыть? Нет, туда ему дорога заказана. Он будет жить только здесь, в шахтерском поселке.
В тот же вечер он поговорил с Витюшей. Поговорил по-мужски, деловито. Мальчик кивал головой, коротко бросал тихое «да», и лоб его морщился – он старался понять, уяснить, принять как должное. Григорий с трудом пересиливал себя, чтоб не схватить мальчика в охапку, не прижать его к груди. Хотя он всегда считал Витюшу за сына, но только в этот вечер мальчик стал ему по-настоящему дорогим и близким.
И вот зажили они вдвоем, и жизнь у них наладилась, и все было так, как обоим хотелось, и до самой весны шло своим чередом – ровно и мирно.
9
В холодный апрельский день, – с ночи выпал снег, подморозило, пронизывающий ветер дышал по-северному: одним словом, как всегда, внезапно и нагло пришли «зазимки», – Григорий в сенцах прилаживал к самокату колеса из подшипников. Торопился, чтобы к возвращению сына из школы приготовить ему подарок, о котором он дня три назад попросил. Мальчишке хотелось иметь самокат – не магазинный, а самодельный, сбитый из дощечек, с фонариком, с деревянными ручками, с колесами из новеньких, густо смазанных подшипников, – такой самокат не шуршит по асфальту, а гремит, звенит, привлекая внимание мальчишек, да и взрослых тоже.
В ворота постучали. Григорий нехотя поднялся, ворча под нос, – кого это лихоманка не вовремя несет! – спустился с крыльца. И остановился: во дворе стояла Лина. Не померещилось ли? Лишь вчера он видел ее во сне. Раздался вот такой же стук в ворота, он пошел открывать, а навстречу – она, и в траурном платье и в черном платке. Идет и молчит, а сама улыбается. Жутко стало: вся – в черном, а лицо улыбается. Отпрянул назад, да поздно: руки на плечи его опустила, а они – холодные, мокрые, будто их только что из колодезной воды вынули. Взглянул на них Григорий, и по телу озноб прошел: ладони в морщинах, а пальцы длинные, худые...
Лина была в нарядном костюме, стройная, красивая, – годы ее совсем не изменили. Та же улыбка на лице, так же стремительно-легка походка, тот же волнующий изгиб рта. И все же Григорию не верилось, что это она – Лина. Когда Лина приблизилась к нему, он, вспомнив о сыне, отшатнулся.
– Испугался? Не ожидал? – спросила Лина, продолжая улыбаться. – Здравствуй, Гриша. В гости зашла, попроведовать.
Сейчас она положит руки на его плечи, он посмотрит на них – и тогда... И тогда все исчезнет, ему станет покойно, мирно, он поспешит доделать сыну самокат.
– Не веришь? Я или не я?
Она прикоснулась к его руке. Ладонь была теплой, мягкой. Григорий усмехнулся, с облегченным вздохом спросил:
– Как нашла? Анатолий сказал?
– Сама. Удивлен?
– Нет. Впрочем, да. Не знаю, – и, не делая паузы, не меняя тона, добавил: – У меня жена умерла. С сыном живу.
– Слышала.
Спохватился, пригласил в дом. Она пошла за ним, стуча каблучками по кирпичной дорожке. Он прислушивался к этому дробному стуку, и сердце, сдвинувшись с покойной точки, вдруг тоже застучало, отдаваясь в висках.
Нахлынуло все прошлое, и опять милей и дороже на свете не стало у него никого, кроме Лины. Не спрашивал как жила, сама поведала. Выходила замуж – дважды, Да, видать, не суждено ей отведать семейного счастья: обоих мужей сама оставила. Теперь снова – свободная. Захотела вот – пришла. Расхочется – повернется и уйдет, никто не удержит.
– Я – не держу.
– К слову это я, Гриша, – и припала к груди. – Тебя проклятого, из души выжить не могу.
То же самое и он мог сказать, не сказал – удержался. Дай волю чувствам – расслабится, вновь окажется под ее влиянием, и станет она помыкать им, и все может кончиться тем, что поиграет она с ним – и оставит. Ведь сама сказала: уйду и никто не удержит. Может, пока не поздно, поступить ему так: встать и показать ей рукой на порог: «Уходи, Лина, не смущай. Жизни между нами никакой не будет. Я слово дал жене – сына вырастить. А как его выращу, если расслабнусь».
И – не смог. Ждал, что Лина дальше скажет.
– Зачерствел ты, Гриша. К тебе женщина в гости пришла, а ты ее даже чаем не угостишь.
Это она верно сказала: какой же он хозяин. Засуетился, заспешил и не заметил, как Витюша вошел. Вошел и оторопел: сидит за столом нарядная, красивая, как в витрине магазина, женщина, а его отец с засученными рукавами ставит перед ней тарелку с нарезанной колбасой. Ставит и приговаривает:
– Извиняй меня, Лина, извиняй. Вот уж не ожидал, никак не ожидал. Во сне тебя видел, вся в трауре, а смеешься. Как увидел тебя сегодня – подумал: неужто сон продолжается.
Засмеялась женщина.
– Остановись, Гриша. Сам-то садись.
– Сейчас. Вот только грибков достану.
Повернулся Григорий – у порога Витюша, в расстегнутом пальтишке, в одной руке – шапка, в другой – портфель.
– А вот и сынок мой, Витюша. Витюша, поздоровайся с тетей.
– Здравствуйте, – еле слышный голосок донесся до стола.
– Раздевайся, сынок, проходи. Я – сейчас, – подвинул сына к вешалке, перешагнул через порог.
Грибки находились в погребе на задах огорода. Отбирал самые лучшие – мелкие, с пуговицу. Себя придерживал: пускай познакомятся, друг к дружке приглядятся. С улыбкой возвращался обратно, в комнату вошел со словами:
– Ну как, познако... – и смолк на полуслове: сына в комнате не было.
– А Витюша где?
– За тобой ушел.
– Как мог уйти? Он же не обедавши.
Лина усмехнулась:
– Волчонок он у тебя.
Григорий выскочил на кухню, затем – на двор, а там – на улицу, зыркнул по сторонам. «Ладно – придет», – успокоил себя.
– Ты с ним ни о чем не говорила?
– Не успела. Я же сказала: волчонок он у тебя.
И опять успокоил себя:
«Ладно, придет. Никуда не денется».
Знать бы заранее, что может быть впереди. Хоть бы кто шепнул. Нет же, напротив, перед каждой большой бедой охватывает нас такое веселье, что голову теряешь. То же и с Григорием случилось. Было ему с Линой хорошо, весело, он был рад, что рядом не оказалось сына.
О сыне Григорий вспомнил лишь поздним вечером, когда вышел проводить Лину за ворота. Он был возбужден, горяч, за непослушание пообещал сына выпороть. Лина, смеясь, отвечала:
– Ты его так совсем волчонком сделаешь. Ему мать нужна.
– А ты и стань ему матерью, – выпалил Григорий.
– Что ты, Гриша. Эта роль не по мне.
– Ты – попробуй. Не торопись отвечать. Подумай.
– Устала я думать. И вообще – устала.
– Придешь?
– Можно. Я – в отпуске, – и пошутила: – В отпуске все можно.
Она крепко поцеловала Григория в губы, затем легонько толкнула в грудь:
– Иди, ищи своего волчонка.
Григорий вернулся в дом. В комнате и на кухне было тихо, темно. Не включая света, посидел на табурете. С улицы не доносилось ни звука. Очнувшись, вскочил на ноги: что это с ним? Сына нет дома, где – неизвестно, а он сидит себе и сидит. Выбежал во двор, кликнул:
– Витюня!
Никто не отозвался. Неужто с ребятами на озеро ухлестал? Открыл заднюю калитку и, проваливаясь в последнем, основательно подтаявшем снегу, заспешил к темнеющей баньке. Вот и банька, за ней – за крутым спуском озеро. Встал на самый край обрыва, глаза прищурил: впереди – никого. Хотел уж назад повернуть, да бросил взгляд под ноги – как бы не оступиться. И внизу, под обрывом, заметил черный комочек. Еще не различив, кто там такой лежит, догадался: Витюша, сынок его. Сполз с обрыва, больно ударился о замерзшие выступы и, прихрамывая, кинулся к комочку.
– Сыночек... милый...
Подхватил на руки – и домой через узкий проулок, где обрыв кончался.
– Витюня, сыночек! Что с тобой? Не замерз ли? Не молчи, сынок! Хоть словечко одно!..
Вбежал на кухню, свет включил, потом раздел сына донага и стал растирать ледянисто-жгучее, закостеневшее тело водкой. До красноты, до жаркого вздоха, до появления теплых, живых биений сердца.
– Как же так, сыночек! Что же такое, Витюня! Скажи что-нибудь.
Мальчик давно уже открыл глаза, но в них стояла поволока, и взгляд был бессмыслен, текуч.
Григорий перенес мальчика в постель, накрыл несколькими одеялами и, неотрывно смотря в потускневшее лицо сына, ждал, когда тот заговорит. Было видно, что опасность миновала, и если бы мальчик заговорил, то Григорий немного бы успокоился, спала бы с плеч его камнем-валуном навалившаяся тяжесть. Но мальчик молчал по-прежнему.
А потом он уснул. Григорий всю ночь просидел у изголовья сына, с нетерпением ожидая наступления нового дня. Как будет чувствовать себя Витюня? Неужели ему станет хуже?
Теплая ручонка прикоснулась к его ладони. Открыл слипшиеся глаза – все же задремал, не уловил момента пробуждения сына – и увидел бледное, но уже здоровое лицо. Но лицо вдруг расплылось, и Григорий, низко пригнув голову, кулаком вытер крутые градинки слез.
– Папа, не плачь. Мне – хорошо. Не надо плакать, папа.
– Да, Витюня, да, – улыбаясь, отвечал Григорий,
– Тетя ушла?
– Ушла.
– Насовсем?
– Да, Витюня, насовсем... Как же тебя угораздило упасть?
– Я убегал.
– От кого?
– От тети.
– От тети? Зачем?
– Испугался.
– Разве тетя страшная?
– Страшная.
«Бредит», – подумал Григорий с тоскливой грустью,
– Кушать хочешь? Ты лежи, я принесу.
Григорий заспешил на кухню. На столе – беспорядок, в холодильнике – тоже. Забыл, куда поставил бидон с молоком. Нашел под лавкой. Налил молока в стакан, достал хлеб.
В комнате что-то упало – глухо, тяжело. Григорий кинулся в проем двери, задернутой шторой. Штора оторвалась, обвисла на плечах. Григорий скинул ее. В горле стало горячо и душно, мелкой дрожью осыпало тело. На полу, вытянув ноги и поджав под грудь руки, лежал мальчик. Григорий подхватил его, положил обратно в постель.
– Зачем ты встал? Я же сказал – сам принесу.
– Ноги, папа, не слушаются.
– Ты ослаб, устал. Полежишь – и все пройдет. Это бывает.
Григорий не собирался вызывать врача, думал: обойдется, но к обеду мальчику стало хуже, и «скорая помощь» увезла его. И опять всю ночь – теперь уже в вестибюле больницы – провел без сна осунувшийся Григорий. Утром ему сказали, что с сыном все обошлось благополучно, правда, ноги не ходят, но, вероятно, это произошло от испуга и, со временем восстановятся.
– Приходите завтра.
– А сегодня? Можно?
– Незачем. Идите домой и выспитесь. На вас же лица нет.
Григорий отправился домой, а вот успокоиться никак не мог. И спать не хотелось. И на месте не сиделось. То на кухне постоит, то в комнату войдет, то во двор выйдет. Надолго задержался в сенцах, возле самоката. Так и не доделал. А сын ждал. Подумал: вдруг мальчику не придется больше покататься?! Никогда...
На этот раз Лина в ворота не стучалась. Она вошла уверенно, не дожидаясь, когда захлопнется за ее спиной калитка, направилась к крыльцу. Григорий, увидев ее, встал в дверях. С улыбающимся лицом поднялась на крыльцо, но взглянула на Григория – и улыбка – как вода в песок – сошла с лица. Спросила растерянно:
– Ты что такой пасмурный, Гриша?
– Уходи.
– Что? – женщина опешила. Ожидала любого ответа, но только не этого короткого жесткого слова.
– Уходи!
– Что случилось, Гриша?
– Уходи! – в третий раз повторил Григорий.
– Смотри. Как бы не пожалел. Я грубости не прощаю.
И опять ударил Григорий женщину жестким, непрощающим словом:
– Уходи!
– Эх, Гриша, – простонала Лина. Она сбежала с крыльца, но вдруг остановилась и, резко повернувшись – в гневе она была еще обольстительнее! – заговорила грубо и грязно:
– Какая же ты гнусная скотина! Ненавижу тебя, ненавижу! Чтоб ты сдох со своим волчонком! Сдох! Сдох!..
Она захлебывалась словами, сучила кулаками в воздухе. Григорий даже не сдвинулся с места, только бледнел лицом да веки подергивались, будто засорил глаза. На Лину он больше не смотрел. Взгляд его был направлен на недоделанный самокат...