Текст книги "Григорьев пруд"
Автор книги: Кирилл Усанин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
9
Мать вымылась наскоро – духа парного уже долго вынести не могла, – да, кроме того, надо на стол собрать, лучше ее это никто не сумеет, и никому, бы она не доверила, а просто так еще никогда не отпускала она детей домой, обязательно угостит. Да и как не угостить – банный день! Оно уж так издавна заведено, и не ей менять эти обычаи. С именин сохранилась бутылка «Столичной». Каждому мужику по лафитнику, и женщинам чуток достанется – всем для аппетита, вот и хватит. В будние дни она вином сыновей не баловала, чуть ли не грехом считала, и рада была, что сыновья до водки не шибко охочими оказались, но в банный день такая поблажка допускалась.
В жизни своей она любила праздничные дни, когда дети могли собраться все вместе, а банные дни особенно – в привычку вошло у детей ходить в свою еще по-деревенски называемую «черной» баню.
Видать, не зря считал Василий неотложным для себя делом перво-наперво баню срубить. И вон какую отмахал – крепкую, добрую, любо-дорого взглянуть. Всякий раз вспоминались его слова: «Ничего, женка, выбьемся. Раз баньку срубили – выбьемся. Заживем на славу».
Сказал он эти слова за день до своего отъезда в далекий таежный леспромхоз. С ней уезжал и с малолетним Сашей. Как ни уговаривала остаться – на своем настоял.
– Не надо, женка. Сама видишь, глаза мои на бедность нашу, на разорение наше спокойно смотреть не могут. До каких же пор нашим трудностям длиться?.. Там, в леспромхозе, денег подзаработаю, на ноги быстро встанем. Сколько ж можешь ты со мной, непутевым, мучиться! Жалеешь, поди, что за меня замуж пошла?
– Опомнись, Василий, чего мелешь-то, чего? И не стыдно тебе?..
Нет, даже в мыслях потайных и упрека не было, – напротив, считала долю свою счастливой. А разве не так? Вспомни жизнь свою, вспомни!
Совсем еще девчонкой была, когда отец сказал:
– Ну вот, доченька, отбегалась, пора и замуж собираться.
Она не испугалась, только сжалась в комок, будто отец ударил ее.
Через неделю приехал жених в окружении родителей своих и свата со сватьей, которые, как только вошли в избу, перебивая друг друга, стали сыпать слова, как горох из прохудившегося мешка. А потом ее кликнули. Вышла она из горенки, принаряженная и бледная. Жених краснел, облизывал ссохшиеся губы, а она равнодушно смотрела на него и молчаливо ждала.
На другой день Степан – так звали жениха – приехал один. Он вошел к ней в горенку, присел на краешек сундука, в котором уже было собрано ее приданое, и долго-долго молчал. Даже отец заглянул и предупредительно кашлянул. Степан еще сильнее смутился, а когда отец вышел, он быстро опустил руку на ее ладонь. Она брезгливо поморщилась, когда влажные, липкие пальцы жениха сжали ее руку.
– Ты.... ты пойдешь за меня? – спросил он.
Она слабо кивнула, и Степан, дрожа всем телом, уже смелее придвинулся к ней.
Через месяц после свадьбы Степан впервые побил ее. Они были в сарае, метали на чердак сено. Степан, раскрасневшийся, неожиданно подхватил ее, опрокинул на спину. Она уперлась ему в грудь: «Не надо». Если бы стала отбиваться, он бы, наверно, не посмел ее ударить, но она не шевельнулась, только машинально подняла руку. Степан, распаляясь, уже не помня себя, молча бил жену и только слышал, как тихо, сквозь зубы, она постанывала. Вдруг он отшатнулся, увидев на пальцах кровь, и, взглянув на жену, пошатываясь, вышел из сарая, но уже через минуту вбежал обратно, припал к ее ногам: «Прости меня» – и мокрыми от слез щеками прижимался к ее мелко вздрагивающим коленям.
Когда узнал, что она ждет ребенка, стал относиться к ней лучше. Ласково говорил, следя за каждым ее движением: «Ты отдохни, я сам сделаю». А вечерами, лежа в постели, ласкал ее и, посмеиваясь, говорил о том, как заживут они богато и дружно, когда построят свой дом.
И он торопился, не жалел себя. Еще снег не сошел, а он уже занялся домом. Не заметил, как продуло. Сначала слабость почувствовал, но внимания не обратил, а через день, под вечер, поднялся жар, и встать уже с кровати не смог. Он умер под утро третьего дня, когда она, сидя рядом с ним, забылась во сне. Она очнулась и увидела его лицо с мокрыми полосами от слез, и одна рука касалась ее колена. Видать, что-то хотел сказать, но не смог ничего выговорить. И она впервые заплакала, горько жалея и себя, и его.
Она не стала жить с родителями Степана, которые не могли простить ее равнодушного отношения к сыну, а уехала к себе в деревню. И однажды, возвращаясь полем, наткнулась она на парня, который лежал на спине, раскинув руки. Она вскрикнула от неожиданности. Парень открыл глаза и, увидев ее, вскочил и молча уставился на нее, а потом засмеялся:
– Напугал я вас? Здорово?
Она пожала плечами и ничего не ответила. Парень шагнул навстречу, и она испуганно отшатнулась, оглянулась назад.
– Да не бойтесь. Я не кусаюсь. И он снова засмеялся.
– Вот не ожидал. Как из сказки пришли.
Долгое время она его не видела, но часто думала о нем и хотела, чтоб он встретился ей на пути вот так же неожиданно. И он пришел, и она ничуть не удивилась, когда он присел рядом с ней на бревно.
– Вот я вас и нашел.
Так в судьбу ее вошел он, Василий Заболотнев. Родители не возражали. Они знали, как трудно найти состоятельного жениха для вдовой женщины с ребенком на руках, но решительно заявили: «Помогать не станем. Сами вставайте на ноги».
Все пожитки ее уместились в небольшой сундук, окованный железными полосками. Его нес на плече Василий, а она шла рядом, держа на руках ребенка.
– Как жить-то будем? – робко спросила она.
– Как люди, так и мы, – весело ответил Василий.
Разве могла забыть она жаркое лето тридцать пятого года! Пообносились они тогда основательно, даже выходного платья не было. А у Василия лишь рубаха чистая, а уж о брюках и говорить нечего – заплата на заплате. Все детям шло, а их уже было трое – Мария, Иван и Августа.
Пришел в тот вечер Василий домой рано, с порога крикнул:
– Собирайся, жена! Поедем!
Потом объяснил:
– Боровскому председателю колхоза слово дал, что за неделю полгектара пшеницы уберу. Но и уговор поставил – заплатить за работу деньгами. Ты представляешь, женка, как нам здорово повезло! Хоть чуток обживемся.
На следующее утро, оставив детей у родной тетки Василия, выехали в поле.
Дни стояли жаркие, и приходилось работать под немилосердно палящим солнцем. Ночевали здесь же, в поле, чтобы время на дорогу не тратить.
Душистые, плотные, в обхват не возьмешь, вязали они снопы.
Работали в лад, играючи. Находил Василий и минуту свободную, чтоб кинуть взгляд на жену, полюбоваться ею. И она украдкой взглядывала на него, гордилась его силой и красотой. А когда сходились вместе, Василий как бы нечаянно касался жаркими, потрескавшими губами ее разгоряченной щеки.
За свою долгую жизнь она часто вспоминала эти трудные, но счастливые дни, и каждый раз ей хотелось как бы заново их пережить, перечувствовать, и она благодарна памяти за то, что так вот зримо, почти до ощутимости, переживала она эти несколько мгновений, когда как бы наяву чувствовала жаркое дыхание сухого поля и солоновато-крепкий запах горячего мужского тела...
Тот год был тем еще памятен, что приехали они впервые в шахтерский поселок и выстроили себе времянку. Василий ходил веселый, поскрипывал свежими половицами, оживленно говорил:
– Ну вот, женка, заживем. Теперь заживем. А помнишь, как вот с этим сундучком мы шли с тобой по дороге? А куда? К тетке на постой... А помнишь, что я говорил? То-то и оно!.. Вот все теперь тут, все наше с тобой. И детям нашим будет хорошо и ладно...
А перед самой войной он построил вот этот пятистенный дом, вот эту баню. И не думала, что придется ей здесь длинные четыре года провести с детьми. Радость была одна – замусоленные коротенькие треугольники-письма. В такие дни думалось: «Авось минует беда, обойдет стороной. В любой дом загляни – стон и плач. Видать, на счастливом месте поставил свой дом Василий».
И дождалась... В тот вечер бегала за коровой в стадо, пожалела Августу, дома оставила: чего, мол, девочке по сырой дороге тащиться... Сама сбегала за коровой, подвела ко двору, и какая-то непривычная тишина встретила ее. Перепугалась: не случилось ли что? Загнала скорее Красавку в стайку, кинула охапку сена – и домой. Вбежала в сенцы, а навстречу – он, Василий. У нее и ноги подкосились, и голос надломился, упала на руки, зарыдала. А в дверях, скучившись, стояли все дети, и впервые она плакала при них, не скрывала радостных слез.
А что было потом? Работа и снова работа. Не мог Василий смотреть спокойно на голодных ребятишек, не мог видеть их обтрепавшуюся одежонку.
– Пожалей себя, Вася, – говорила она ему – Вишь, у тебя и рана на груди еще не затянулась... Ведь жили мы без тебя, не умерли, ничего не случилось. А сейчас и подавно ничего не случится. Через год-другой жизнь направится. Не мы одни так живем... Беда у всех одна. Чего уж там убиваться зазря-то! Себя сохрани!..
– Нет, мать, не успокаивай. Не для того я выжил, чтоб видеть все это! Не могу.
В шахту хотел устроиться, да не приняли: куда с таким ранением под землю-то? В строительной конторе сложной, а значит, более денежной, работы еще не доверяли. Как быть? Как?
Вот и подвернулся тогда вербовщик из леспромхоза. Плотный такой, краснощекий, в кирзовых сапогах. Вошел в дом важно, не гостем, а хозяином, скинул небрежно с крутого плеча дубленку, как бы нарочно, – вот, мол, сами полюбуйтесь, – рядом с пальто Василия, штопаным и перештопаным. Работу в леспромхозе расхваливал почем зря, золотые горы сулил. Сломал-таки Василия, вызвался тот ехать в таежный поселок Большой Киалим. Если бы знать! Если бы знать, где упасть придется, соломку бы подстелил...
Поначалу все хорошо да ладно пошло, так и думалось: до осени задержаться, а там обратно в свой шахтерский поселок, к детям. И сама не почувствовала беды неминучей, не уловила момента, когда она робкой гостьей перешагнула порог их временного пристанища. Ах, если бы она почувствовала, так сразу, немедля, покинула бы этот поселок, навсегда вычеркнула бы из памяти черные дни их жизни в Большом Киалиме. Нет, не почувствовала, не замечала, отчего таким грустным и печальным возвращался с работы Василий. По простоте своей бабьей соображала: «Вон как о детях убивается». Успокаивала: «Ничего, все наладится, немножко осталось». – «Немножко», – соглашался Василий. И не ведала она, что слово это таило еще один никак не доходящий до ее сознания смысл... Открылось все слишком поздно. Принесли на руках почти бездыханного с дальней лесной делянки. Упала сосна. Не успел отбежать – и вот конец. За что? За какие грехи? Да есть ли на земле справедливость? Почему именно его, Василия, убило? Но, видно, зря грешила: за Василием вина оказалась. В предсмертную минуту открылся ей: «Прости меня, Таня, виноват я перед тобой, перед детьми, перед совестью. Никогда чужого добра не брал, а тут позарился, ворованный лес продавал. Вот и наказание пришло». Поверила сразу – не стала ни у кого расспрашивать.
Так и схоронила она его там, в таежном поселке. Со временем думала навестить. Да не пришлось за долгое время на могилу съездить. Бесконечные заботы и дела ее одолевали, все о детях своих мысли ее были. Они-то и помогли беду свою пересилить. Ради них жила. Виноватой себя считала, что не смогла навестить мужа, но понимала, что Василий бы эту вину ее не принял. Разве забыла она его? Нет, не забыла. И даже не потому, что думы не держала насчет нового замужества. Просто каждый день она вставала и ложилась с его именем, с памятью о нем, А потом, когда дети ее подросли, вдруг почувствовала: не сможет она признаться им в том, по какой вине погиб их отец. Решила только добрую память о нем оставить, не пачкать ее тем страшным его признанием. Вину его на себя приняла, в самый темный уголок сердца от детей притаила. Решила: самой не ездить и детям не позволять. Их старалась воспитывать так, как отец того всегда хотел. Может быть, в чем-то недоглядела, сил ее не хватило, не сумела оберечь от того, что в чем-то счастье обошло ее некоторых детей, не все ладно сложилось в их жизни. Но разве она так всесильна? А хотелось бы ей быть такой. Хотелось...
И все же они сегодня все вместе, и она собирает для них стол. Разве это не счастье ее? Вон у соседки Полетаевой все дети разбежались по разным сторонам, даже те, которые в поселке живут, приходят к матери раз в год, и то с обидой.
Ну вот, все и готово, пора уж и звать.
10
И Августа на этот раз мылась недолго. А мыться она была любительницей, мыться любила старательно. Да и как не любить: работа по хозяйству изматывала, хотя работой вроде и не считалась. Работа – она там, в столовой, на должности завскладом. Рассчиталась с год назад – испугалась вдруг, что снова может случиться с ней беда. Пришла она нежданно-негаданно. Сколько раз во время ее работы завскладом – почитай, лет пять – ревизия проверяла, и все сходилось тютелька в тютельку. Была спокойна и уверена, что у нее-то никакой недостачи и в помине не будет. А вот – нашлась, и сама не могла понять, отчего и как. Такая уж должность эта ответственная и нервная. Как говорится, до первой беды. Все обошлось вроде нормально, недостаток – полторы тысячи рублей – покрыли из своих сбережений. И уж лучше бы в тюрьме отсидеть, чем слышать упреки мужа. Вроде безобидные, вскользь брошенные, а ложились камнем на душе. Вот и не выдержала – рассчиталась без разрешения мужа. Сказала ему потом:
– Боюсь... не могу я больше...
– Зря, – буркнул Петро, – трудно будет.
Конечно, садиться на одну зарплату, когда дети еще невеликие, трудно, потому, чтоб оправдаться как-то, занялась хозяйством: подкупила еще одного поросенка, телочку, огород расширила. Через год поняла: уж лучше в столовой работать, чем на себе все хозяйство тащить. Петро от работы домашней совсем отошел, чуть что – у него слова наготове:
– Я в шахте работаю, понимать надо...
А она, выходит, не работает! Наверно, так, ее работа не в счет. И усталость тоже не в счет. Сердился Петро, когда на ласку его не отвечала. Сердито бросал:
– Разлюбила, да? Ухажера своего вспомнила?
– Устала я, Петя, устала.
Однажды она рассказала ему о Мише Лаптеве, да потом пожалела, что душу открыла. Не понял ее муж, не пожалел, напротив, частенько теперь попрекал тем чистым, святым, что в себе еще берегла. Знал, что больно ей это слышать, так назло, чтоб до слез довести, про подробности всякие расспрашивал.
Вот так и жила, и за неделю столько грязи накапливалось, что только в бане и могла очиститься. И очищалась она, и как бы заново нарождалась, и верила, что до следующей бани все может вынести.
А сегодня не смогла долго мыться. Испугалась, как бы муж накипевшую обиду свою вслух не высказал, не испортил бы этот светлый день. Было от чего испугаться.
Вчера она собиралась вечерком сбегать к Леониду, узнать, вернулся ли он с Сашей из Москвы. Не думала, что решится Петро после работы один пойти, помнила его слова: «Ради тебя только хожу... Вот они где все у меня, вот», – и тыкал ребром ладони в выпяченный кадык.
Сначала ждала его, потом из школы дети пришли. В общем прособиралась. На ночь идти не решилась. Да и мужа все нет. Наверно, в шахте опять задержался. В последнее время, под конец месяца, такое случалось... Куда уйдешь?
Дети спать уже легли, а сама, сидя на кухне за столом, задремала, но живо вскочила, когда в сенцах раздались тяжелые шаги Петра. Быстрее к плите метнулась, включила плитку – остывший обед подогреть. Вошел Петро, поставил на стол бутылку водки, молча разделся. Она быстро собрала на стол, на бутылку покосилась: с чего бы это? – за каждым движением мужа следила внимательно, но спросить не решалась.
– Налить? – предложил Петро и, не дожидаясь ответа, наполнил и ей рюмку. – Пей.
– С какой радости? Премию обещают?
– За братца родного выпей. За радость его.
– Ты был там?
– Что, не ожидала?.. Был. Своими глазами решил посмотреть. Леонид так и светился, как ясный месяц. Да и все счастливые. Ты вон тоже заулыбалась. Рада?
– А ты уж и заревновал!
– Что же не поругаешь меня?
– За что?
– За это вот самое, – кивнул на бутылку. – Без спросу купил на буднях.
– Чудак ты, Петро, – натянуто улыбнулась Августа. – Как они съездили?
– Нормально. – Петро похрустывал огурцом, искоса поглядывал на жену, с лица которой не сходила улыбка. – Что замолчала? Почему дальше не расспрашиваешь?
– Время позднее, спать надо, – неосторожно заметила Августа.
– А я хочу рассказать, как они радовались. Послушай. Послушай, милая женушка.
Он пошатнулся на стуле, ударился локтем об угол стола, поморщился, но Августа сделала вид, что не заметила. Она видела, что Петро совсем не пьян, соображает, что делает, и тон его наигран. Догадалась: унизить хочет, обидеть.
«Ну что ж, – подумала вдруг со злостью. – Пусть. Потерпим». И все-таки не сдержалась, сказала:
– Ложился бы лучше спать. Завтра рано вставать. Время позднее.
– Не хочешь? А я расскажу, – куражился Петро. – Расскажу, как они весело говорили о машине. Все о машине, о машине... И по грибы, мол, съездим, по ягоды, и с ветерком, и без ветерка покатаемся. Леонид доволен, со всеми соглашается: «Покатаемся, чего стоит? Мне ведь не сено возить, мне дома не строить, я для культурного развлечения покупаю машину...»
– Хватит, Петя, хватит! – вскрикнула она и поднялась, чтоб уйти в спальню, но Петро схватил ее за руку, толкнул на стул.
– Нет, уж послушай. Я не все еще сказал, не все... Тут про главное сказать надо, про Сашино слово...
– Какое? – насторожилась она.
– А вот какое. Сказал, что надо к отцу на могилу съездить. Да, съездить...
Теперь он ждал, когда Августа взглянет на него – настороженно, с испугом. И дождался – взглянула она. И тогда он, снисходительно улыбнувшись, качнул головой.
– Не пужайся. Не встрял я... Пускай. – И сделал длинную паузу.
– Ну и что? – не выдержав, спросила Августа.
Не зря он сделал эту паузу, унизить ее хотел до конца: не один, мол, я должен страдать, и ты, милая женушка, помучайся, на своих братьев и сестер зуб поточи. Вон как они все об отце-то помнят, в кои веки помышляют к отцу на машине съездить, а вот он не погнушался, свозил однажды Августу к отцу на могилу, нарочно свозил, денег не пожалел, будто предчувствовал, что может такая поездка выгодой для него обернуться. И обернулась, да еще какой! В любое время теперь он об этом смело может сказать.
Так уж вышло, что она, единственная из семьи, узнала то, что скрывала от них, от детей своих, мать. Но никому не сказала и Петра попросила не говорить. Петро пообещал, но в иные минуты, как бы унижая ее, попрекал:
– Вот он какой, ваш отец-то. А вы его святым сделали.
Она обмирала, бледнела, слова вымолвить не могла, и Петро, уже лаская ее, извинялся:
– Погорячился я. Не бойсь, не скажу.
Но проходило какое-то время, и он опять напоминал. И вот снова напомнил. Только жалость к жене все же пересилила. Вот она сидит, бледная, взволнованная, слова в оправдание братьев и старшей сестры вымолвить не может. Тут кое-что еще можно смело добавить, и Петро добавил:
– Хорошими себя считают, а Саше ответить так и не смогли – стыдно стало... Всегда у них так: чистенькими, хорошенькими себя кажут, а на деле что получается?.. О тебе, о сестре своей, и заботы никогда не проявят, не пожалеют, а наоборот – унизят, до милости доведут.
– Не надо, Петя, замолчи... прошу... не надо...
– Можно, – согласился Петро. – Но только зря... Зря!.. Сама мне жаловалась, что не любят они тебя, не уважают. Я бы на твоем месте всю правду выложил. Чего одной-то страдать! Пущай и они пострадают. А ты отступать будешь. Ну, отступай, казни себя, а они только посмеиваться будут...
«Господи, зачем он так, господи? Лучше бы ударил, только бы замолчал!»
Не могла уснуть в эту ночь – на душе тяжело, больно. И себя все жалела. Жалела, что судьба ее сложилась так коряво, и едва ли не признавалась себе в том, что именно с того дня, как уехал отец в таежный поселок, пошла ее жизнь наперекосяк. Петру, чтоб душу свою облегчить, признавалась, и он ласкал ее, утешал... А кто-нибудь из братьев это делал? А Мария? Даже мать родная – вспомни только, вспомни день позавчерашний – упрекнула ее: «Сама виновата». А в чем виновата? В чем? Чем она хуже остальных, почему она должна больше других мучиться?
«Господи, когда все это кончится, когда?»
Думала, что теперь будет она мучиться долго, но проснулся Петро, приласкал ее, извинился за вчерашнее, о банном дне напомнил – и успокоилась, уже с легкостью подумала: «Вот и обошлось».
Но обошлось ли? Успокоилась ли? В поведении Петра было что-то сегодня непривычное. И за него испугалась, боялась оставить наедине с братьями. Около бани, как верная собачонка, подкарауливала, при каждом звуке вздрагивала, все ждала: распахнется дверь, выскочит Петро, а за ним с кулаками братья – и впереди Иван. Помнила, как в тот раз стукнул Иван Петра, и она, жена его, слова не сказала. Сколько раз попрекал ее Петро: «Убьют – и не ойкнешь. Вон ты какая!»
Нет, все мирно-спокойно обошлось. Вышел Петро, тихий, молчаливый. Подбежала к нему, спросила:
– Ну, как мылось?
– Нормально, – буркнул и ласково обнял за плечи. – А ты чего здесь?
– Боюсь я чего-то, – призналась. – Ты уж, Петро, смотри...
– Ладно уж тебе, – усмехнулся. – Кваску бы налила.
– Сейчас я, сейчас... – И послушно побежала впереди, чтоб к приходу мужа стоял на столе ковш ядреного кваса.
А потом, когда мылась сама да прислушивалась к разговору Марии, Валентины и Тамары – а разговор-то все вокруг машины! – опять тревога подступила к ней. И заторопилась.
– Сиди ты. Куда? – удивилась Тамара.
– Голова чего-то разболелась, – соврала она.
Нет, все мирно и тихо, сидят за столом и на диване и слушают, как Саша, возбужденный, раскрасневшийся, рассказывает о товарищах своих, об институте, о том, как экзамены сдавал...
А за столом опять подкралась тревога. Сначала все вроде хорошо было. Встал Иван и сказал свое привычное. Каждый раз говорил эти слова, и потому все ждали этого тоста.
– Эх, и банька же у нас отменная, эт точно! Так выпьем за отца нашего, который ее построил.
– Правильно! – воскликнул Саша, радуясь тому, что снова Иван вспомнил об отце.
– За это стоит, – поддержал Сашу Леонид.
И все братья подняли рюмки, и невестки тоже, и Мария, и Августа подняла свою и обернулась к сидевшему рядом с ней Петру – и сердце захолонуло, чуть из пальцев не выскользнула рюмка, вовремя на стол поставила. Сидел Петро мрачный и к рюмке своей не прикасался. Подтолкнуть бы тихонько, шепнуть: «Ну чего ты, Петро, чего?» – но не пошевелиться, ни слова сказать не могла.
– А ты, Петро, чего там засиделся? – весело спросил Иван. – На баньку обиделся? На меня? Или еще чего?
– Стыдно мне, за вас стыдно! – выпалил Петро и вскинул большую, тяжелую голову. – Выпить можно, а там, на могиле отца, побывать – так это для отговорочки! Вон вы какие! Хорошие!
– Ты это не трожь! – побагровел Иван и двинул стулом.
Но придержала его Валентина, и Мария вцепилась в рукав рубашки, с испугом вскрикнула:
– Не связывайся, Иван!
И в сторону Петра махнула:
– Замолчи ты, Петро, на грех не наводи!
– А-а, стыдно?! – гремел Петро. – Стыдно?!
– Замолчи! – подскочил к нему Леонид. – Будь человеком. Сядь. Не ерепенься.
– А-а, член товарищеского суда... Рассуди! Не можешь? Чужих – можно, это легко, а себя да своих нельзя?! Не трожь?! Вон вы какие! Истинную правду об отце своем утаить захотели. В святые его записали. А этот святой ворованный лес продавал. Вот он какой был хо-ро-о-ший!.. А вы – молчок, ни слова худого о нем. Эх, вы!..
– Что... что ты сказал?! – кинулся к Петру Иван, роняя стулья.
– Господи! – воскликнула побледневшая Мария. – Да что же это такое!..
Мать тоже хотела что-то сказать, но вдруг пошатнулась, рука ее соскользнула со спинки стула, и Саша пронзительно закричал:
– Мама! Мамочка!..
Он успел подхватить ее, удержать. Тут подбежали Мария, Валентина и Тамара.
Глаза матери были закрыты, губы плотно сжаты. Мария шепотом говорила:
– Мама, очнись, мама!..
Между ними протиснулся Леонид, спросил:
– Что с ней, что? – и замолк.
– Вон!.. Вон! – послышался из сеней резкий голос Ивана.
В сенцах что-то глухо ударилось, хлопнула дверь, и в наступившей тишине дробно застучали капли. Саша оглянулся – с клеенчатой скатерти стекали на пол, как слезы, остатки из опрокинутой рюмки. И тут Августа, одиноко сидевшая за столом, вскинула руки и, падая на колени,заголосила:
– Прости меня, мама-а! Прости-и!..