Текст книги "Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции"
Автор книги: Карл Ясперс
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
Рассмотренное нами до сих пор движение, потрясающее в незнании, головокружении, страхе, определяющее в совести через различение и решение, окончилось бы ничем, и совесть замерла бы перед пустотой, если бы из истока не приходило то, что подхватывает это движение. Поскольку совесть в поворотном пункте есть хотя высшая инстанция, но не исполнение, и зависит от другого истока, она не может сделаться самовластной в своей независимости, утверждаясь как бытие вообще (Sein schlechthin).
Это изначальное, разбуженное движением и подчиненное им высшей инстанции, есть исполненное абсолютное сознание.
Исполненное абсолютное сознание было бы вне мира в некоммуникабельном unio mystica58 с трансценденцией, в котором утопает Я, отрекающееся от себя самого и от всякой предметности. Оно есть для экзистенции явление в мире, в котором оно объективируется для себя самого посредством деятельности и предметного мышления.
Абсолютное сознание может быть просветлено как любовь, которая, будучи активной, есть вера и достигает безусловной деятельности; будучи же созерцательной, есть фантазия и становится метафизическим заклинанием. То, что вырастает из нее, состоит одно с другим в неразделимой корреляции.
Различать в самом себе абсолютное сознание – значит допустить в нем два срыва подряд: оно срывается в беспредметное движение, а затем еще раз – в неадекватную предметность, так что об абсолютном сознании говорят так, словно речь идет о психических явлениях. Поэтому, по отношению к исполнению абсолютного сознания, словоохотливость сильнее всего сдерживает себя: дистанция между словом и действительностью, несмыкаемо значительная во всяком просветлении экзистенции, выглядит здесь как оскорбление. Но философия как воля к величайшей непосредственности, знающая о ее невозможности, умеет утвердить, вопреки давлению молчания, и в самом деле требующегося в конкретной действительности жизни, – свое слово в стихии всеобщего.
1. Любовь.
– Любовь есть самая непостижимая, потому что самая безосновная и самоочевидная, действительность абсолютного сознания. Здесь – исток всякого содержания, только здесь – исполнение всякого искания.
Совесть остается растерянно беспомощной без любви: без нее она оказывается во власти тесноты пустого и формального. Отчаяние пограничных ситуаций развеивается любовью. Незнание становится в восхождении любви исполненной смысла действительностью; любовь – его опора, как и оно, на нее опираясь, бывает ее выражением. Любовь же есть и возврат из приступа головокружения и содрогания ужаса к достоверности бытия.
Глубокое довольство бытия в существовании действительно лишь как присутствие любви, боль существования есть то, что мне приходится ненавидеть, пустота небытия, – это когда я в плоском безразличии не люблю и не ненавижу, восхождение вверх – в любви, падение – в ненависти и безлюбовности.
Любящий живет не в потустороннем мире за пределами чувственного, но его любовь есть бесспорное присутствие трансценденции в имманентности, чудесное здесь и теперь; он полагает, что созерцает сверхчувственное. Экзистенция нигде больше не обладает достоверностью своего трансцендентно обоснованного бытия, как только в любви; никакой акт истинной любви не может быть потерян бесследно.
Любовь бесконечна; она не знает предметным образом, что и почему она любит, и не может натолкнуться на какое-либо основание в самой себе. Лишь из нее получает обоснование существенное; она же сама уже себя не обосновывает.
Любовь ясновидит. Пред ее взглядом желает быть явным то, что есть. Она не замыкается, но может являть неумолимое желание знать; ибо она терпит боль отрицательного, как момент собственной своей сущности. Она не копит слепо всякое благо и не творит себе в утешение тусклого совершенства. Но тот, кто любит, видит бытие другого, которое как бытие из истока он безосновно и безусловно утверждает: он хочет, чтобы оно было.
В любви есть восхождение и удовлетворение в настоящем, движение и покой, усовершенствование и бытие-добрым. Энтузиазм стремления, казалось бы никогда не достигающего цели, сам есть настоящее, которое в этой форме как явление во времени всегда находится у цели.
Любовь, будучи как исполненное настоящее только вершиной и .мгновением, словно окружена ностальгической тоской. Ее утрачивает только любовь, достигшая завершенности присутствия.
Любовь есть повторение как верность. Но всякое объективное чувственное присутствие и я сам, каким я был, повториться не могут. Повторение – это вечно единый исток любви, облекающийся в ту или иную возможную в настоящем времени форму.
Любовь – это становление собою и предание себя. Там, где я подлинно отдаю себя всего, без оговорок, там я нахожу себя самого. Где я оглядываюсь на самого себя и удерживаю что-то про запас, там я впадаю в безлюбье и теряю себя.
Любовь достигает своей глубины в отношении экзистенции к экзистенции. Тогда всякое существование становится для нее как бы личностью. Любящему созерцанию природы открываются душа ландшафта, духи стихий, гений каждого места.
В любви есть уникальность. Я люблю не всеобщее, а то, что незаменимо присутствует в настоящем. Все любящее и любимое связано с частными условиями и лишь постольку как единственность неотъемлемо нужно другому.
В любви есть абсолютное доверие. Исполненное настоящее (erfüllte Gegenwart) не может обмануть. Любящее доверие основано не на расчете и не на гарантиях. То, что я люблю, это – как дар, и все же это – моя сущность. В любви я обладаю такой достоверностью, которая не может обманываться, и становлюсь виновен в истоке своего существа, если принимаю одно за другое. Ясновидение истинной любви не может допустить смешения. Несмотря на это, безобманность есть для меня как чудо, которого я не вменяю себе в заслугу. Только оставаясь правдивым и честно действуя в повседневной жизни, я могу подготовить возможность того, что в подобающее мгновение меня охватит любовь, для которой все эти предпосылки будут уже вполне ничтожны.
Любовь существует в борющейся коммуникации, но уклоняется в лишенную всякой борьбы общность обладания (kampflose Gemeinschaft des Besitzes) или в безлюбовные ссоры (liebloser Zank). Она живет в исполненном почтения взгляде, но уклоняется в зависимость, исполняющую культ авторитетов. Она существует в помогающей caritas, но уклоняется в самоудовлетворение избирательного сострадания (Selbstgenuß wählenden Mitleids). Она живет в созерцании прекрасного, но уклоняется в эстетическую необязательность. Она, еще не имея предмета, существует в безграничной возможности своей готовности, но уклоняется в упоение (Rausch). Она есть чувственное вожделение (sinnliches Begehren), но уклоняется в наслаждающуюся эротику (genießende Erotik). Она существует в изначальной воле к знанию, ищущей открытости (Offenbarkeit), но уклоняется в пустое мышление или в любопытство (Neugier). Неисчислимое множество форм составляют как бы плоть любви. Если эта плоть обретает самобытное существование, то любовь уже умерла. Она может присутствовать повсюду, и без нее все гибнет в ничтожности. Ей свойственна чарующая сила, и она может оставаться истинной даже там, где разжижается, обращаясь в человеколюбие или любовь к природе, на основании которых ее пламя возгорится впоследствии снова.
2. Вера.
– Вера есть присущая любви достоверность бытия как внятно осознанная достоверность (Glaube ist die Seinsgewißheit der Liebe als ausdrücklich bewußte). Вера, обретшая самостоятельность, одушевляет из собственной достоверности породившую ее любовь.
Вера есть, далее, достоверность бытия, становящаяся активной в безусловной деятельности. В то время как знание своими последствиями с необходимостью сделало бы жизнь невозможной, вера есть умение жить в знании (das Lebenkönnen im Wissen).
Вера как исток также не допускает обоснования. Я не могу желать веры, но желаю из веры. Веру не доказывают, но она понимает себя каждый раз в специфической предметности мыслей или образов; просветляя себя, она находится в пути к некоторому всеобщему.
Веру нам следует спросить о том, как что она верит и во что она верит. Субъективно вера есть тот способ, каким душа обладает, не имея достаточных понятий, достоверностью своего бытия, истока и цели. Объективно вера высказывается как содержание, которое как таковое остается в себе самом непонятным и, более того, как сугубо предметное содержание вновь исчезает (Glaube ist zu befragen, als was er glaubt, und an was er glaubt. Subjektiv ist Glaube die Weise, in der die Seele ihres Seins, Ursprungs und Ziels ohne ausreichende Begriffe gewiß ist. Objektiv wird der Glaube als Inhalt ausgesprochen, der als solcher in sich selbst unverständlich bleibt, vielmehr als nur gegenständlich wieder verschwindet).
а) Во что верят.
– Вера в своем явлении верит не чему-то, но во что-то. Она не обладает неуверенным знанием о некоем предмете, например, как мнением, что нечто невидимое существует; скорее, вера есть достоверность бытия в настоящем существовании, в которое как в явление некоторой экзистенции и идеи она верит. Вместо того чтобы в неуверенном знании оставить этот мир ради чего-то потустороннего, вера остается в мире, в котором восприемлет то, во что она может верить в отношении к трансценденции. Так я верю в какого-нибудь человека, и верю в объективности, которые для меня представляют явление идеи, к которой я причастен,– в отечество, брак, науку, профессию. Вера в исполняющей меня идее – это единство с объективировавшимся общим делом (Der Glaube in der mich erfüllenden Idee ist die Einheit mit einer objektiv gewordenen gemeinsamen Sache). Но вера в человека как экзистенцию есть предварительное условие, без которого вера в идеи теряет почву под собою и быстро становится промыслом (Betrieb) не более чем объективного существования в принудительных порядках, в терпимых и по привычке исполняемых правилах. Только там, где идея действительна в людях как экзистенциях, в отдельной действительности каждого из которых в эту идею верят, идея бывает истинна и действенна. Там, где уничтожаются экзистенции и остаются одни только индивидуумы,– любые идеи прекращаются. Но где терпят крушение идеи, там остается все же вера в экзистенцию как возможность в каждом индивидуальном человеке. В гибнущем мире любовь экзистенции к экзистенции, нищая, потому что лишенная пространства объективного существования, остается могущественной, потому что по-прежнему остается истоком достоверности бытия. Из этой экзистенции могут рождаться новые идеи в данном нам мире, который мы проникаем деянием и знанием и который мы вновь преобразуем затем силою этих идей.
На основе веры в идею и экзистенцию растет вера в трансценденцию. Возможная экзистенция прежде всякого опредмечивания имеет сознание трансценденции. Прежде всякого выдумывания определенной трансценденции она чувствует себя защищенной в ней или в напряжении к ней. Защищенность или угроза экзистенции каждый раз облекается в историчную форму ее предметного самопросветления, которое, в сознательно конструируемой систематике, есть метафизика и богословие.
Если предметное содержание фиксируется как таковое, то происходит подмена, в которой просветление веры превращают в налично данный объект. На место веры вступает суеверное знание (abergläubisches Wissen). Вера застывает: она получает теперь пищу из некоторого знаемого, а не из достоверности бытия, из суживающего фанатизма, а не из любви; вместе со своим истоком в любви вера утратила и свое содержание.
Если вера оставляет мир, то она и прекращается; она теряет себя в unió mystica с бытием. Там, где я соединяюсь с божеством, оставляя себя самого и мир, становясь Богом сам, там я больше не верю. Вера чужда unio mystica, который не верит, а имеет. Вера есть достоверность бытия в явлении, вера в божество, которое столь совершенно утаивает себя, что при приросте знания становится все менее вероятным. Это достоверность при одновременной отдаленности (Es ist Gewißheit bei gleichzeitiger Ferne).
б) Как что существует вера.
– Вера ускользает от меня, если становится рационально-убедительно достоверной. Где я обоснованно знаю, там я не верю. Для того чтобы признавать объективно значимое, не требуется бытие экзистенции. Если поэтому вера выдает себя за объективно достоверную, то это – неправда веры (Unwharheit des Glaubens). Вера – это риск. Совершенная объективная недостоверность – субстрат подлинной веры. Если бы божество было зримо или доказуемо, мне не было бы надобности верить в него. Скорее, когда я вижу, как иссякают все объективные источники веры, – то именно в этом опыте свобода экзистенции осознает свой исток в отношении к трансценденции.
Знание обращено на конечное в мире, вера же – на подлинное бытие. Знание при всей надежности подвержено критическому сомнению в бесконечном процессе; вера совершается, когда выдержит испытание как сила экзистенции.
То, во что я верю, когда оно обретает для меня дар слова в предметном мире, – то я есмь сам силою своего самобытия, – не пассивно, не объективно, не как просто приемлющий, но как мое существо, за которое, как я сам знаю, я ответствен, хотя волей и рассудком я и не могу принудить себя верить.
Истину моей веры в ее объективации проверяет моя совесть в свете моей историчной ситуации. Всякая же рациональная проверка веры есть только обнаружение (Freilegung) ее как не поддающегося обоснованию истока.
Вера есть доверие как нерушимая надежда. В ней как доверии основе бытия получает разрешение сознание недостоверности всего, что есть в явлении. Совершившаяся в ней достоверность бытия знает, что предстоит перед лицом трансценденции, хотя никакое чувственно-реальное отношение к ней и не могло бы придать себе обманчивой видимости истины.
в) Активная вера.
– Вера как достоверность бытия лежит в истоке абсолютной деятельности; она существует как историчность.
В деятельности, поскольку эта деятельность не совершается случайно ради сугубо мгновенных целей, но покоится в глубине некоторой основы, обязывающей и ведущей без всякой цели, вера есть готовность вынести все. В вере направленная на цели деятельность способна бывает соединиться с достоверностью о том, что делает истинное, даже если все будет тщетно. Неисследимость божества дает покой и стимул делать то, что я могу, пока это возможно (Im Handeln, sofern dieses nicht zufällig für bloß augenblickliche Zwecke geschieht, sondern auf der Tiefe eines Grundes ruht, der zweckfrei bindet und führt, ist Glaube die Bereitschaft, alles zu ertragen. In ihm vermag sich die auf Zwecke gerichtete Tätigkeit zu vereinen mit der Gewißheit, das Wahre zu tun, auch wenn alles scheitert. Die Unerforschlichkeit der Gottheit gibt Ruhe und Antrieb zu tun, was ich kann, solange es möglich ist):
В существовании не бывает надежных прогнозов; все находится в пределах между очень значительной вероятностью и невероятностью. Как существующая жизнь (daseiendes Leben) мы ищем надежности', невозможность повергает нас в отчаяние. Но вера способна отказаться от надежности в явлении. Во всех опасностях она твердо держится за возможность; она не знает в мире ни надежного, ни невозможного.
Эта активная вера находит себе высшее оправдание, если деятельное осуществление ее историчной уникальности встречается с противоречащим ему на первый взгляд сознанием предстоящей в конце концов гибели всего – гибели моего ближайшего, моей собственной, моего народа, гибели всякой объективации и реализации. Если это сознание сохраняет себя в чистоте, не допуская зафиксировать его в чем-то потустороннем (как налично сущем царстве) или в чем-то посюстороннем (как длительно сохраняющейся жизни его народа, или как в нескончаемом прогрессе осуществления идей), – то становится возможна вера трансцендирующей достоверности бытия в незамутненном отныне никакими интересами соединении с божеством.
3. Фантазия.
– Фантазия как абсолютное сознание – это любовь, которая становится просветлением достоверности бытия в созерцании вещей, в образах и мыслях.
Если изъять меня из тех интересов, которые приковывают меня как эмпирического индивида к вещам или отталкивают от них, я живу как действительность существования в действительности бытия (lebe ich daseinswirklich in der Seinswirklichkeit). Существование становится как бы просвечивающим. Силою фантазии я постигаю бытие в шифре всего предметного как нечто такое, что не может стать предметным, хотя и присутствует непосредственно.
Фантазия есть положительное условие для осуществления экзистенции. Без фантазии как пространства возможного она остается прикованной к тесноте одной лишь действительности существования, ей недостает действительности бытия, которая ощутима в раздвоении на субъект и объект лишь благодаря тому, что вещи становятся шифром. Благодаря фантазии освобождается глаз, который видит бытие. Без нее существование нескончаемого множества действительностей есть лишь плоское царство мертвых. Но она может постичь более глубокую истину, чем всякое отвлеченное знание об эмпирической действительности.
Содержания фантазии предстоят нашему взгляду с изначальной достоверностью, имеющей свой масштаб оценки в самой себе. Здесь не может быть проверки на основе доводов или целей.
Превращая фантазию в средство, ее лишают самой ее сущности. В ней пребывает то бытие, из которого получает для меня оправдание существование, – а не наоборот.
В фантазии я удостоверяюсь в сверхчувственном происхождении своего существования, поскольку ее содержания получают действительность для меня в сопряжении с исторично определенной любовью и действием в мире. Абсолютное сознание как фантазия проникает в основу бытия повсюду, где я бываю действителен, в мгновение решения, в непрерывности деятельности, в образе жизни (Lebensführung), в мировом существовании; она присуща в воспоминании и в тишине погружения (Stille des Sichversenkens).
Фантазия позволяет мне пережить опытом завершенное, покоящееся в себе. В пограничной ситуации все кажется мне разорванным, невозможным или нечистым. В фантазии я переживаю совершенство бытия как красоту и узнаю, – в своем, быть может, дерзостном риске, – красоту даже и того, что пугает или разрушено. Правда, красота эта недействительна, в смысле существования, но она не иллюзорна, если смотреть на нее в свете любви абсолютного сознания. Что действительно как идея, как экзистенция и трансценденция, то словно бы становится доступно восприятию фантазии как красота (Was als Idee, Existenz und Transzendenz wirklich ist, das wird als Schönheit gleichsam wahrnehmbar für Phantasie).
Фантазия действует наглядно (образуя формы) или мыслительно (спекулятивно). В обоих случаях объективная формация есть не законченное содержание фантазии, а только ее язык. Я не узнаю образов искусства, если буду только созерцать; я должен сам преобразиться в них, в самом созерцании выходить одновременно за его пределы, однако так, чтобы ничто не оставалось лишенным созерцания, которое надлежит привести к живой насущности настоящего. Я не овладею никакой философией, если буду только мыслить; это возможно лишь в усвоении, где мышление становится сообщением для немыслимого, которое, однако, в каждом из его моментов как бы замещено неким помысленным (Durch Anschauen allein erfahre ich nicht Gestalten der Kunst; ich muß mich darin verwandeln, in der Anschauung zugleich über sie hinaus sein, aber so daß nichts ohne die zur Gegenwart bringende Anschauung ist. Durch Denken allein bemächtige ich mich keiner Philosophie, sondern nur in der Aneignung, in der das Denken Mitteilung wird für Undenkbares, das aber in jedem seiner Momente durch ein Gedachtes gleichsam vertreten ist). Формообразующая фантазия (Bildende Phantasie) – это жизнь в образах как символах бытия, спекулятивная фантазия – это жизнь в мыслях как удостоверениях бытия.
Ввиду опасности ее изоляции в необязательности фантазия как абсолютное сознание двусмысленна; она может быть и глубочайшим откровением, и разрушительной иллюзией.
Фантазия видит только в смысле возможного и по-прежнему всеобщего, пока не обращается к историчному присутствию экзистенции. Без этого сопряжения фантазия видит только возможное пространство экзистенции; она еще остается тогда игрой, предаваясь которой она отыскивает следы бытия в предметном существовании, не запечатлевая своего собственного бытия на этой действительности существования. Поэтому как созерцательное исполнение в возможном фантазия есть также опасность отвлечения в сторону, покров на суровой действительности существования. Она соблазняет нас жить в мире образов и мыслей как некотором самодовлеющем бытии.
Ибо всегда сохраняется различие между ни к чему не обязывающим миром возможности и погружением в экзистенциальную действительность. Восторженный энтузиазм душевного созвучия с образами фантазии в поэзии, искусстве и философии, в истории человеческого величия, – это нечто совершенно иное, чем самостный акт трансцендирования в насущно решающей экзистенции (Selbstvollziehen des Transzendierens in gegenwärtig entscheidender Existenz). Там я могу забыть себя; здесь – действительность самости. Если я поддамся соблазну, то могу зафиксировать для себя как сосуществующие два мира: мнимый мир, в котором я восхожу к красоте, и действительный мир, в котором я себя презираю. Тогда я меряю все вещи абстрактным абсолютом и разрушаю для себя действительное ради некоторого воображаемого возможного, вместо того чтобы исполнить это возможное и в его насущной действительности видеть истинное величие.
Между верой и фантазией невозможен какой-либо выбор. Вера без фантазии остается неразвитой (unentfaltet), фантазия без веры – недействительной, но обе они неистинны без любви. При объяснении абсолютного сознания его лишь неадекватным образом удается разлагать на моменты; эти моменты никак нельзя изолировать один от другого или действовать одним против другого.
Охранение абсолютного сознания в существовании
Любовь, вера, фантазия, как исполненное абсолютное сознание, составляют, правда, чистое присутствие этого сознания, но в эмпирическом существовании все мыслимое и образуемое в них конечно, и явление абсолютного сознания встречает препятствия.
Опасность заключается в том, что начинают цепляться за мыслимое и образуемое, хотя оно и конечно, как за абсолютную истину. В то время как оно есть истина лишь для экзистенции, узнающей себя в его объективности, его фиксируют объективно. – Если эмпирическое, составляющее лишь плоть экзистенции в ее абсолютном сознании, принимают как существование за абсолютное, то глубина его исчезает; остается лишенное фона (hintergrundloses) сугубое существование.
Другая опасность состоит в том, что все в существовании видят только как конечное и исчезающее и теряются в беспочвенности субъективного беспокойства (Bodenlosigkeit subjektiver Unruhe).
Против фиксированное ирония и игра удерживают все лишь объективное в непрочном витании. Смешению объективности и экзистенции противится стыд. Беспокойству на основе абсолютного сознания, – в те времена, когда оно не имеет сил восходить как исполненное сознание, – противодействует, обнаруживая достоверность его возможности, хладнокровие.
1. Ирония.
– Универсальное становление и исчезновение, исчезновение эмпирического, как всякий раз индивидуального сущего во времени – это как бы ирония действительности: существующее, как если бы оно само существовало, есть кажимость; существует лишь то, что исчезает (Das allgemeine Werden und Vergehen, das Verschwinden des Empirischen als des jeweils Einzelnen in der Zeit ist gleichsam die Ironie der Wirklichkeit: das Daseiende, als ob es selbst sei, ist ein Schein; da ist, was verschwindet).
В силу относительности всех объективных значимостей для некоторой, всякий раз особенной, точки зрения, оказывается невозможно считать нечто чисто объективное абсолютным. Желание экзистенции быть всецело собою в сугубой объективности некоторого поступка, чего-то знаемого, сказуемого, образуемого (Wißbaren, Sagbaren, Bildbaren) терпит неудачу из-за неадекватности всякой объективности в качестве всеобщей объективности. Объективность есть функция в присутствии бытия для экзистенции (Funktion in der Seinsgegenwart für Existenz), но как таковая она всегда ограничена и косна. В вершинных точках исполненной экзистенции ее сознание бытия объемлет и превосходит все объективное, которое, будучи схвачено в его наибольшем распространении, остается все же как бы вплавлено в этом объемлющем. Если существование, уже не пронизанное более экзистенцией, выступает как таковое, если объективности появляются перед нами как самобытные, то ирония в отношении к ним становится формой охранения абсолютного сознания, будь то в слабости этого сознания, чтобы оно могло сохраниться в возможности, будь то в еще неясной его зачаточности, чтобы оставить свободным простор для той экзистенции, что должна пробиться в будущем.
Поскольку все, что становится объективным в мире существования, как таковое отличается конечностью, обнаружение конечности даже самого великого ясно показывает, что именно оно ставит под вопрос. Ирония – это всеуничтожающий взгляд мышления из возможной экзистенции, перед которым не может устоять ничто желающее зафиксировать себя как значимость.
Ирония может быть насмешкой; в таком случае она полемически хочет только уничтожать и становится искусственным выражением презрения, служащим для того, чтобы скрыть от глаз нашу собственную слабость. В издевке есть смех, за которым таится эта воля к разрушению. Но в содержательной иронии смех есть выражение боли любви, вызываемой достоверностью узренного бытия (Ausdruck des Schmerzes der Liebe aus der Gewißheit gesehenen Seins). Абсолютное сознание живет не в той пустой и произвольной иронии, которая желает только, чтобы все исчезло, но в иронии, исполненной тем, что открывается в самом исчезновении. В проблематичности всего находит себе удостоверение уверенность в подлинном (In der Fragwürdigkeit von allem vergewissert sich die Sicherheit im Eigentlichen).
Полемическая ирония знает, что смешное убивает, но любящая ирония знает, что она не может повредить. В иронии, зная об ограниченности, я люблю с тем большей решительностью. Как полемика увлекает к иронии как средству уничтожения, так влечет к ней и любовь, чтобы показать себя в ней как безусловную достоверность.
У иронии нет твердой точки опоры, откуда бы она совершала свое релятивирование; она существует в некой тотальности, которая включает в себя и ее самое. Только как полемическая ирония она бывает партикулярна и не ставит на карту, вместе с другим, себя. Но как любящая ирония она ставит себя на тот же уровень, на котором подвергает сомнению и себя самое, как и все остальное. В совершенном витании всякой объективности для нее остается достоверным бытие, перед которым исчезает для нее все – и она сама.
В иронии есть зоркое чувство действительности. Но полемическая ирония видит действительность словно одним глазом, в частностях и потому неистинно, любящая ирония видит ее целой. Но в то время как единство подлинного видения действительного и все проникающей любви живет только в избытке жизни экзистенции (im Überschwang der Existenz), раздор повседневности нуждается в иронии, которая любит не притворяясь, но еще не умеет пережить опытом восхождения к единству.
Как позиция души из целокупности экзистенции ирония есть юмор (Ironie ist als Haltung des Gemüts aus dem Ganzen der Existenz Humor). Эта позиция оберегает абсолютное в недостаточном. Лишенному действительности идеализму не нужен юмор для возгонки его ничтожных утешительных сентенций. Моралист и рационалист может совершенно без юмора строить свои насильственные конструкции существования, и все-таки оно с необходимостью исчезает у него на глазах, лишенное экзистенции, до тех пор пока в пограничных ситуациях он сам не разобьет неправду своей пленной серьезности.
Ирония выступает в виде шутки, и все же она серьезна. Она не допускает никакой серьезности, которая бы сама не подчинилась также шутке. Она означает опасность уклониться и упасть до необязательного разрушения в насмешках. Она же – и гарантия от уклонения в неистинное освящение объективностей.
2. Игра.
– Игра существует как наивное удовольствие витальной силы, свободное от всякого бремени действительности (Spiel ist als naive Lust der Vitalität ohne alle Last der Wirklichkeit). Как освобождение от принуждений действительности она есть путь к необязательности. Смех сопровождает удовольствие игры, как и иронию.
В игре есть просветленность (Hellwerden) как момент абсолютного сознания. Игра набрасывается (wird entworfen) на основе серьезности в некотором пространстве возможного. Поэтому игра обретает содержание. Она – не забава (Spielerei).
Философствование как высказывающее вымышление (aussagendes Erdenken) есть в этом смысле игра. Философствуя, сознавать этот момент игры, – это хранительное средство, позволяющее предотвратить всякую объективную фиксацию высказываний в виде считающихся неоспоримыми (unbefragbar) истин. Ничто сказанное как объективно установленное непозволительно принимать за столь весомую истину, чтобы она становилась неприкосновенной. Каждая философская мысль в свою очередь подлежит релятивированию. В торжественном обладании истиной как объективно высказываемой забывают об игре; в глазах иронии эта торжественность делается смешной. Меня обязывают не объективные перечни, а ответственность за то, что я их составил. Я не отставляю их с легким сердцем в сторону, но остаюсь их господином, вместо того чтобы подчиняться им. Неистинная серьезность, забывающая о моменте игры в философских объективностях, оказывается в самих корнях своих недоступной для проверки. Она не остается свободной, потому что уже неспособна слышать и понимать. Только в среде игры возможна в то же время подлинная серьезность. Таким способом мы должны сохранять присущую философствованию напряженность: оно всегда есть язык предельной серьезности, но одновременно как язык оно не есть сама эта серьезность. Между необязательностью спонтанного мышления и оцепенением в окончательной объективности движется истинное философствование как свобода этой ответственной игры. Истина есть там, где серьезность историчной действительности усиливается благодаря сознанию игры в философских мыслях. Если в философствовании я ожидаю призыва к основе и истоку, то бываю разочарован, когда мне говорят мнимо объективные правильные мысли об абсолютном, которые мне надлежит просто принять как данность. Но философствование истинно, как игра, в которой я учусь видеть возможности.