Текст книги "Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции"
Автор книги: Карл Ясперс
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Мгновение как тождество временности и безвременнности есть углубление фактического мгновения до вечного настоящего (ewige Gegenwart). В историчном сознании я осознаю в единстве исчезновение сущего как явления и вечное бытие через посредство этого явления: не так, будто бы некая лишенная времени значимость случайно схватывается мною сейчас, и, может быть, в таком же точно виде – в произвольное другое время, так что временность и безвременность пребывают раздельно, рядом друг с другом, – но так, что исполненная однажды временная особенность схватывается как явление вечного бытия; эта вечность абсолютно привязана к этому мгновению.
Мгновение как простой момент временного текуче; будучи представлено объективно, оно не более чем исчезает, оно есть ничто; его можно желать как переживания, в его изолированности, и все же оно как простое переживание из-за своей необязательности непременно должно стать ничтожным в силу своей самодостаточности. Все дело, скорее, заключается в том, чтобы оно как историчное явление экзистенции сохранилось благодаря тому, что оно принадлежит к совокупности являющейся непрерывности. Подлинное мгновение как высокое мгновение есть вершина и артикуляция в экзистенциальном процессе. Оно не превращается в средство и не является чем-то самодостаточным вне этой своей субстанциальной привязанности к являющемуся временному существованию в его последовательности. Чистому мгновению и роскошеству переживания противостоит экзистенция, которая, правда, присутствует в мгновении, но не получает завершенности в нем; которая порождает и восприемлет в себя мгновение; и которая как тихая неумолимость и молчащая надежность знает о себе через светящуюся в мгновении непрерывность. Только здесь момент историчности явления экзистенции становится отчетливо ясен для себя самого: экзистенция не приходит в явление непосредственно готовой, но обретает себя в своих шагах как решениях в длящемся времени (erwirbt sich durch ihre Schritte als Entscheidungen in der Zeitdauer); ее явление – не отдельное мгновение, но историчная последовательность мгновений в их отнесенности друг к другу (die geschichtliche Folge der Erscheinungen in ihrem Zueinander). Их взаимная отнесенность налична для них самих – в ожидании высокого мгновения, в настрое, который не растрачивает себя – в отнесенности (Bezogensein) высоты настоящего к своим предпосылкам, которые настоящее хранит и не предает их – в упорстве жизни из высокого мгновения, которое как прошедшее остается все же мерилом для настоящего.
4. Непрерывность историчного
– Экзистируя, я должен, исходя из развития своей собственной сущности различать в объективной ситуации то, за что мне надлежит приняться в настоящем, от того, что только с течением времени может просветлиться или обрести действительность в некотором ряде решений. То, что я экзистирую исторично, означает, что существует опасность антиципирования: а именно риск понять и совершить уже сейчас как нечто мнимо верное во всякое время то, что может обрести действительность только в некотором построении (in einem Aufbau); и опасность упущения, а именно риск не приняться за исторично созревшее, которое, однако, никогда не становится действительностью для экзистенции само собою. Экзистируя, я так глубоко погружен в простирающуюся во времени действительность и даже – тождествен с нею, что я действительно есмь только в самой искренней присущности (im innigsten Gegenwärtigsein wirklich bin), в предвосхищениях же и попущениях, так же точно как и во всем потустороннем и безвременном, вступаю на пути к утрате действительности своей самости (die Wege zum Unwirklichwerden meiner selbst betrete).
Эту структуру временного осуществления возможно технически планировать только применительно к отдельным целям и средствам; экзистенциальную структуру именно что не получается планировать и делать по заданному проекту. Скорее, историчная подлинность предстает в двояком аспекте: из признания того, что существует в настоящем, в принятии действительных решений и созидании чего-то окончательного, и в то же время – в постоянной открытости для будущего, которое может вновь поставить под вопрос все сделанное, и хотя никогда не в силах отменить его, но может обременить его новыми значениями. Эти постоянная открытость и неутвержденность как и решение в настоящем составляют предпосылку дня историчности; например, это так в развертывании коммуникации: возможно, что дружба получит развитие только на основе предшествующего разрыва, и все же я никоим образом не могу планировать этого; я никогда не могу желать разрыва как средства; только экзистенция, решающаяся на крайность, и доводит ее до решения, может фактически, и все же – не рассчитывая заранее, дойти до того, что отрицательное превращается для нее в положительное. Риск всякого экзистирования состоит в том, чтобы приступать к действию во времени, не зная, каков будет подлинный исход и куда ведет его путь. Через кризисы и проистекающие из них откровения, а не через технические планы; через диалектически-противоположные движения, а не через предсказуемую прямолинейность; в не поддающемся предвидению происхождении, а не в заранее конструируемой диалектике, – осуществляется то, что будет отныне исторично запечатлено в самой действительности, а не было только произвольной игрой волн на ее поверхности.
Если мгновение как явление экзистенции было воспринято в историчную непрерывность, то этой непрерывности, опять-таки, грозит опасность – дать вовлечь себя в экзистенциально неистинную непрерывность как поток времени. В этом случает историчность ложно понимают как нескончаемую длительность. Если, скажем, говорят: «смысл моего делания – обретение, с которого станут строить далее другие, мой конец не есть еще конец дела, которому я служу; прогресс и продолжение жизни как ступень в этом прогрессе – вот смысл истории», то подобные предложения высказывают, с партикулярной точки зрения, смысл определенного развития работ, которые воспринимаются по своему содержанию в историчный ход или же остаются лишенными всякого содержания. Относясь к целому моего существования и пребывая во мнении, будто они исчерпывающе выражают меня самого в полноте моего смысла, они отвергают экзистенциальную историчность. Таким образом я не только реально обманываю себя по отношению к концу всего, который далек, но, несомненно, наступит, но обманываюсь и экзистенциально, превращая в целое и существенное то, что есть лишь единичное и инструментальное.
Исторично лишь то, что еще имеет субстанцию перед лицом собственного конца, потому что существует через себя самого, а не ради чего-то будущего. Исторично отнюдь не протекание времени и событий в нем, без начала и конца, – исторично исполненное время, которое как явление закругляет и выводит в настоящее то, что есть в себе через отношение к собственной трансценденции. Если мгновение экзистенциально, как звено в некоторой непрерывности, то эта непрерывность экзистенциальна как осуществление того, что незаменимым образом наличествует в каждом мгновении ее ограниченного во времени хода: непрерывность можно мыслить как ставшее всеобъемлющим мгновение, как ограниченное в себе время, которое не есть нескончаемое время, но исполненная во временном протяжении безвременность, истинная длительность между началом и концом, как явление бытия (in zeitlicher Ausbreitung erfüllte Zeitlosigkeit, wahrhafte Dauer zwischen Anfang und Ende als Erscheinung des Seins).
Но если Ранке, – казалось бы, в том же смысле, – говорит, что всякое время непосредственно существует к Богу и не есть только ступень для последующих времен (jede Zeit sei unmittelbar zu Gott und nicht nur Stufe für spätere Zeiten) , – то к этому нужно добавить: это непосредственное бытие-к-Богу невидимо для исторического наблюдателя как такового, потому что оно не существует как образ, но ощутимо только как экзистенция для экзистенции, из собственной историчности приближающейся к прошедшему в коммуникации.
Тот парадокс историчного сознания экзистенции, что исчезающее время заключает в себе бытие вечности, не означает, будто вечность существует еще где-нибудь, кроме как там, где она является во времени. Но он означает, что бытие не просто есть в существовании, но является как то, о чем принимают решение, и притом так, что то, что о нем решают, вечно.
То, что делается доступным для опытного переживания в этом историчном сознании вечного настоящего, нашло выражение в спекулятивной идее о вечном возвращении (ewige Wiederkehr)26. Мысль -повторять существование, просто как существование, – страшит (graut) человека; нескончаемо повторяющийся ряд перерождений -это ужас, которого он хотел бы избегнуть. Что всякое существование в то же самое время вечно как явление экзистенции, – есть нечто самоочевидное; вечное возвращение становится идеей смысла подлинного бытия. Поскольку воля к существованию, как простое влечение жить слепа, она жадно хватается за мысль о перерождении как исполнение чувственного бессмертия. Напротив, воля свободы к бытию в своей светлости допускает вечное возвращение только как образный шифр в среде пребывающего во времени представления, как выражение своей непостижимой безвременности.
Поэтому объективно одинаковые спекулятивные мысли могут быть противоположны по значению. В доверенном нам существовании повторение во времени становится как механизацией, привычкой, пустотой (Mechanisierung, Gewohnheit, Öde), так и историчным приращением экзистенциального содержания: мы можем отвергнуть его как нечто пустое, но должны искать его как подтверждения истинного самобытия. Длительность становится повторением как явление историчного бытия (Wiederholung wird die Dauer als Erscheinung geschichtlichen Seins).
Отграничение смысла историчности от объективирующих формул
Бытие как мыслимое становится всеобщим или целым бытием. Бытие, схваченное в историчном сознании, никогда не есть всеобщее, но не есть и противоположное ему: всеобщее есть содержание для него, но само оно знает себя в своей подлинности как объемлющее. Далее, бытие в историчном сознании никогда не есть целое, но не есть и его противоположность, но есть становящееся к своей целости (ein auf seine Ganzheit hin Werdendes), относящееся к другому целому и не-целому. Если никакая историчность не бывает всеобъемлющей, – ни как всеобщее, ни как единая целость, – то ее все же так же точно нельзя выразить и через отрицание всеобщего и целого.
1. Историчное в отличие от иррационального и индивидуального.
– Предаться всеобщему для историчного сознания будет проходящей ступенью (Durchgang). Если бы всеобщее было истинным как таковым, если бы возможно было знать истинное, то наша самость оказывалась бы сравнительно с ним лишь привходящим, чем-то случайным и заменимым; ибо само истинное и было бы всеобщим, пребывающим повсюду (das allüberall wäre). Самость должна, становясь, быть самой истиной, хотя и не может знать ее (Das Selbst muß das Wahre werdend sein, ohne es wissen zu können). Из своей самости я схватываю свою ситуацию, которой прежде не знаю, но которую узнаю только в этом схватывании (im Ergreifen erst erfahre), – причем всякое знание о всеобщем есть лишь предпосылка, показывающая возможности и остающаяся проверкой для всего партикулярного. Невозможно жить во всеобщем как абсолютном, не делаясь оттого надутым (verblasen) как самость.
Если историчное в экзистенции не есть всеобщее, значит, говорят, оно иррационально. Сказать так не будет неверно, но уводит на ложные пути. Иррациональное есть нечто лишь отрицательное, материя в отношении ко всеобщей форме, произвольное в отношении к законному действию, случайное в отношении к необходимости. Иррациональное как отрицательное есть каждый раз или не проникнутый мыслью, или отвергаемый нами – остаток. Мышление – и основательно – стремится к тому, чтобы ограничить этот остаток некоторым минимумом. Иррациональности для мышления не представляют собою нечто сами по себе, но суть лишь, как что-то лишь отрицательное, граница или произвольное вещество всеобщего. Но абсолютно-историчное как положительное само есть носитель сознания экзистенции, – есть источник, а не граница,– исток, а не остаток. Оно становится непередаваемо уникальным мерилом. Оно есть подлинно истинное, перед которым все только всеобщее понижается в ранге до верного, все идеальное – до предпоследней реальности. Не познавать его означает только: не уметь перевести его во всеобщее, как и в отрицание всеобщего. Познавать его означает: быть ответственным за себя самого процессом самопросветления возможной экзистенции посредством ее собственного осуществления. В экзистенции всеобщее и не-всеобщее ниспадут до значения средства в выражении и явлении.
Кроме того, иррациональна не только граница всеобщего, – иррациональны также и нерациональные всеобщности, такие как значимость в образах поэзии и искусства. Но историчность имеет как необщезначимую форму свою непрерывно просветляемую, но никогда не достигающую светлости основу. Рациональное и обретшее форму иррациональное – среда для нее. Она сверхрациональна (überrational), а не иррациональна.
Знание об иррациональном как отрицательном моменте всеобщего или как не обладающей рациональной значимостью всеобщности может привести к такому мышлению, которое пытается воспринять иррациональное в состав понятия. Это мышление, которое было виртуозно развито Гегелем, способно в неповторимо единственной форме высказывать философски существенные вещи, однако оно проходит мимо исконно историчного сознания, которое, коль скоро мыслит, выражается не в объективировании некоторой вещи, но в призыве к некоторой возможности. По видимости, наибольшая близость этого мышления к историчному в самом деле незаметно для себя оказывается совершенно чужда экзистенциальной историчности в силу возникающей здесь иллюзии знания.
Иррационально также индивидуальное. Экзистенция в своем существовании хотя и есть, как единичная экзистенция, индивидуум, однако быть индивидуумом не значит быть экзистенцией. Индивидуум – это объективная категория. Он есть одна данная вещь (das jeweils eine Ding), поскольку эта вещь в силу нескончаемости действительного фактически не может быть разложена на всеобщие законы; он, поскольку он нескончаем, также неповторимо уникален. Он может, далее, как живой индивидуум, быть неделимым единством как неким целым, которое не может быть проникнуто всеобщим образом в силу нескончаемости, ставшей в нем бесконечностью. Эти понятия об индивидууме служат, в свою очередь, выражением для остатка, который остается, если нам предстоит познать действительность как всеобщую.
Мысль о конституировании историчного индивидуума через соотнесение с определенным смыслом тоже постигает только логическую структуру объективирующих исторических описаний (с точки зрения отбора материала, конструирования взаимосвязей, различения важного и неважного в составе фактов), но она вовсе не затрагивает уникального в историчном сознании. Ибо она разлагает это сознание, превращая его в некое новое всеобщее, реализованное только однажды, и в то же время скрывает от взгляда сознание экзистенции.
Таким образом, не-всеобщее – ни как иррациональное, ни как индивидуум – еще не есть историчность экзистенции. В обоих случаях оно стало бы или просто границей и остатком, или же новым способом самого всеобщего. Историчность экзистенции каждый раз превращалась бы в некую объективность, которую приходилось бы высказывать в отрицающих формулах или во всеобщих соотнесенностях. Собственная положительность экзистенции недоступна для объективирующего познавания.
А потому все высказывания об историчности, если понимать их буквально и логически, должны были бы оказаться неистинными; ибо эти высказывания всегда имеют логическую форму всеобщего – только в ней возможно мыслить и говорить, – тогда как само историчное сознание изначально только в своей единственности (Einzigkeit). Ибо если бы оно существовало как частный случай всеобщего рода, или как осуществление безвременно значимого наличного, или как приближение к некоторому типу, то оно всякий раз было бы не из собственного истока, но его можно было бы подводить под некое общее. Оно было бы предметом, вместо того чтобы пронизывать предметность, как свое явление. Метод его объяснения мог поэтому быть только таким, чтобы средствами всеобщего подвести к границе; только через скачок – не мысли, но самого сознания – и через перевод мысли в действительность сознания, может возгореться историчное сознание. Этот скачок должен всякий раз удаваться в индивиде неким несравнимым образом. Ибо я могу постигнуть только себя самого в своем историчном сознании и тем самым сделаться открытым также и для другого в его историчности. Всеобщее – в отрицаниях, отношениях логического круга, образах и неадекватном применении категорий – остается путем как формой сообщения и средством пробуждения.
2. Историчное е отличие от бытия-звеном в некотором целом.
– Будучи историчным, я стою в этих ситуациях перед этими задачами; историчность есть моя укорененность в неповторимом положении моего существования и в особенности той задачи, которая в нем заключена, даже если она предстает моему сознанию в форме некоторой всеобщей задачи. Это исполнение моего существования кажется привязанным к той целости, в которой я как ее звено занимаю определенное место, и из которой растет особенность моей задачи. Но мое место (Platz) нельзя охватить взглядом как пространственную точку (Ort) в замкнутом мире. Если бы я понял свою укорененность в этом смысле, я растворился бы в некоем новом всеобщем, как в абсолютном целом. Однако именно абсолютная историчность моей укорененности есть то, что решительно нельзя ни подвести под нечто всеобщее, ни включить в некое целое. Подводимость под общее и включение в целое имеются лишь относительно, для отдельных аспектов существования. Только в воображении можно было бы развернуть порядок целости и всего существования как дробно подразделенный в распределении принадлежащих каждому мест в некотором целом. В этой недействительной фантазии те действительные экзистенции, с которыми я состою в коммуникации, а значит, и я сам, уже не принимались бы в расчет. Но слепая вера в подобное целое, даже если она не знает его, отменяет историчность в самой ее глубине. Историчность действительна во взаимообращенности (Zueinandersein) экзистенций в объективирующихся целостях, однако же без целости мира и без целости некоего обретающего замкнутость царства духов (Diese ist im Zueinandersein der Existenzen in objektiv werdenden Ganzheiten ohne Ganzheit der Welt und ohne Ganzheit eines sich schließenden Geisterreichs). Вместо тотальности возможного мирового существования, снимающего в себе все индивиды и делающего их только звеньями целого, для экзистенции есть только трансценденция Единого, которое само является лишь исторично. Все всеобщее и целое остается второстепенным и не подлежит смешению с трансцеденцией. Только как возможная экзистенция я схватываю всеобщее и доступные для меня целости. Через их посредство (durch sie hindurch) я принимаю на себя свое существование, становящееся историчностью моей экзистенции. Его следует высказывать как явление, но нельзя опредмечивать его как бытие.
Целость как одна безусловная целость для всех означала бы возможность конечной цели, как цели во временном существовании или, при удвоении миров, как иного мира в потустороннем (als andere Welt im Jenseits): правильное устройство мира, или мир, как где-то еще пребывающую вечность. Но из истока историчности возможность правильного мироустройства рушится, пребывающая вечность как мысль становится шифром. Не существует никакой конечной цели как одной цели для всех. Это не означает отрицания всего всеобщего и целого, которое, напротив, сохраняет партикулярную весомость; оно бывает даже историчным, если я принимаю его и желаю его как данное и необходимое. Но его невозможно вывести из историчности экзистенции, потому что в ней никакое целое не становится всеобъемлющим. Я не только состою в коммуникации с чужими, но мы все вместе есмы в некотором другом, поначалу лишенном для нас экзистенции, как в эмпирической действительности, во всеобщезначимом, в партикулярных целостях как преднайденных в мире или как порожденных.
Историчное сознание как осуществляющее себя бытие не есть какая-либо возможная позиция (Standpunkt), которую бы можно было классифицировать наряду с другими позициями. Историчность как сознание неисследимого в себе самом истока не может быть достаточно высказана как некое знаемое в явлении содержание; она приходит к себе самой только в осуществлении (Geschichtlichkeit als Bewußtsein eines in sich selbst nicht zu ergründenden Ursprungs kann als ein in der Erscheinung gewußter nicht zureichend ausgesprochen werden; nur in der Verwirklichung kommt sie zu sich selbst). Вместо того чтобы вращаться в круге самопросветления через коммуникацию и как являющееся мировое существование неопределенно распространять этот круг, историчность стала бы объективной устойчивой формацией, в которой потерялась бы и она сама. Проникнуть еще глубже истока невозможно; ибо, экзистируя, я не могу выйти за предел себя самого, что я вполне могу сделать как сознание вообще. Будь это возможно, я утратил бы сам исток и был бы точечным Я вообще, но уже не был бы самим собою.
3. Метафизическое расширение историчности.
– Поскольку историчное сознание экзистенции принимает во внимание иное, мир, всеобщезначимое, целости, в нем заложена тенденция к тому, чтобы во всем видеть историчное и видеть сам мир как историчность. Желая узнать свой собственный исток, я задаю метафизический вопрос об истоке мира. Правда, я так же не могу проникнуть в исток мирового бытия, как и в свой исток, но я не могу перестать вопрошать о нем. Оба вопроса становятся для меня как один. Эта метафизическая спекуляция принадлежит к составу историчного сознания экзистенции. Распространить историчное на всю действительность, значит: все, что есть, именно таким, как оно есть, произошло из решений; оно не пребывает вечно и безвременно в абсолютном мире. Сами законы природы и все всеобщезначимое возникли как безвременный аспект чего-то историчного во времени. Правда, временность здесь, в сравнении с эмпирической временностью, есть только образ, как шифр, точно так же как и безвременность есть такой же образ. Но углубление в этот образ вынуждает у нас мысль, что, хотя для нас этот мир есть единственно возможный мир, познанный нами в безвременных всеобщезначимостях и сконструированный в целостях, поскольку мы вообще мыслим в мире как сознание вообще; но что все же он историчен, что проявляется в его радикальном непостоянстве.
Подобные спекуляции приводят к головокружению от мыслей, из которых вновь возникает, хотя и не постигнув себя, решимость историчного сознания. Они ищут такой глубины, перед которой утопает как относительное все всеобщее и всякая целость и в сравнении с которой никакое бытие-звеном в некотором целом и никакая всеобщность не способны адекватно просветлить исконную историчность.
Осуществления
Поскольку историчным я становлюсь, только вступая в существование, я не могу воздержаться от мира (kann ich mich vor der Welt nicht zurückhalten), не утрачивая оттого своего бытия как осуществления возможной экзистенции. Как в партикулярных интересах существования, так и вообще уже и просто как существование, я должен принимать в нем участие, хотя бы, делая это, я и не знал еще, чего я собственно желаю. Если я участвую (Bin ich dabei), то я нахожусь в ситуациях, вижу, что есть и что надвигается, и только тогда могу на опыте понять, чего я хочу, и тогда стать в своей активности историчным явлением своей возможности. Импульс экзистенции, а не только слепая воля к существованию, влечет меня в мир (Der Impuls der Existenz, nicht allein der blinde Daseinswille, treibt in die Weit).
1. Верность.
– Впоследствии из совершенно произвольной череды забот и удовлетворений существования выделяется, в верности, историчность моего бытия. Чем более решительно я есмь именно я сам в существовании, тем меньше я могу покинуть то, что избрал однажды. Но по мере осуществления круг возможности ограничивается. Конец возможности уже не выходящего за свои пределы существования – это смерть. Верность, ограничивая возможности, замыкает существование как находящее конец своего явления только в смерти, в самом себе и тем приводит его к завершенности.
Если историчность экзистенции есть ее верность, то верность только как внешность соблюдаемой нами привязанности (Äußerlichkeit der befolgten Bindung) все же еще не есть историчность. Я могу надежно соблюдать свои договоры и обещания, по привычке продолжать жить в той колее, в которой я уже живу; но в то же самое время я могу быть в этом безверным (treutos). Правда, верность имеет своим следствием, а равно и предпосылкой, прочную силу сказанного слова, моральную надежность и форму привычки. Но сама верность есть историчность, избирающая содержание своего существования тем, что она привязывает себя к своей основе, не забывает, действенно хранит присущим в себе собственное прошлое.
Если я безверен (treulos), то способен отделиться и как бы нескончаемо странствовать в безосновной пустоте. Я презираю и гублю свой исток, борюсь со всем, что обязывает меня, как со связями, сдерживающими и искажающими меня; я мню, будто люблю всеобщее и идеальное, и потому не люблю безусловно и исключительно ничего конкретного в своей историчности; я ограничиваюсь игривыми, как к случаю придется, оценками того, что для меня всего любезнее из всего того, в составе чего, однако же, ничто внутренне по-настоящему не касается меня. К примеру, вместо историчного истока для потомства в своей, по объективным меркам, сколь угодно скудной традиции, я стремлюсь только к общему воспитанию силами компетентных педагогов. Перед всеобщей культурой все исторично-особенное считается разве только прихотью и эгоистическим своеволием; назовем ли мы ее всечеловеческой (mensch-heitlich), европейской или немецкой культурой, признаем ли мы одну культуру или несколько культур, все они останутся всеобщими. Я могу унизить собственную самость, сделав ее ареной и простым орудием, и тогда мне незнакома будет экзистенциальная верность, но только то, что я ложно стану называть верностью, а именно: инстинктивная принудительность и целесообразная приверженность как полезность и надежная пригодность для поддержания этой всеобщей культуры.
Правда, объем мира определяет содержание верности. Но верность великим и значительным для всех задачам и людям не может быть истинной там, где нет простой верности истока. Тогда это бывает не верность, а обреченность (Gebanntsein) всеобщим идеям и объективным значимостям, роли и влиянию. Верность собирает свое сокровище в самом малом,27 пребывает вполне у себя и не желает ничего иного, не ищет зримого и достоверно знает себя самое в тишине:
Всегда присущно сознаваемая мной верность родителям – это стихия моего самосознания. Я не могу любить себя самого, если не люблю своих родителей. Пусть время приносит конфликты в новых ситуациях с ними, – самое большее, что может здесь случиться, -это, что верность перейдет в почтение (Pietät) как повседневную форму для обеспечения верности, которая, в своей глубине, не может совершаться каждое мгновение, однако может остаться присущей в нас как готовность.
Верность требует от меня навсегда сохранить и принимать всерьез переживания детства и юности. Только беспомощность пустой экзистенции может высмеивать собственную юность и отбрасывать в сторону как иллюзию юности то, что было все же действительным. Кто не верен себе самому, тот никому не может быть верен.
Есть еще одна верность в малом, верность родному ландшафту, некоторому genius loci1, верность предкам (Voreltern), верность всякому соприкосновению с человеком, пусть даже экзистенция вспыхнула в нем лишь на мгновение, верность местам, в которые я люблю возвращаться.
Не бывает верности всеобщему и безвременному, поэтому верность никогда не есть механическая привязанность. Предсказуемая последовательность может, но не непременно должна, быть ее проявлением. Форму долга она может принимать лишь на краткий срок, в смутные мгновения, почти теряя себя самое. Поскольку она исторична, она в то же время существует в процессе. Она не остается неизменно объективно тождественной себе, но она есть жизнь в переменах существования самой экзистенции. Я храню верность не какому-то мертвому наличному нечто, но бытию, которое в явлении становится каждое мгновение необозримо иным. Средоточие верности заключается в решении абсолютного сознания, которым была положена основа: идентификация с самим собою в существовании. Я принял участие в существовании, как я сам, и теперь верность есть хранение моего самобытия с другим. Она обретает объективность в требованиях, которые в своем истоке суть требования моей самости ко мне самому.
Правда, в существовании никогда не исключена возможность оказаться под сомнением. Верность коренится в некотором покое, но она не дает покоя; верность может решиться на конфликт и разрыв, но в таком случае она остается сама собой, только если разрыв означает также перелом в нашей собственной экзистенции. Безверно поступаю я, если, конструируя себе в ложном покое собственное право, я оставляю в стороне человека или вещь как нечто конченное, как если бы их не было вовсе; безверно, если в те мгновения, когда я должен сказать свое слово, я уклоняюсь от коммуникации и от собственного кризиса со словами: «это со мной как-то случилось», «это бывает»; «все мы люди»; «об этом я забыл». Верность требует беспокойства, находящего путь в основание, в котором привязанность углубляется через преодоление, а не ослабляется и не предается.
Центральную верность, в которой я сам участвую настолько, что делаюсь тождественным с нею, – ибо уничтожение ее было бы моим экзистенциальным самоуничтожением, – следует отделять от периферической верности, исполнение которой не безразлично для меня, но опыт которой в целом не может ни вывести меня к бытию, ни повергнуть. Поэтому есть абсолютная и относительная верность, и здесь есть ступени; моя жизнь находится в движении, и может сделать теснее и существеннее то, что было лишь поверхностным соприкосновением, но оказывается также вынуждена фиксировать и с почтением установить на своем месте то, что некогда было для меня более существенно.