355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Ясперс » Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции » Текст книги (страница 11)
Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции
  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 15:30

Текст книги "Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции"


Автор книги: Карл Ясперс


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)

5. Последствия для формы философии.

– Поскольку философская истина имеет свой исток и свою действительность в коммуникации, само собой напрашивается мысль считать диалог, в противоположность догматическому развитию, адекватной для философии формой сообщения. Если философия не имеет прочности как объективная формация мысли, если она истинна лишь там, где она вновь становится истоком в некоторой коммуникации, то для сообщения философии требуется не просто предметное понимание ее содержаний, но встречное движение и ответ, а тем самым – требуется усвоение и воплощение. И вот, могло бы показаться, будто объективирование коммуникации в диалоге как бы позволяет передать в сообщении всю философию: читателя приглашают к возможному участию в фактической экзистенциальной коммуникации, ставшей явлением в этом диалоге.

И однако же это не так. Диалог, как зафиксированный в языке диалог, так же точно, как и другая языковая формация философии, есть лишь форма сообщения для читателя. Диалог как произведение, поскольку он есть философский диалог, также требует себе восполнения и осуществления в воспринимающем человеке. Участие в экзистенциальной коммуникации других никогда не достигается простым пониманием, но только собственным новым осуществлением.

Но в таком случае экзистенциальная коммуникация не находит выражения уже в самом по себе диалоге как диалектической аргументации, ограничивающейся предметными проблемами. Поэтому диалоги Платона – не выражение коммуникации возможных экзистенций, но только выражение диалектической структуры мыслящего познавания. Правда, Платон знает, что истина проблескивает в добрый час только среди друзей, но невыразима ни в каком языковом произведении. «Пир» производит на нас как читателей такое впечатление, как будто он есть откровение подлинной коммуникации. Сомнительно, однако, чтобы у Платона встречалось то, что мы называем коммуникацией. Бодрому духом, привязанному к формам греку она кажется лежащей вне пределов того, что он осознал как бытие. – Еще в меньшей мере является выражением коммуникативного философствования искусственность диалога у Джордано Бруно, Шеллинга, Зольгера. Здесь не проявляется экзистенция в действительном соприкосновении с другой и не сохраняется подвижная диалектика более ранних, платоновских диалогов.

Будь диалог объективирующейся формой коммуникации, рациональное движение мысли в нем должно бы было стать только элементом явления некоторой коммуникации в действительных жизненных ситуациях. Это значит: диалог поэтического творения, представляющего нам личность в некоем мире и затем дающего ей высказываться и аргументировать в нем, был бы, предположим, формой проявления такого подлинно философского диалога. В этом диалоге беседа была бы не просто конечной формой сообщения, но выражением экзистенциального отношения между двумя людьми. Этот диалог был бы философским в той мере, в какой его содержанием действительно было бы настойчивое рациональное движение (а не только, как это чаще всего бывает в поэтических творениях, беседа как явление непосредственной коммуникации, ограниченной лишь-действительным и афористическими замечаниями), но прежде всего – в той мере, в какой в нем не встречается ни одного обособляющегося аргумента, но все мыслимое коренится в экзистенциальной действительности участвующих в диалоге личностей. С этой точки зрения романы Достоевского, прежде всего «Братья Карамазовы», представляют собою своеобразное философское произведение. С эстетической точки зрения они заключают в себе слишком много аргументации, с философской точки зрения -слишком много сугубой истории, вполне случайной и философски несущественной. Эта двоякая неудовлетворенность читателя не мешает им увлекать его философским содержанием, которое пронзительно-призывно высказывается здесь в связи с коммуникативной проблемой. У Шекспира в поворотных пунктах диалога мы находим философские положения, приобретающие весомость не только от самого своего отвлеченного содержания, но благодаря ситуации, моменту и участвующим в диалоге персонажам. Но едва ли где-нибудь еще, кроме «Карамазовых», мы найдем эту постоянную привязку философской беседы к реальным установкам и поступкам. И все-таки читатель не получает окончательного удовлетворения. Он переживает крах истинной идеи, которая ищет себе формы и не может найти ее. Скупые и незабываемые обороты речи у Шекспира, как косвенность на границе всякой возможности формообразования, философски захватывают нас глубже, чем – рационально куда более обстоятельные – диалоги Достоевского. Ибо самому глубокому в человеческой экзистенции не дано обрести форму.

Диалог может быть философски действенным. Но он не является адекватной формой для сообщения философии. Ибо невозможно философствованию в его целом сделаться предметом так же, как становятся им образы художника. Будь это возможно, диалог в самом деле был бы истинной формой философии, ибо философия возникает в коммуникации, осуществляется и удостоверяется в ней.

Если для философии не может оказаться достаточной ни догматическая форма как форма наук, ни диалогическая форма, как форма поэтических творений, то для нее, разумеется, нельзя назвать также никакой другой единственно истинной формы. Эта форма должна быть только такова, чтобы в ней удерживалось сознание вопроса о сообщимости как такового и чтобы поэтому в ней не утрачивалась коммуникация как исток и цель.

Удовлетворение от всякой сообщимости как таковой имеет силу еще для сознания вообще; чего нельзя сообщить, то для нас, поскольку мы есмы сознание вообще, все равно как бы вовсе не существует; уже из самой разумности нашего существования проистекает требование добиваться максимальной сообщимости; сообщимость – один из признаков истины. Но поскольку эта сообщимость относится к объективным вещным содержаниям, она по природе партикулярна и есть тем самым сразу же предмет некоторой частной науки. Философская мысль, однако, обращается на целое бытия; но это целое она улавливает лишь, созидая его. В то время как разумное сознание вообще познает то, что ему дано, философская мысль порождает в мыслящем как действительность то, чем он овладевает: эта действительность изначально есть экзистенциальная коммуникация, а мысль – созидающая общность сила для подлинно самосущих существ (die Gemeinschaft stiftende Kraft für eigentlich selbst seiende Wesen), в отличие от общностей, образуемых интересами, властями, авторитетами.

Если форма философствования должна служить осуществлению экзистенциальной коммуникации, то об этой форме можно сказать в отрицательной форме, что она не допускает завершимости как целое, что в ней остается тот излом, на котором неизменно требуется воплощение в действительность мышления, что она не только не фиксируется в одной форме, может, напротив того, изменяясь, принимать поочередно все возможные формы, потому что вынуждена вновь извлекать себя из всякого обличья. Положительно же форма философствования удовлетворяет требованию сообщимости, если дает осознать способы знания и достоверности, истину и мыслимость, методы: многомерность просветленности существования и экзистенции в существовании проясняется в философской логике, составляющей центр философствования, хотя она как таковая еще не высказывает никакого содержания самой соотнесенной с трансценденцией экзистенции. Этого содержания ищут формы трансцендирования тем, что они приводят мир в витающую неопределенность, взывают к экзистенции, заклинают трансценденцию, хотя ни одна из этих форм сама по себе и не могла бы стать покоем абсолютного знания. Поскольку философствование там, где оно достигает основы своей действительности, принуждено вновь покинуть определенные формы, оно сделает все формы, отстраняя их от себя, возможными обличиями своего коммуникативного осуществления, но не отождествится ни с одной из них.

Необъективируемая мера истины всякого философствования есть всякий раз просветленная и рожденная этим философствованием коммуникация. Основным вопросом становится вопрос: какие мысли необходимы, чтобы стала возможной самая глубокая коммуникация?

Если для меня разрушится все, что претендовало на значение и ценность, останутся люди, с которыми я состою или могу состоять в коммуникации, и только с ними останется то, что есть для меня подлинное бытие.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Историчность

Исток историчности

1. Историческое сознание и историчное сознание. – 2. Абсолютное бытие и историчность. -3. Резюме.

Историчность как явление экзистенции

1. Историчность как единство существования и экзистенции. – 2. Историчность как единство необходимости и свободы. – 3. Историчность как единство времени и вечности. – 4. Непрерывность историчного.

Отграничение смысла историчности от объективирующих формул 1. Историчное в отличие от иррационального и индивидуального. – 2. Историчное в отличие от бытия-звеном в некотором целом. – 3. Метафизическое расширение историчности.

Осуществления

1. Верность. – 2. Теснота и широта историчной экзистенции. – 3. Повседневность. -4. Аллегория.

Уклонения (Abgleitungen)

1. Покой в прочном. – 2. Самообожествление. -3. Неистинное оправдание. – 4. Ни к чему не обязывающая историчность

Исток историчности

1. Историческое сознание и историчное сознание.

– Историческим сознанием мы называем знание об истории. Но не как это знание о чем-то таком, что случилось, подобно тому как всегда и везде что-нибудь случается, но мы называем это знание историческим, только если оно постигает совершившееся как объективные предпосылки нашего существования в настоящем, и в то же время как нечто иное, которое, поскольку оно само было, было само по себе уникально и неповторимо. Это историческое сознание получает исполнение в исторических науках. Оно подтверждается во всеобъемлющей панорамной картине всемирной истории и в нашей -всегда лишь ограниченной – способности интерпретировать ныне существующее из его прошлого. И все же в историческом сознании мы всегда, зная и изучая, лишь противостоим случившемуся, рассматривая его и вопрошая его о его причинах. Настоящее, поскольку оно становится объектом в этом сознании, тоже рассматривается так, как если бы оно уже совершилось. Кроме того, историческое сознание направлено на публичное, на социологическое и политическое, на учреждения и нравы, на произведения и влияния. Оно существует для меня не как для этого индивида, но для меня как частного случая нынешнего человека, или даже частного случая человека вообще, который лишь по случайности живет сегодня и который поэтому хотя и ограничен в своем знании содержаниями случившегося до сих пор, но не ограничен в способе знания. Я как индивид есмь в этом знании не я сам, но сознание вообще; я как знающий отделен от объекта, который я знаю.

Нечто иное представляет собою подлинно историчное сознание, в котором самость осознает свою историчность, в качестве которой она только и существует действительно. Это историчное сознание экзистенции должно быть изначально личным сознанием. В нем я сознаю себя в коммуникации с другим историчным самобытием: я как я сам привязан во времени к последовательности моих неповторимых ситуаций и данностей. Но в то время как историческое бытие объектов, в том виде, в каком я подразумеваю его в своем знании, исторически есть для меня, но не для себя самого, я в своем историчном бытии знаю себя самого как историчного для себя. Здесь бытие и знание неотделимо связаны друг с другом в самом истоке. То, что мы лишь впоследствии разделяем в своем мышлении: историчное бытие и это знание о нем, – экзистенциально есть одно и то же настолько, что одно не существует без другого: без знания, т.е. светлого овладения и присутствия (helles Ergreifen und Dabeisein), нет историчного бытия, а без историчной действительности нет знания. Разделив их, я сделал бы себя для себя самого знаемым объектом. То, что я теоретически знаю о себе, то как партикулярное и объективированное уже не есть более я сам. Как избранное и принятое оно вновь становится мною, будучи вплавлено в активный историчный процесс моего возможного экзистирования. Это тождество самости как знания в историчном сознании и самости как историчности в действительном становлении невозможно представить каким-либо непротиворечиво мыслимым образом: оно есть самое достоверное и светлое в экзистенции, но самое непостижимое для теории.

Только из этого историчного истока историческое впервые по-настоящему становится историчным. Без него оно имело бы только смысл произвольного ряда событий, соотнесенного с положительно или отрицательно оцениваемым существованием в настоящем. Однако мое теоретическое знание об истории (Historie) становится, также и за пределами всякой исторической науки, функцией возможной экзистенции, поскольку содержания и образы этого знания обращаются ко мне, говорят со мною, предъявляют мне требования или отвергают меня, а не просто наличествуют замкнуто сами по себе, как далекие образы, или, иначе говоря: поскольку они, будучи усвоены в философско-историчном сознании, становятся функцией вечно-настоящего в экзистировании. Но историчное сознание индивида подлинно исполняется, расширяясь в этом необозримом пространстве, лишь поскольку из него возникает действенное настоящее, и исполняется неистинно, поскольку оно остается только рассматриваемым образом (betrachtetes Bild). Только в историчном сознании историческое знание получает источник своего смысла. Исторические науки производят знание для того, чтобы оно снова стало элементом этого сознания. Всякое отстранение и выстраивание предметных рядов, всякое лишь объективное исследование причин и следствий есть только промежуточная стадия чистой теории. Свою силу оно доказывает по мере способности его результатов найти воплощение в подлинном историчном сознании экзистирующей в настоящем самости.

Историчное сознание – это светлость фактической историчности экзистенции в существовании.

2. Абсолютное бытие и историчность.

– Если я пытаюсь мыслить бытие как абсолютное, то терплю неудачу в этом мышлении:

Либо я мыслю его как трансценденцию. Но поскольку трансценденция не есть ничто для меня, она, в том виде, какой она является мне, есть нечто особенное; мое мышление овладевает шифром трансценденции в мире, а не ею самой. Только в некоторой абстрактной, неисполнимой, всякий раз вновь снимающей саму себя мысли я могу не обинуясь утверждать абсолютное. И все же, даже если эта мысль в себе самой и остается пустой, но благодаря тому, что я вообще постигаю ее, мое существование может проясниться для меня как абсолютно ограниченное существование: ибо, сравнительно с мыслью о наличном абсолютном бытии, я не только ограничен как единичное существование, вне которого есть другое существование, но как данный себе самому, в то же время соотнесен с некоторым бытием, от которого я бесконечно зависим.

Либо же, преодолевая эту зависимость опытом активного самопорождения, я мыслю абсолютное бытие как себя в возможности своего самобытия. Коль скоро я способен противопоставлять себя трансценденции, мое бессилие уже не безгранично. Я могу перед лицом трансценденции сделать так, что существование будет зависеть и от меня самого, и я могу лишить себя этого существования. Я не только отличаю в существовании само это существование в его ограниченности от абсолютного бытия, которое я мыслил как трансценденцию, но я как существование отличаю это существование также от моего самобытия как абсолютного бытия, осуществление которого остается возможным. Я есмь для себя как обрамленный во время (eingeschränkt in die Zeit), принужденный вступать в ситуации и задачи, прикованный к условиям, и все-таки я не могу мыслить себя абсолютно пребывающим во времени.

Бытие, как отвлеченное (абсолютное) бытие, будь то бытие трансценденции или же самобытия, недоступно для меня. Если я хочу осуществить его в отличении от существования, то теряю его. Мне приходится на собственном опыте увериться в том, что таким путем я лишь обесцениваю свое существование, словно бы оно есть нисхождение в некий худший мир; но что в то же время сознание моего бытия становится все беднее и беднее, пока не теряется в точечности ничто, поскольку не находит себя в каком-либо лучшем мире.

Только в существовании Я удостоверяюсь в себе самом и тем самым – в трансценденции. Данное, ситуация, задачи получают тот смысл, что каждое, в его частной определенности и особенности, становится мною самим. То, от чего я отличил себя, унижая его до значения простого существования, становится мною самим, как моим явлением. Только в явлении, а не вне его в некоем воображаемом, отвлеченном самобытии и некой абстрактной трансценденции, присутствует подлинное содержание моего существа. Это мое единство с моим существованием как явлением есть моя историчность, уяснение его – историчное сознание.

3. Резюме.

– Я как существование есмь незаменимая телесная форма в пространстве ограниченных местных возможностей. Пределы мне полагает другое существование, с которым я, в свою очередь, соотнесен: я вожделею его и отталкиваю его, борюсь с ним и использую его, побеждаюсь им и бываю им уничтожен. Я появляюсь и исчезаю во времени, которое я проживаю в непрестанно подвижном беспокойстве. Я нахожу себя в мире неисчерпаемых возможностей, в котором я произвожу некоторый мир как свой собственный мир. В этом временном существовании я как возможная экзистенция есмь некое бытие в отличие от временного существования, поскольку оно есть лишь существование, тождественное ему, поскольку оно становится явлением меня самого, но в любом случае я – индивид, и действителен не только через себя самого; единство экзистенции и существования как явления в его историчности есть как таковое лишь постольку, поскольку самобытие в существовании предстоит своей трансценденции, абсолютность которой не может быть известна мне иначе, как только в шифре ее собственной историчности. Историчность для меня как временного существования есть единственный способ, которым доступно для меня абсолютное бытие.

Так то, что поначалу можно было мыслить как обрамленность моего конечного существования пределами, есть как явление как раз его возможное исполнение. То, что для мысли о некотором существовании, завершенном в виде «мира вообще», и для ненасытного влечения к жизни имело вид сплошного ограничения, становится единственной действительностью, неограниченной как возможность экзистенции, которая в этой действительности впервые удостоверяется в собственном бытии, взирая к своей трансценденции (im Blick auf ihre Transzendenz erst ihres Seins gewiß wird).

Таким образом, в историчности для меня выясняется двойственность моего сознания бытия, которое истинно только в составляющем ее единстве: Я есмь только как временное существование, а сам я не временен. Я знаю себя только как существование во времени, но так, что это существование становится лишь явлением моего вневременного самобытия.

Но парадоксальная двойственность историчного сознания налична только для мышления. Не мысля разделение, – без пути, – я не приду к светлости сознания. Объективное знание о временном существовании и призывающие мысли о своебытии самости говорят на разнородных уровнях о чем-то таком, что в экзистенциальном сознании изначально едино. Я и мое явление разделяются и отождествляются, смотря по тому, нахожусь ли я, когда мыслю, в пути, или же я в это мгновение пребываю у себя самого.

Историчность как явление экзистенции

1. Историчность как единство существования и экзистенции.

– Единство историчного сознания способно в одно и то же время придавать существованию абсолютную весомость как охваченному самобытием и все-таки удерживать его как не более чем только существование «на весу» в состоянии релятивизации. Экзистенциально обеспокоенное существование предстает индивиду как бесконечно важное и взаимно признанное в подлинной коммуникации, и, однако же, в то же время предстает самому себе, перед лицом трансценденции, подобным ничто. Стояние в этой напряженности и есть историчность: в неповторимой временной действительности нам незаместимо предстает, как бы из своего основания, глубина подлинного бытия.

Если, поэтому, я исконно знаю себя в историчном сознании как связанного в существовании, то все же я знаю себя в то же время как экзистенцию, возможную в этом существовании как явление.

Прикованный к существованию, я лишен экзистенции, если оно как существование становится для меня абсолютным в том смысле, что я более уже не знаю его как явление. Так бывает в состояниях, лишенных светлости историчного сознания, в которых человек уже теряет себя, если из своего особенного мира существования он переносится в другой такой мир; или если он не может свободно противостоять некоторому окружению, в котором он пережил нечто решающе значимое, потому что, привязываясь к чувственным вещам, он предается им, как будто бы они и были всей его жизнью. Даже и эти связи бывают экзистенциальными, если я допускаю и удерживаю их, но противостою им в то же время как существованию, которое не безусловно понуждает меня; они уже более не оковы для меня, если я, зная их, объемлю их; ибо тогда я освобождаю их свободным присвоением существования, как историчной определенности меня самого.

Здесь берет начало процесс, благодаря которому вырастает иерархия определенностей моего положения, моих возможностей в объективных условиях данностей, находимых в моих личных задатках и в тех людях, которые встречаются мне. Ибо в мире своего существования я отнюдь не повсюду присутствую с одинаковой безусловностью как самость (als ich selbst). Для меня остается только существенным то, что где-либо в явлении моей самости я без какой бы то ни было объективируемости един для себя с существованием как моей историчной определенностью. Где в каждом частном случае я смогу охватить безусловную точку в этом тождестве, – для этого нет никаких критериев; но в этом овладении экзистенция своей судьбой осуществляет свою собственную сущность.

Если бы она захотела удержать за собой свободу в абсолютном смысле, не избирать никакого существования как явления, -она вышла бы за пределы мира и упала бы в бездонность. Но только там, где я безусловно есмь нечто и безусловно творю нечто в существовании, я получаю откровение трансценденции, как небытия мира, и это бывает, только если я в то же время знаю это существование как явление. Всякое предательство трансценденции я прямо осознаю в форме предательства известного явления существования, и оно искупается утратой экзистенции. Мы достигли бы уничтожения экзистенции, если бы у нас осталось одно лишь существование на одном и том же уровне существенной ничтожности, – существование, в котором я уже не имею достоверности какой бы то ни было трансценденции, потому что для меня уже нет ничего безусловного.

Следовательно, в историчном сознании единство существования и экзистенции изначально осуществлено таким образом, что фактическая связанность избрана экзистенцией как собственная. В исторично-особенном я из собственной свободы тождествен с этим особенным, между тем как в этом же мне дана в то же время возможность неотождествления с ним.

Мы не существуем без являющейся предметности. Но если мы полагаем эту предметность абсолютной, полагаем ее иначе, нежели как она есть в историчном мгновении и определенной ситуации, то мы фиксируем свою экзистенцию к чему-то всеобщим образом истинному, вневременно и недействительно наличному, ввиду которого мы сами становимся безразличны не только как существование, но и как экзистирующие. Если, однако, мы превращаем, в свою очередь, всякую предметность в явлении в чистое существование в его частных обусловленностях, то мы теряем экзистенцию, потому что теряем безусловность, а с нею теряем и всякий исток. Концентрируя безусловность на исторично-конкретном настоящем, мы оставляем единственно истинной эту безусловность. Истина, которую обретает для себя здесь экзистенция, приходя к своей самости, есть только в явлении, но явление как таковое, поскольку мы мыслим и удерживаем его объективно, не есть эта истина; оно было ею потому лишь, что в нем была в то же время трансценденция. Но трансценденция исторична, а не всеобща, как это объективное явление, как бы и где бы оно ни случилось снова.

Поэтому в историчном самостановлении не достигается какое-либо высказываемо-наличное обладание, но осуществляется экзистенция, которая, будучи как существование в свой черед поставлена под вопрос и подвержена соблазнам, пока она является, постоянно рискует утонуть в ничто. Величайшая иллюзия возникает именно в том безусловном месте, где явления абсолютны в своей историчной ситуации и где они затем как сугубые явления могут быть зафиксированы в длящемся времени как пустые оболочки. Нужно только снова релятивировать все являющееся из абсолютных истоков историчного самостановления. Никаким явлением мы не вправе удовольствоваться как чем-то пребывающим, чем-то делающимся для нас общезначимым, и, однако, пока мы экзистируем, мы всякий раз вынуждены быть абсолютно тождественными с некоторым явлением.

Этой экзистенциально-историчной истине соответствует формальная неизбежность мышления: невозможно довольствоваться какой-либо точкой зрения, как высказанной объективно-значимо, и все же, если только мы вообще мыслим, мы во всякое мгновение вынуждены занимать некоторую точку зрения. Однако в то время как совокупность мыслительных точек зрения можно попытаться представить и постичь в формальном отношении в учении о категориях и о методе, историчные точки зрения представляют собою шаги свободы, в которой совершается становление экзистенции; невозможно ни обозреть их в общей системе, ни дать сравнительную оценку их по началу и концу, истоку и цели, или теоретически их предвидеть. Как экзистенциальные шаги они суть истина, получающая свою достоверность в коммуникации и в отношении к трансценденции, а не такая истина, которую можно знать теоретически и всеобщим образом.

2. Историчность как единство необходимости и свободы.

– В историческом сознании я, сквозь данные случаи необходимого, вижу обусловленные ситуации как возможности свободы. Дело уже решено, я нахожусь в решенном (ich stehe in dem Entschiedenen darin), и в то же время я всю свою жизнь еще должен принимать решения. В решенном я являюсь себе как неотменимо определенный, в возможности собственного решения я являюсь себе как изначально свободный. Если я смотрю на данности, то я всецело связан; если же я смотрю на свободу, то даже сами окончательные решения окончательны лишь в том виде, в каком я сейчас вижу их: правда, я не могу отменить их силою новых решений, но могу направить их в их внутреннем значении, потому что их возможно одушевить еще неведомым прежде смыслом; кажется, что они все еще исполнены возможностей. Я могу раскинуть надо всем сеть необходимости и почитать себя как сущего таким образом, без изъятия связанным. И я могу распространить на все свободу и снабдить всякую окончательность неким ореолом возможности. Знающее принятие на себя того, что по видимости лишь данность, превращает это, прежде лишь данное, нечто в нечто собственное.

Экзистенция не может без посредств являться в существовании. Не будь сопротивления вещества, она так же точно не могла бы осуществиться, как птица не могла бы летать в безвоздушном пространстве; лишенная существования, она изничтожалась бы в огне своей основы. Связанность – это ее временно-историчное явление, в котором каждый раз есть данные и приобретенные необходимости, которые не приходится каждое мгновение ставить под вопрос.

Как абсолютная необходимость чисто объективно данных вещей, так и лишенная сопротивления свобода снимаются в историчном сознании, достигая изначального пребывания в своем основании, осуществляемого подлинным самобытием.

Если я, экзистируя, обладаю достоверностью себя самого, то я являюсь себе не только как эмпирически данный. Скорее, мое бытие является мне тогда как возможность выбора и решения. Но в своем свободном истоке я остаюсь историчным, потому что никогда не могу начать с самого начала. Я пребываю в последовательностях решений, которые лежат далеко за гранью моей собственной сознательной активности, до начала моей жизни, и уводят в основание существования, которого я в своем знании никогда не достигаю. Я привязан к этому основанию. Если я в своей историчности обретаю самое ясное сознание свободы, то мне в конце концов становится очевидно, что и существование вообще не решено окончательно, но еще решается сейчас. Хотя в ограниченном сознании свободы, присущем моему существованию, в мире, который представляется в своем бытии окончательным, я бываю свободным для себя лишь относительно в некоторых узких границах. Но объемлющее историчное сознание, в котором никакая данность не остается лишенной свободы, и никакая свобода не лишена данности, составляет основу моего почтения к действительности как действительности и в то же время моей безграничной готовности просвечивать все действительное лучом возможности. Это сознание знает себя в той основе существования, в привязанности к которой свобода только и обладает истиной; и оно отвергает всякую неисторичную утопию, развертываемую вне времени из мнимой всеобщим образом значимой правильности. Историчное сознание держится поблизости от действительного, потому что оно как необходимость свободно сохраняет свои подлинные корни, из которых, действуя в мире, оно черпает смысл и содержание своей деятельности.

3. Историчность как единство времени и вечности.

– Экзистенция не есть ни безвременность, ни временность как таковая, но – одно в другом, и никак не одно без другого.

Экзистирование есть углубление мгновения, так что временное настоящее есть исполнение (zeitliche Gegenwart Erfüllung ist), которое, неся в себе прошедшее и будущее, не уклоняется ни к будущему, ни к прошедшему: оно не клонится к будущему, как если бы настоящее было только переходом (Durchgang) и ступенью на службе у чего-то будущего (это соотношение имело бы смысл только применительно к определенным работам и партикулярным целям, когда цель и путь к ней как нечто целое укладываются в охватывающее их единство экзистирования); оно не клонится к прошедшему, как если бы смыслом моей жизни было только хранение и повторение прошедшего совершенства (это соотношение имеет свой истинный смысл как пробуждение и усвоение, однако не так, чтобы им могла исчерпываться целая жизнь самобытия, существующего из собственного истока).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю