Текст книги "Год рождения 1921"
Автор книги: Карел Птачник
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
5
Фельдфебель Бент медленно раздевался. Усевшись на край чистой постели, он снял сапоги, мундир и брюки аккуратно повесил на спинку стула, на сиденье положил часы и носовой платок, сапоги поставил под кровать, носки повесил на перекладинку кровати и, стянув через голову рубашку, сложил ее на стуле.
Движения у него были неторопливые и обдуманные, каждая вещь ложилась на свое место.
Одеваться и раздеваться нельзя кое-как, наспех, – считал Бент. Привычку к порядку он приобрел не в армии, это был навык старого холостяка, который долгие годы жил один, полагаясь в доме только на себя.
Аккуратности требовало и его ремесло: Бент был торговцем, он унаследовал после отца бакалейную лавку в небольшом баварском городке. Лавка помещалась в старом бюргерском доме, на фронтоне которого стояла дата «1789». Только поэтому Генрих Бент знал, когда произошла французская революция. В чем был ее смысл, что она принесла людям, об этом он давно забыл, возясь с мешками муки и сахара, с ящиками мыла и красок, с бидонами керосина и всеми другими товарами, которыми он торговал на потребу местного населения.
В лавку вела застекленная дверь, с потолка свисали кнуты и щетки, головы чешского сахара и блестящие косы из Золингена, у стен в полутьме стояли пахучие мешки с голландским тмином, греческим изюмом, итальянскими лимонами. Все эти товары были расположены в том же порядке, что и тридцать лет назад, когда юный Генрих еще помогал торговать отцу. Сохранялся этот порядок и теперь, во время войны, когда Бент, уходя в армию, передал дело своей племяннице Эрике. Это была стройная, милая девушка с тяжелыми каштановыми косами за спиной, очень набожная и замкнутая. Пятнадцать лет назад она пришла в его дом с маленьким чемоданчиком в руках и, плача, передала последний привет от брата Генриха-Макса, который умер в Гамбурге. Эрика осталась в доме дяди, и ничто не изменилось в лавчонке на площади, жизнь размеренно тянулась в этом старом городе, над которым, на склонах Альп, долго не сходил снег. Эрика тихо ходила по дому, но всюду, и в доме и в лавке, сразу стало заметно, что ее маленькие руки взялись за дело. У Генриха стало больше досуга, чем он даже мечтал, он мог чаще запираться в кабинетике под самой крышей и заниматься своей коллекцией марок. С детских лет он увлекался филателией, отклеивая марки с писем, которые отец иногда получал от заграничных поставщиков. В душе Генриха прочно укоренилась любовь к этим маленьким разноцветным кусочкам бумаги, покрытым изображениями и надписями. Он мог целыми ночами сидеть над своей коллекцией, с лупой в руке, пинцетом и кисточкой, и медленно и неутомимо разбирать марки, рыться в них и мечтать.
Почтовая марка никогда не была для него материальной ценностью или филателистической уникой. Он воспринимал ее как средство связи между ним и далекими странами и мирами, как дорожку, по которой он умел мысленно выбраться из тихого городка, где, как и в других городах Баварии, в тридцатые годы начиналась непривычно бурная жизнь. В это время Генрих все чаще уединялся в своей мансарде, куда не долетал шум с площади, и, сидя за старым дубовым письменным столом, старался стряхнуть с себя тревогу и беспокойство, которые постепенно овладевали им.
Старинная дата на его доме теперь казалась ему предвестником иного переворота, более грандиозного и кровавого, чем французский; глашатаи этого переворота уже начинали свой поход по улицам немецких городов. От них не укрыться было и Генриху, они несли этот переворот на лезвиях своих кинжалов и в огне пылающих факелов. Они пришли к нему в мансарду, топая высокими сапогами по деревянной винтовой лестнице, и в их повадке было столько силы, столько юной решимости, а в глазах горела такая преданность делу, что Генрих не мог отказать им. Дрожащими руками он отпер старый стенной сейф и дал им деньги, укоризненно поглядев в глаза перепуганной Эрике, стоявшей за спиной пришельцев. Правда, на нее нельзя было сердиться и упрекать ее, он знал это.
Пришельцы появлялись у него еще не раз и никогда не уходили с пустыми руками, а Генрих, уже много позднее, стоя на праздничной трибуне у ратуши, рядом с новым бургомистром и местными партийными вожаками, чувствовал удовлетворение тем, что не остался в стороне и внес свою лепту в торжество силы, которая смогла потрясти весь мир.
Однако до самой войны он держался осторожно, уклоняясь – насколько можно было не в ущерб своему положению и доходам – от всяких пышных празднеств и публичных выступлений, и лишь изредка, когда это было выгодно, появлялся в общественных местах со свастикой в петлице или в нужный момент оказывал финансовую поддержку ненасытной партийной кассе. Был он тихий, скромный, замкнутый человек, сторонился окружающих и надеялся, что неумолимо надвигавшаяся буря минует его дом, не тронет пахучей полутемной лавки, в которой успешно хозяйничали многие поколения его рода.
Женщины Генриха не интересовали. Они никогда не занимали места в его жизни. Он всегда чувствовал себя старше своих лет, и привязанность к Эрике была единственным нежным чувством, вспыхнувшим в его сердце. В этой привязанности сначала был оттенок мужского желания и тяги к еще не познанному наслаждению, но Генрих сумел преодолеть в себе эту слабость, заменив ее отцовской нежностью и расположением.
Когда фельдфебель Бент вспоминал свой дом, лавку, коллекцию марок и Эрику, на его узких губах появлялась довольная, мечтательная улыбка, придававшая его лицу почти безвольное выражение; он стыдился этого. При посторонних Бент отрывался от своих раздумий, словно возвращаясь из далекой сказочной страны, и испуганно озирался.
Старший ефрейтор Вейс уже лежал на койке, закинув руки за голову, и, криво усмехаясь, глядел на Гиля. Тот стоял у двери, держа руку на выключателе, и терпеливо ждал, когда ляжет фельдфебель.
Бент лег, накрылся одеялом и кивнул.
– Можешь тушить, камарад.
Гиль почтительно пристукнул пятками в шлепанцах и на мгновение замер в позе «смирно». Вейс, глядя на него, презрительно нахмурился. «Шут ты», – сказал он. Гиль вздрогнул, злобно насупился и поспешно выключил свет. Пробираясь в темноте к своей койке, он сердито ворчал.
– Не знаю, что плохого в том, что мы проявляем уважение к старшему чином и стремимся в любой обстановке соблюдать дисциплину, – рассуждал он, ложась на койку, скрипнувшую под его тяжелым телом. – Без дисциплины, мейн либер, наша армия никогда не достигла бы таких успехов, особенно в России.
Вейс перестал усмехаться.
– А ты был в России? – спросил он, и что-то в его голосе заставило рассерженного ефрейтора отвечать спокойнее.
– Не был, – отозвался он неохотно. – Но другие были, так что гадать не приходится. А ты-то бывал там?
С минуту в темной комнате царило молчание, как будто Вейс не слышал вопроса. Потом раздался его голос, и он показался Бенту и Гилю голосом совершенно незнакомого человека.
– Был, – медленно проговорил Вейс, отмеривая слова, словно готовя оружие к бою. – И больше меня туда не загонишь.
Гиль пошевелился на койке, было слышно, как он похлопывает рукой по подушке, чтобы поудобнее уложить свою большую голову. Бент приглушенно откашлялся, давая понять, что он тут и все слышит. Это заставило Гиля ответить Вейсу.
– Вздор! – презрительно сказал он. – Пойдешь, как и все. Вытянешься в струнку и не пикнешь. Приказ есть приказ, и точка.
Стало ясно, что разговор не кончен. Гиль с Вейсом обычно вели нескончаемые и безрезультатные споры. Они схватывались по вопросам, на которые ни один из них не находил ответа, и бестолково препирались, перескакивая с предмета на предмет и окончательно потеряв в перепалке исходную мысль спора.
Но на сей раз было нечто иное. Что-то более серьезное нависло в воздухе, о чем не следовало говорить и спорить. Что-то изменилось под покровом тьмы в маленькой комнате, где лежали эти три человека. Изменился Вейс, в его тоне не было привычной легкости, с какой он каждый день язвительно вышучивал хвастливого Гиля. В голосе Вейса появилась холодная решимость, непреклонность, это с досадой заметил и фельдфебель: новый оттенок в тоне Вейса оторвал его от мыслей об Эрике и о своей тихой, отгороженной от мира мансарде. Улегшись поудобнее, он закинул руки за голову и, глядя в темноту, слушал, как Гиль нудно разглагольствует о том, что невыполнение приказа есть измена святому делу немецкого народа.
– Если даже ты знаешь, что приходит твой смертный час, все равно надо повиноваться приказу, – покашливая, твердил ефрейтор. – В такое время, как нынче, выполнение долга превыше всего. Всеми нами управляет воля одного избранника. Он поведет нас на Москву и еще дальше.
– Уже водил, – медленно произнес Вейс. – И где мы сейчас очутились? Я был под Москвой. Мы лежали в двадцати километрах от Москвы, на расстоянии орудийного выстрела и… потеряли ее… Не-ет, ты не знаешь, что такое Россия! А я знаю. Я был под самой Москвой, и больше меня туда никто не загонит! Даже сам Гитлер, ей-богу!
Бент затаил дыхание, у него сильно заколотилось сердце. Прикрыв глаза, он думал, как же ему реагировать на неслыханную дерзость своего подчиненного. Ведь он начальник.
Гиль сел на койке и, удивленно выкатив глаза, уставился в темноту.
– Ах, вот как! – сказал он, с трудом переводя дух. – Немецкий солдат не смеет так говорить. Это может стоить тебе головы.
– Знаю, – быстро отозвался Вейс. – Завтра ты на меня донесешь, ты обязан, это твой долг. Я нарочно высказался при тебе. Ты не позволил бы себе ничего подобного, ты попросту лошадь с шорами на глазах; она идет, идет и даже глаза закрывает, чтобы не видеть, что дорога уже кончается. Все мы на один лад: фюрер думает за нас, а мы – марионетки, он дергает нас за ниточки, а все мы, весь немецкий народ, маршируем и орем о победе. И все это только затем, чтобы слышать свой крик и потихоньку не наложить в штаны.
Вейс быстро поднялся, сел на койке и отбросил одеяло. Было слышно, как он спустил на пол босые ноги. Бент и Гиль сразу представили его себе, словно он был освещен ярким светом: вот он сидит на койке, зеленая рубашка расстегнута до пояса, рукава засучены, руки протянуты к собеседникам, словно он хочет притронуться к ним указательным пальцем.
– И я был таким же. Боже, как твердо я верил, что мы поступаем правильно, потому что этого хочет фюрер! В июле я был под Смоленском, в октябре под Вязьмой, в декабре под Москвой. За эти несколько месяцев я пережил все ужасы, какие только могут создать люди, какие мог придумать о н. Никто не в силах был остановить нас, никто не устоял против наших танков и бомб, за нами оставалась лишь смерть, пустыня и ад. Ад!..
Его голос дрогнул, и Гиль с Бентом услышали, что смолкший Вейс всхлипывает громко и не стыдясь этого, словно пережитые ужасы встают сейчас перед его глазами.
– Я знаю, что такое Россия! Я видел Россию в развалинах и пожарах, я пережил русскую зиму под Москвой. Январь и февраль… Я стоял по пояс в снегу, а вместо теплого белья и полушубков нам давали пакетики с витаминами, которые прислал фюрер с пожеланием новых успехов в новом году. Я отступал к Клину, и над нами носились уже не наши, а вражеские самолеты… а на дорогах валялись сотни наших мертвецов, они замерзли или были убиты партизанами. Я не спал четыре ночи и наложил полные штаны, потому что при таком морозе даже нельзя было спустить их. Сапоги у меня были без подошв, ноги обвернуты брезентом, и я ревел, как мальчишка, когда в метель мы сбились с пути. Со мной шел Вилли Мозлер с нашей улицы, он отморозил себе руки и уши, а когда он свалился на снегу, я снял с него сапоги и шинель, шарф и перчатки и убежал, потому что он проклинал меня, умолял не оставлять его одного умирать на морозе. Я из последних сил полз на четвереньках и хотел уже покончить с собой, но даже не мог взорвать гранату, так я замерз и обессилел. Что вы об этом знаете? От кого? Разве те, кто остался там, могли рассказать нашим дома, во что превратил людей наш фюрер! Нас добивали, как зверей, за то, что мы вели себя как звери, там, на востоке. Мне хотелось плакать, когда я видел, что мы там делаем, плакать, потому что нас превратили в зверей…
Фельдфебель Бент закрыл руками лицо и отчаянно кусал губы. Гиль сидел на койке, судорожно сжав руки и упрямо выпятив нижнюю челюсть.
– А вчера, – всхлипывал Вейс, – вчера мне в батальоне сказали, что меня опять пошлют в Россию. Опять в этот ад, опять на восточный фронт. Дураки! Не могут же они связать меня и отнести туда! Нет человека, который мог бы заставить меня пойти! Нет!..
Он замолк и вцепился зубами в подушку; койка дрожала под метавшимся от отчаяния и душевной боли Вейсом. В комнате стояла прямо-таки осязаемая тишина, от которой можно было задохнуться. Потом Вейс успокоился и затих. Бент старался не думать о том, что сказал Вейс, пытаясь мысленно уйти из этой комнаты, где так тяжко дышалось, и быть поближе к Эрике, к ее чистому девическому лицу, маленьким рукам, тонкой фигурке… Но это ему не удавалось. Слова, которые он только что услышал, не позволяли ему мысленно покинуть этих людей в темной комнате, где он ежедневно перед сном предавался излюбленным мечтам. Эти слова держали его в плену, и Бент не знал, как избавиться от него. А избавиться так хотелось! Было досадно, что он услышал эти слова и обязан реагировать на них, осудить Вейса. Но это нужно сделать, ведь он прямой начальник солдата, который столько пережил и сейчас не владеет собой. Бенту было жалко Вейса. Он понимал трудности, с которыми младшее поколение столкнулось в этой войне, но не хотел ни слышать, ни думать о них; такие мысли были не нужны и даже неприятны, а потому претили Бенту. Ему хотелось бы каждый день засыпать в отрадных размышлениях о приятных и близких предметах: о старом доме на площади, о своей лавке, благоухающей колониальными товарами, о кабинетике в мансарде, о почтовых марках, об Эрике, Вейс отвлек его от этих мыслей и воспоминаний, и только потому он немного рассердился на Вейса, который сейчас, наверное, лежит навзничь, раскинув руки и ноги, глядит в потемки, и ему, как на экране, представляются все ужасы, о которых он только что говорил.
– А теперь молчи! – раздраженно сказал ему Бент. – Ни слова больше. Завтра утром обо всем поговорим и увидим, что с тобой делать.
Ефрейтор Гиль ждал этих слов. Он был возмущен и зол, а почувствовав в голосе Бента непонятное ему огорчение, ощетинился и озлился еще больше.
– Не завтра, – вскипел он, – а сегодня же надо разделаться с таким человеком! К стенке надо поставить труса, в назидание всем, у кого при первом же выстреле душа уходит в пятки! Я сам подам на него рапорт! Сам доложу командиру роты, если этого не сделает фельдфебель. О таких вещах нельзя молчать. Это было бы всем нам во вред.
Вейс не ответил. Он лежал на спине, заложив руки за голову, и думал о том, насколько легче становится человеку, охваченному отчаянием, когда он изольет душу, насколько легче человеку, когда он принял твердое решение. Решение поддержит отчаявшегося и укрепит слабого. На душе у него вдруг стало чисто и празднично, исчезли страх и отчаяние, исчезли колебания. Он спокойно лежал, и слезы высохли на его глазах, рыдания уже не сотрясали тело. Его кривой рот даже слегка улыбался в темноте, как прежде, когда ему казалось, что он смотрит на весь мир с ироническим пренебрежением. Прежнее выражение вернулось на лицо Вейса, и он засмеялся, засмеялся громко и беспечно. Разъяренный Гиль забыл все, что собирался еще высказать, и недоуменно прислушался.
– Спятил, – удивленно сказал он. – Совсем спятил!
Вейс сел и пошарил по полу босыми ногами, ища сапоги. Найдя, он сунул в них ноги и стал около койки. Потом пошарил руками, нашел шинель и тихо надел ее. Через минуту он зашуршал коробкой спичек; вспышка озарила его лицо, прищуренные глаза, кривой рот с сигаретой. Потом послышались шаги, и Вейс остановился возле койки Гиля. Тот напряженно смотрел на огонек сигареты, повисший над его головой.
– Все мы ослы, – сказал Вейс, и огонек качнулся сверху вниз. – Пока мы этого не поймем, всё будем считать себя бравыми вояками. Покойной ночи, господа.
Огонек двинулся к двери. Вейс шел медленно и осторожно, сапоги глухо стучали по полу. Он открыл дверь, и его фигура смутно вырисовалась на фоне тускло освещенного коридора: всклокоченная голова, распахнутая шинель с поднятым воротником, ноги в больших сапогах.
На мгновение он остановился в дверях.
– Спите спокойно. Пусть вам снится победа. Хайль!
Дверь за ним закрылась, а Бент и Гиль долго глядели ему вслед. Потом Бент сказал:
– Завтра я с ним поговорю как следует.
– Надеюсь, вы подадите рапорт, – раздраженно пробурчал Гиль.
Бент не ответил. Он тихо лежал, закрыв глаза, и приятные воспоминания подползали к нему, как мурлыкающие котята. Но он еще раз с усилием вырвался из сладкой дремоты.
– Пошел бы ты посмотреть, куда он делся, – нерешительно произнес он, и это звучало вопросом, на который можно не отвечать.
После паузы Гиль осведомился:
– Это приказание, герр фельдфебель?
– Нет, нет, – быстро сказал Бент и повернулся на бок. – Я только думал… Нет, не нужно. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – отозвался Гиль и зевнул.
6
Первым его увидел Пепик, который, еще за час до побудки, сонный, побежал по коридору в клозет. Перепуганный, запыхавшийся, он ворвался в комнату и разбудил всех. Ребята в одном нижнем белье выбежали в коридор и, вздрагивая от холода и возбуждения, смотрели на самоубийцу. Мирек постучал в комнату немцев и доложил о случившемся. Первым вышел Гиль в шлепанцах и шинели, накинутой на плечи. Бент еще одевался, огорченно ругаясь.
Гиль с минуту смотрел на мертвеца, спрятав руки под шинелью и задрав голову. Потом он оглянулся, увидел Мирека, Гонзу, Пепика, Кованду, Карела и Олина, тут же спохватился и начал орать, загоняя их в комнату:
– Alles zurück![12]12
Все назад! (нем.)
[Закрыть]
И захлопнул за ними дверь.
В коридор вышел Бент. Он был в полной форме, с фуражкой в руках. Остановившись у лестницы, он поднял голову, испуганно сощурился и быстро опустил взгляд.
– Ekelhaft![13]13
Отвратительно! (нем)
[Закрыть] – прошептал он и протер глаза, – ekelhaft…
Гиль побежал вверх по лестнице, громко шлепая домашними туфлями. Добравшись до четвертого этажа, он снял с крюка висевшую там стремянку и поспешил с ней вниз. На площадке второго этажа он расставил лесенку, неуклюже взобрался на нее и злобно выругался.
– Какой же я осел! Можно было обрезать веревку и с третьего этажа!
Он выпрямился на стремянке и оказался лицом к лицу с самоубийцей.
– Нож! – крикнул он и нагнулся за ножом, который ему подал фельдфебель. Это был маленький карманный ножик со штопором. Гиль открыл его и взял в правую руку, а левой повернул труп к себе и пристально посмотрел на него. Слабая лампочка в черном бумажном колпаке висела над самой головой самоубийцы, лицо его было искажено гримасой, кривой рот разинут, голова и тело неестественно вывернуты.
– Прыгнул сверху, – сказал Гиль Бенту. – Веревка чуть не перерезала ему горло. – И, обращаясь к самоубийце, произнес злобно: – Проклятый идиот!
Он ударил мертвеца сначала по левой, потом по правой щеке. Голова дернулась, и тело закачалось. Гиль взмахнул ножом, но веревка была прочная. Ефрейтору пришлось резануть еще два раза, наконец тело рухнуло на площадку, стукнув подковками сапог о каменный пол. Мертвец ткнулся головой в согнутые колени, как спрыгнувший человек, повалился на бок и навзничь, стукнулся головой об пол; скорченные ноги в сапогах медленно вытянулись.
Гиль слез со стремянки, поставил ее к стене, подошел к Вейсу, поднял его и быстро понес в комнату. По дороге у него соскочила туфля, он вернулся, не выпуская трупа из рук и отчаянно ругаясь, старался попасть ногой в туфлю.
В комнате он швырнул труп на постель Вейса.
– Так, – сказал он. – Кончено дело.
Он выбежал в коридор и пронзительно свистнул.
– Вставать! – орал он, бегая по коридору, и колотил ногой в двери. Одна незапертая дверь от удара распахнулась, и Гиль оказался лицом к лицу с Ковандой, Миреком, Олином, Пепиком и Карлом. Ефрейтор ворвался в комнату и остановился на пороге. По хмурым и неподвижным взглядам чешских парней он понял, что они видели все: как он возился с трупом, как лез на стремянку и резал веревку… И как бил мертвеца по щекам. Поняв это, Гиль на мгновение залился краской. Но только на мгновение. Не в его натуре было позволять кому-либо смутить себя. Никогда в жизни он не ощутил жалости, грусти, нежности или стыда. Такие чувства, наоборот, приводили его в ярость, побуждали к жестокостям. Он схватил за плечо стоявшего рядом Кованду и яростно затряс его.
– Ты, скотина, – злобно кричал он. – Ты распроклятая… скотина!
Кованда не спеша сбросил со своего плеча руку Гиля.
– А по-моему, скотина это ты, – сказал он по-чешски. – Ich nicht Hund, Hill.
Кованда был на полголовы выше ефрейтора, шире в плечах, тоньше в поясе, кулаки у него были покрупнее. Несмотря на свою ярость, Гиль сознавал это; кроме того, ему было ясно, что он перегнул, назвав мобилизованного чеха скотиной. Этого нельзя было делать ни при каких обстоятельствах, так как противоречило инструкциям, которые командир роты дал своим подчиненным. Гиль спохватился, отступил в сторону и, повелительно взмахнув рукой, закричал: – Alles, ’raus. Sauber machen, Flur, Aborte, Treppe, alles, los, los![14]14
Всем выходить на уборку! Убирать на площадках, в клозетах, на лестницах, всюду, живо, живо! (нем.)
[Закрыть]
Олин сорвался с места.
– Пойдемте, прошу вас, – обратился он к товарищам. – Иначе будет худо. Зачем дразнить его, к чему?
Кованда язвительно усмехнулся.
– Смотри, не лопни от усердия, – сказал он Олину. – Веник от тебя не убежит.
Он засучил рукава и, нагнувшись за ведром, стоявшим за дверью, сказал Гонзику:
– Эх, опять я разозлился до чертиков! Жалко, жалко, что он на меня руку не поднял! Я бы его так треснул, что он бы покатился. И ничего бы мне за это не сделали. Не затем мы сюда приехали, чтобы всякая сволочь лупила нас.
В третьем этаже Гиль бегал от двери к двери и кричал:
– Los, los!
– Ну, пошли, – сказал Кованда. – Слушаться надо, хоть и до смерти неохота. Сбрызнем-ка площадку водой да протрем тряпкой!
Шесть человек взялись за работу. Гонзик мыл лестницу, Мирек протирал мокрой тряпкой коридор, Пепик умывалку, Олин уборную. Кованда принес ведро с водой и вместе с Гонзиком стал мыть лестничную площадку. Нагнувшись над ведром, Кованда оглянулся на Гиля и громко крикнул:
– Вейс!
Гиль был на третьем этаже. Услышав этот возглас, он примчался на второй этаж и остановился около чехов, прерывисто дыша и злобно вытаращив глаза. Нижняя челюсть у него отвисла, руками он вцепился в перила.
Кованда, стоя на коленях, медленными круговыми движениями вытирал пыль, Гонзик, наклонясь над ведром, выжимал тряпку, Мирек протирал пол шваброй, обмотанной старым мешком.
Ефрейтор Гиль, хрипя от злости, подскочил к Гонзику и лягнул ведро. Ведро перевернулось, вода окатила Гонзику брюки до колен и потоком хлынула с площадки в нижний этаж.