Текст книги "Год рождения 1921"
Автор книги: Карел Птачник
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Густу и Богоуша бомбежка застала далеко в поле. Неподалеку от них спустился на парашюте американский летчик. На Богоуше и Густе были английские куртки, которые в последнее время командование батальона выдавало трудовым ротам. Ребята подбежали к летчику и помогли ему выпутаться из парашюта. В этот момент к ним подскочил немец с ружьем:
«Руки вверх!» Богоуш стал было объяснять, но солдат ничего и слышать не хотел, знай орал свое «Maul halten!»[88]88
Молчать! (нем.)
[Закрыть] и угрожающе щелкал затвором. Он отвел всех троих в деревню, и только там полицейские выяснили, что двое из них – действительно чехи.
Весь персонал завода был брошен на аварийные работы. Три чешские роты взялись за лопаты, возились в пыли, таскали кирпичи и балки, рыли и грузили землю, но чаще постаивали, злорадно поглядывали вокруг и говорили с удовлетворением:
– Ну теперь-то, наверное, немцы плюнут на этот завод и оставят его зарастать травой.
Но они ошиблись. Приехала особая комиссия, осмотрела все разрушения и решила снова восстановить «Брабаг». Для этого туда прислали еще пять тысяч рабочих и перевезли оборудование из разбомбленного завода в Леуне.
Трубы «Брабага» должны были снова задымить через два месяца.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Пепик заболел гнойной ангиной. Санитар Бекерле доложил об этом капитану, и тот милостиво освободил Пешка на несколько дней от работы. Вечером Карел перевел Пепика в изолятор, где уже лежал Ота Ворач.
– Гнойная ангина – отличная болезнь, – ораторствовал Ота, обрадованный тем, что он наконец избавлен от скучного одиночества. – Мои фурункулы – вот это, братец, гадость! В жизни у меня ничего такого не бывало, а тут они меня одолели. Мама пишет, что это от плохого питания, она там, дома, советовалась с врачом. Скверная жратва портит кровь, жрем-то мы маргарин и всякую дрянь. Ты себе не представляешь, где только ни выскакивают эти чирьи! Я даже ходить не могу, дружище!
Пепику было не до разговоров, температура у него поднялась до сорока. Санитар Бекерле лечил его порошками, и Пепик неутомимо полоскал горло, изводя за день чуть не по ведру полоскания. Жар долго держался и спал только через неделю, но Бекерле все еще не нравилось горло Пепика.
– Отправим-ка тебя в больницу, – опасливо сказал он. – Похоже на дифтерит… Там тебе будет лучше. И не дыши ты на меня, дифтерит тяжелая болезнь и очень заразная. Не дай бог мне подхватить ее!
Пепик с трудом добрался до своей комнаты, сложил в мешок пожитки и сдал их в кладовую.
– Надеюсь, это ненадолго, – сказал он, никому не подавая руки, и добавил виноватым тоном: – Я не прощаюсь, хочу поскорее вернуться.
Кованда рассердился.
– Полежи-ка там подольше, надо ж поправиться! А то ты словно из гроба встал. Пусть тамошние коновалы поинтересуются твоим кашлем, так им от меня и передай.
Карел пошел проводить Пепика. В больнице, за окошечком приемного покоя, сидела девушка лет шестнадцати. Она приняла Пепика и, услышав слово «дифтерит», отсела подальше и издалека допрашивала Пепика, записывая сведения. Это было очень утомительно. Девушка перевирала чешские имена и названия и наконец покорно захлопнула регистрационный журнал, потому что на все вопросы Пепик отвечал лаконично: «не помню», «не знаю», «забыл».
С фасада больница выглядела даже нарядно, но узкий и грязный двор, запущенный сад – все это было неказисто. Некоторые отделения разместились в домах, раньше явно не принадлежавших больнице.
Около инфекционного отделения товарищи расстались.
– Ну, пока, – сказал Карел, пожав Пепику руку. – Смотри, не валяйся тут долго, нам будет без тебя скучно.
Пепик грустно улыбнулся:
– Конечно, кормежка-то здесь лучше, чем в роте. Но оставаться тут до старости я не собираюсь.
Пепика поместили в палату, где лежали четверо ребятишек, уже поправлявшихся после дифтерита. Самому младшему из них, малютке Гергарду, не исполнилось еще и двух лет. Отделение обслуживали штатские медсестры, которые то и дело под разными предлогами прибегали взглянуть на Пепика. Мол, не хочет ли «пи-пи» маленький Гергард, затемнено ли окно, хорошо ли завернут кран. Потом пришла молодая рослая врачиха, молча взяла у Пепика мазок и сделала ему инъекцию.
Температура у Пепика больше не повышалась, и через два дня он почувствовал себя уже здоровым, ни на что не жаловался, выходил в клозет покурить, сажал на горшок маленького Гергарда, без стеснения съедал два обеда и взял несколько книг из больничной библиотеки – биографии знаменитых немцев и сочинение о германских колониях. С неудовольствием он узнал, что результаты мазка будут известны только через неделю, к уже скучал по Карелу, Гонзику, Кованде и другим товарищам.
На третий день у него вдруг начался неудержимый, судорожный кашель и кровохарканье. Пепик то и дело соскакивал с постели, бежал к плевательнице и наклонялся над ней, повернувшись спиной к детям, которые с любопытством глядели на него. Ему казалось, что судорожный кашель, разрывавший ему легкие, задушит его, что он умрет от гнетущего страха. Стараясь не кашлять, чтобы не потерять много крови, Пепик задерживал дыхание.
Он всячески скрывал свой кашель от сестер, по-детски опасался, что из-за этого его задержат в больнице, а ему так хотелось вернуться к товарищам, в красное кирпичное здание школы, которое вдруг показалось ему уютным и желанным, как улей умирающей пчеле. В душе Пепика поселился неукротимый, безудержный страх, какого он еще никогда не знал, страх куда более жестокий, чем тот, что охватывал их всех во время бомбежек. Это был страх смерти, которая вдруг подкралась так близко: ведь алая кровь течет изо рта… Пепик не догадывался и не старался догадаться о причине постигшей его беды. Целый день он скрывал кашель, не решаясь признаться медсестрам, наивно надеясь, что кашель пройдет так же внезапно, как начался; ни за что на свете он не поверил бы, что это признак болезни, которая может надолго приковать его к постели.
Пепик не спал всю ночь, прислушиваясь к странным хрипам в бронхах; девять раз он подбегал к плевательнице и сплевывал сладковатую кровь. Ночь была тихая, нигде ни проблеска света, в палате спокойно, дышали спящие дети, а в сознании Пепика, как чудовища, бродили опасения. В палату три раза входила дежурная сестра с фонариком. Пепик притворялся спящим и, едва она уходила, глухо кашлял под одеялом, словно совершал что-то недозволенное. Он боялся, что сестра вернется.
Рано утром сестра Иоганна сообщила Пепику, что его переводят в другой корпус; поэтому он не признался и в этот день. Забрав в охапку свою одежду, дневник и одеяло, Пепик распрощался с маленьким Гергардом, Фрицем, Карлом и Петером, пересек двор и вошел в низкий домик за кухней. Темный коридорчик вел в палату, где стояли четыре стула, стол и четыре кровати, а у дверей высилась нетопленная кафельная печь. На одной кровати лежал Мариус, на другой Пьер Саборо, оба французы. Мариус был солдатом и попал в плен. Не выдержав тяжелых условий жизни в лагере военнопленных, он подписал бумагу о согласии работать на немецком военном заводе и был немедленно выпущен. После этого он поселился в лагере интернированных французских граждан, в одной комнате с Пьером, который не мог простить ему, что он добровольно пошел работать на немцев. Оба очень обрадовались, когда Пепик обратился к ним по-французски и завязали оживленный разговор. Французы лежали в постели, подтянув одеяла к подбородку, потому что в палате было холодно, печь еще не топили, а погода была сырая и дождливая.
Только на другой день, при утреннем обходе, Пепик сказал врачихе о кашле. Его тотчас послали на просвечивание. В больших комнатных туфлях, которые ему дала сестра Маргарет, он прошлепал по двору и в затемненной комнате, спотыкаясь, пробрался к рентгену. Трое врачей прикладывали к груди Пепика холодные уши и долго прижимали его спиной к холодной доске рентгеновского аппарата, заставляли выгнуться, поднять и опустить руки, повернуться. Потом, стоя перед ним в тусклом свете красноватой лампочки, они единодушно сошлись на диагнозе – туберкулез.
2
События осени 1944 года, когда гитлеровская Германия стремительно катилась в пропасть, оставляли глубокое впечатление в сердцах молодых чехов. Это сказывалось в каждом их поступке. Все они жили напряженнее, стали бодрее. Исчезла былая апатия, тупая покорность судьбе, смирение, порожденные кажущейся бесперспективностью однообразной жизни. Теперь было на что устремить прежде слишком туманные надежды, конкретнее стали звучать слова «свобода», «освобождение», «конец войны», «мир». Они сулили скорое свершение надежд, а слово «родина» стало в те дни подобием факела, зажженного над пороховой бочкой. В этой бочке накопились и ждали огненной искры недовольство, ненависть, жажда расплаты и тревога за тех, кто там, на родине, был на пороге освобождения, а может, и смерти.
Молодые чехи, уже третий год против своей воли носившие германское обмундирование, поняли, что нельзя относиться к своему уделу мученически-покорно, что этим они провинились бы перед грядущим, которое вдруг стало близким, как никогда. Чехи все чаще нарушали дисциплину, отказывались повиноваться, открыто выражали свои настроения. Они вдруг разучились притворяться. Новые чувства сделали из них новых людей, сильных и непреклонных, твердых и решительных, которых невозможно было ни запугать, ни беспричинно карать, ни тиранить. Несправедливость по отношению к одному становилась обидой для всех, наказанный товарищ олицетворял их общее бесправие. Все три роты жили единым коллективом, и это единство не могли уничтожить ни кирпичные перегородки, ни соперничество немецких командиров.
Этот многолюдный коллектив научился быстро и правильно реагировать на то, что решалось втайне от него, за закрытой дверью, охраняемой часовым. Немцам больше не удавалось скрыть свои намерения: всякая их мера становилась заранее известна чехам и не достигала цели. Тщетно пыталось начальство запугать коллектив, внушить ему, что в Германии все идет так же бесперебойно и успешно, как год или два назад. Нет, Третья империя стояла уже на другом пути – горьком для мнимых триумфаторов, победном для тех, кто прежде казался побежденным. Это вынуждено было признать в своих коммюнике даже германское верховное командование, хотя оно все еще выдерживало твердый воинский тон и казалось непоколебимо уверенным в несокрушимости вермахта.
События на фронтах близились к исходу, который, учитывая противостоящие силы, уже можно было точно предсказать.
Освобожден Париж, непокорившийся Париж на берегах Сены. Через два дня бои шли уже у Арраса и Седана. Пробившись с Юга, американцы освободили Лион. А на востоке румынский король Михаль, тот самый «Мишка», который со своим венценосным папашей ездил, бывало, в Жидлоховице охотиться на куропаток, сместил изменника Антонеску и открыл ворота своей страны русским. В горах Словакии восстал народ, партизаны спустились с гор и стали лицом к лицу с врагами – собственным фарисейским духовенством и их немецкими «братьями во Христе». Народы Финляндии, Болгарии, Франции, Словакии, покончив с позором пораженчества и измены своих правительств, полной грудью вдохнули воздух свободы. В Италии, Венгрии, Польше рушились оплоты германского владычества. Что же еще уцелело от гигантской империи, державшейся насилием и убийством, обманом и нуждой? Теперь лишь Германия, истерзанная справедливым возмездием, населенная миллионами согнанных отовсюду рабов и миллионами обманутых немцев, с трепетом ожидала расплаты. Превосходно организованная военная машина давала перебои. Уже разваливался на части этот безобразный колосс, уже вышли из строя многие шестеренки, но гигантский маховик все еще бешено вращался на подшипниках из краденого материала, хорошо смазанных синтетическими маслами. Долго ли еще будет продолжаться это движение по инерции, накопленной несколькими годами неистового бега под гору? Долго ли еще выдержат подшипники, которым нет замены? Когда вспыхнет масло в масленках, когда загорятся буксы?
«Скоро, скоро», – гудели самолеты союзников, которые уже стали полновластными хозяевами неба над Германией. «Скоро, скоро», – гремели на востоке раскаленные орудия Красной Армии. «Скоро, скоро», – с упованием повторяли обреченные на смерть узники Дахау, Освенцима, Бухенвальда, Матхаузена. «Скоро, скоро», – шептали дети, которым хотелось безбоязненно играть на кучах желтого песка. «Скоро, скоро», – повторяли матери под грохот падающих бомб и мечтали о времени, когда они будут растить своих детей в тишине. «Скоро, скоро», – говорил весь мир, изнуренный безумием войны. «Скоро, скоро», – твердили те, кто, потеряв все, хотели сохранить хотя бы жизнь. «Скоро, скоро»…
«Нет, еще не скоро», – говорил тот, кто боялся возмездия и заслуженной кары. «Еще не скоро», – умоляли предатели, осознавшие тяжесть своей вины. «Еще не скоро», – клянчили торгаши, подсчитав, что их капиталы приумножились только во сто крат. «Еще не скоро», – восклицали те, кому конец войны не принес бы еще полной победы.
«Еще не скоро», – бессонными ночами думал Гиль, все чаще вспоминая старого Вейнгарда. «Еще не скоро», – уверял себя фельдфебель Бент, старевший с каждым днем; его сжигала жестокая ненависть ко всему и всем. Лишь недолгую утеху он находил в вине, которое выписывал теперь целыми ящиками. «Еще не скоро», – твердил Нитрибит, подавленный мыслью о том, какую небывалую возможность покорить мир потеряет Германия, проиграв войну. «Еще не скоро», – боязливо шептали Кизер, Бекерле, Куммер, Шварц, Рорбах и все рядовые гитлеровцы, которые понимали, что, лишившись зеленых мундиров вермахта, они потеряют легкий хлеб и станут жалкими «штафирками», давно забывшими свою гражданскую специальность, отвыкшими от честного труда. И только солдат Липинский, спокойный, тихий человек с внешностью усталого крестьянина, хладнокровно воспринимал дурные вести и задумчиво усмехался.
О событиях на фронте рота узнавала только из газет и из передач пражского радио. Иногда Гонзик приносил новости, о которых не прочтешь в газете: он заходил к Трибе, жившему в маленьком домике на Расберге, они запирались в мансарде, чтобы не вошел восьмилетний сынишка хозяина, и слушали заграничное радио.
Трибе при этом посмеивался над собой.
– Ну какой я немец, если позволяю в моем собственном доме слушать правду о моей стране? Представляешь, что у меня на душе? Если бы я донес на тебя, я мог бы утешиться хоть тем, что избавил немецкий народ от одного врага.
– Вот и ошибаешься, – улыбнулся Гонзик, – я ровно ничего не имею против твоего народа и против тебя самого. Мой народ не может быть врагом твоего, и мы с тобой друзья. Уж не поэтому ли ты считаешь себя плохим немцем?
Трибе был озадачен.
– Сам не знаю, почему я так изменился. Ведь я был обер-фельдфебелем, сражался в России. Правда, я не одобрял того, что мы там творили…
– Но и не протестовал?
Трибе грустно улыбнулся.
– Хотел бы я знать, кто из нас мог это сделать. Мы не доверяли друг другу. Будь в нашей дивизии хоть тысяча несогласных, все равно не имело никакого смысла идти на расстрел.
– Вот видишь, – прервал его Гонзик, – вы боялись за свою жизнь, за ту самую жизнь, которую доверили своим генералам и фюреру. Возможно, что сейчас уже не время для переворота, не время для него было и в военные годы, когда Германия шла от победы к победе. Но его можно было совершить в тридцатые годы, пока нарождался фашизм. И тогда выступление против него стоило бы жизней, но только ваших, а сейчас за грехи немцев весь мир расплачивается жизнями лучших людей.
– Тогда… – Трибе предался воспоминаниям. – Тогда в Германии были голод и нужда. Приход Гитлера к власти сулил конец безработицы…
– Лишь на время! Проиграв войну, вы не избавитесь от безработицы, если только не наведете у себя порядка, не отнимете у Круппов, Тиссенов и Клокнеров их богатства, не передадите их народу. Кстати говоря, одна из причин всякой войны – это стремление надеть на безработных военные мундиры, накормить их из казенного котла, а потом с их помощью умножать доходы тех, кто прикрывается фразами о патриотизме, справедливости, возмездии, праве.
Трибе задумчиво курил трубку.
– Может быть, и так, – устало согласился он. – Но когда же простые люди узнают правду?
– Узнают, когда захотят этого, – строго сказал Гонзик. – А ты не хочешь. У тебя одна рука, и ты, видно, считаешь, что можно опустить ее и ждать, что будут делать те, у кого обе руки целы. А самому оставаться в тени. Ты знаешь, что в Германии неладно, но тебе достаточно, что у тебя над головой есть крыша; ты благодарен судьбе за то, что у тебя уцелела хоть одна рука. С такими немцами, как ты, через несколько лет, новый Гитлер сможет начать новые авантюры. Вы будете несогласны, но не станете протестовать, а только порадуетесь, что цел ваш дом. Для вас крыша над головой – это все. Безопасность, удобства, доход – только это вам и важно, все остальное вас не касается. А если разрушат вашу крышу, вы все-таки будете довольны, что уцелели сами. Так или нет?
У Трибе погасла трубка.
– Трудно сказать, – виновато сказал он. – Может быть, ты и прав. Но разве можно помешать человеку заботиться прежде всего о себе.
– Если это так, – усмехнулся Гонзик, – почему же тебе отрезали руку? Почему ты не подстережешь того, кто погнал тебя на эту бойню, и не отомстишь ему?
– Не лови меня на слове, – уклонился Трибе.
– Я тебя не ловлю, а вот вы хотите словами отгородиться от ответственности.
– Будь я одиноким, – недовольно вырвалось у Трибе. – Но ведь у меня семья, жена и дети.
– Разве только у тебя?
– У меня ее не было, – печально продолжал Трибе, – пока я был на войне. Семьи нет у тех, кто дерется на фронте. Я семью оставил дома. В военное время семьи распадаются, вы, чехи, это тоже хорошо знаете. Разве ты не нашел себе девушку у нас? – обратился он к Гонзику.
Гонзик с минуту пристально смотрел ему в глаза.
– Да, нашел, – тихо сказал он. – Но не такую, как ты думаешь. Я нашел ее на всю жизнь.
Трибе не понял.
– Наши женщины забыли о гордости, – сказал он строго. – Война их совсем испортила. Им все равно – француз, чех или немец. Живут сегодняшним днем.
– И перестали соблюдать высший закон расы, – насмешливо подхватил Гонзик. – Это ты имел в виду?
Трибе покраснел и в смущении закусил мундштук трубки.
– Вот видишь, – сказал Гонзик, поднявшись, – нацизм засел в вас так глубоко, что вы живете им, мыслите по его догмам, сами того не замечая. Целое поколение понадобится вам, чтобы избавиться от этого яда. Да и то, если только вы захотите.
Обстановка в переполненной чехами школе накалилась уже настолько, что капитан Кизер созвал совещание командиров рот, чтобы, как он выразился, наметить новые меры против отдельных смутьянов.
Обер-лейтенант фон Кох позволил себе заметить, что дело уже не в отдельных нарушителях – недисциплинированность стала массовым явлением. Капитан был уязвлен этими словами и заявил, что в его пятой роте имеют место только отдельные случаи; он повторил при этом свое суждение об ошибке командования батальона: мол, совершенно напрасно полковник поместил все три роты в одном здании.
Обер-лейтенант Штейниц, явившийся на совещание сильно навеселе, потребовал решительных мер, которые, по его мнению, заключались в том, чтобы в каждой роте хотя бы один раз для острастки пустить в ход оружие. Это будет эффективней, чем дурацкие совещания, которые ничего не дают.
Проводивший совещание Кизер вспыхнул и пригрозил Штейницу немедля подать на него рапорт о злоупотреблении спиртными напитками. Штейниц хладнокровно возразил, что герру полковнику в Майнце это отлично известно, поскольку он выпил со Штейницем не одну дюжину игристого рейнского вина.
Капитан ушел с совещания, хлопнув дверью.
Через неделю из Майнца пришел приказ о переводе рот Коха и Штейница в Мерзебург и Гамбург. Пятую роту оставили в Цейтце.
Отъезд проходил шумно. Молодые чехи прощались так, словно расставались совсем ненадолго. «Нас хотят разъединить! – восклицали они. – Немцы торопятся разделить нас, пока мы не задали им тут жару».
В ночь накануне отъезда кто-то проломил во всех этажах кирпичные перегородки и сбросил с постамента перед школой двухметровый макет бомбы.
– Давно пора вашим ротам убраться отсюда, – ухмылялся Кизер, прощаясь с зашедшими к нему командирами рот. – А то, чего доброго, и тут, в Цейтце, станет опасно. В ваших ротах – сплошь преступники и буяны. Счастливого пути!
Они расстались, недовольные друг другом. Фон Кох и Штейниц подозревали, что Кизеру удалось повлиять на командование батальона и что именно его стараниями их неожиданно переводят в другое место. А им очень не хотелось уезжать из Цейтца перед самым наступлением зимы, и они напрямик высказали Кизеру свое мнение о нем. Но горбун, только усмехался. Ему даже льстила вражда и зависть обоих ротных, а главное, тот факт, что они приписывают ему такое влияние на штаб батальона.
– Если бы я выпил с полковником столько вина, сколько вы, Штейниц, – язвительно заметил он, – он бы никогда не поступил со мной так, как с вами. Кстати говоря, Гамбург – красивый и веселый город. Не забудьте укрепить дисциплину в ваших образцовых ротах. Теперь это сделать легче, поскольку они не будут якшаться с разложившейся моей, – добавил он иронически.
После отъезда обеих рот капитан собрал своих подчиненных.
– Наконец-то мы одни в этом здании, – сказал он, поигрывая кортиком, – и будем действовать в зависимости от обстановки. Штаб батальона дал нам указания, как обращаться с чехами, и мы воспользуемся самыми крайними мерами. Если теперь, когда наша рота отделена от других, дисциплина и отношение чехов к труду не улучшатся, мы применим оружие. Разумеется, мы пойдем на это лишь в крайнем случае, чтобы можно было обосновать эту меру перед штабом.
Он замолк. За окном слышалось пение уходящих рот.
– Они еще поют! – задумчиво произнес Кизер. – Радуются случаю показать бодрость духа. У нас тоже нет причин для боязни и малодушия. Наши противники вышли к Рейну и хотят переправиться на другой берег? Ну и пусть! Война не кончена, и не все еще потеряно. Выждем своего часа, ни на минуту не забывая, что мы – воины германской армии! Эти слова звучали и всегда будут звучать гордо! – Кизер оглядел собравшихся и самодовольно усмехнулся. – Правда, мы допустили кое-какие ошибки, – продолжал он, покосившись на Нитрибита. – Нередко мы не до конца выполняли служебный долг, поступали не вполне по-воински. Это происходило, видимо, потому, что на нашей службе не было нужды в воинской строгости. Мы многое упустили и, возможно, именно потому наталкиваемся сейчас на трудности, которых могли бы избежать. Что ж, мы исправим эту ошибку. Сейчас более трудное время, чем год назад. Докажем же теперь, что мы умеем быть непреклонными, когда это действительно необходимо.
Гонзик стоял у железной ограды на темном дворе и задумчиво глядел на улицу. Шеренги уходящих рот заворачивали за угол, вот уже и красный фонарик замыкающего исчез в темноте.
Задумавшись, Гонзик не заметил, как кто-то подошел и стал рядом с ним. Он думал о Кетэ, как думал о ней каждый вечер со дня ее ареста, и сердце его было полно опасений и безмерной любви к этой чистой женщине.
Оторванный от своих дум, он вздрогнул и смущенно улыбнулся. Эда протянул ему сигарету.
– Мне нужно поговорить с тобой, – тихо сказал он. – По важному делу. Ребята послали меня посоветоваться.
– Какие ребята? – встрепенулся Гонзик.
– Вся моя комната. Двадцать два человека. Сходи, говорят, к Гонзику, поговори с ним. Спроси, согласен ли он.
– А к чему вам мое согласие, если двадцать два человека уже приняли решение?
Эда сунул руки в карманы и задумчиво наклонил голову.
– Ребята тебе доверяют, – твердо сказал он. – Они говорят, что без колебаний пошли бы за тобой, если нужно. И они хотят, чтобы именно ты вел их в этом деле.
– В каком же?
Эда глухо кашлянул.
– Мы решили, что время смыться. Домой. Не вечно же торчать тут. На родине мы нужнее. Хотим дать тягу, все разом, двадцать два человека.
Гонзик удивленно свистнул.
– Да что ты!
– Да, да, – взволнованно повторил Эда. – Помнишь, как в конторе пропала пачка отпускных билетов? Это я их стибрил. Да еще печать приложил, теперь нужно только заполнить их, и готово, можно ехать. Да еще бесплатно до самого дома!
Гонзик не отвечал. Он стоял, опираясь об ограду, и молча смотрел на улицу.
– Мы продумали все до мелочей, – настойчиво продолжал Эда. – Домой никому из нас вернуться нельзя, это ясно. Поэтому каждый уже списался с родичами и знакомыми. У всех есть где укрыться, конечно в деревнях, в городах опасно. Ребята послали меня к тебе. Поедем с нами, Гонза. Или хотя бы скажи, можно ли нам удрать, не навредим ли мы остальным? Если из-за этого худо придется всей роте, мы лучше останемся, будь уверен. Вот почему ребята хотят знать твое мнение.
Гонзик долго не отвечал.
– Я-то думал, что придется растолковывать ребятам, что надо и чего не надо делать, – проговорил он наконец, справившись с волнением. – Что придется приглядывать за ними, понукать и подбадривать. А оказывается, вы и сами… Ну конечно, надо бежать, Эда. Надо показать пример другим. Что верно, то верно, – ваш побег поставит роту под удар. Но пришло время принять такие удары. Так что не беспокойтесь за нас, уж как-нибудь мы выдержим. О господи! – воскликнул он и сдержанно усмехнулся. – Хороший сюрприз получит Кизер! Представляешь себе, что с ним будет? А с Нитрибитом, Гилем и Бентом?
Эда нерешительно помялся.
– А ты не пойдешь с нами? Разве ты не хочешь?
– Нет, – решительно ответил Гонзик. – Я – нет. Я пока что останусь, Эда.








