355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Птачник » Год рождения 1921 » Текст книги (страница 11)
Год рождения 1921
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:45

Текст книги "Год рождения 1921"


Автор книги: Карел Птачник


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

3

Предприятия Круппа – сердце Эссена. В длинном ущелье, образованном многоэтажными заводскими корпусами, торопливо спешащие трамваи кажутся игрушечными, а гигантские трубопроводы – мостами, переброшенными через пропасть. За гигантскими стенами скрыты сила, жизнь, движение, хаос, напряженный труд, такой же титанический, как сами стены, как все эти трубы, конструкции, домны, шахты. Трамвай едет по бесконечной Альтендорферштрассе, и на каждой остановке видны зияющие ворота, они ненасытно поглощают поток людей в синих спецовках, в украинских папахах, польских платках, французских беретах.

Налет в ночь с 16-го на 17-е июня нанес сокрушительный удар Круппу. Рассыпалась мощная каменная громада, которая высилась как крепостная стена; даже станки из цехов кое-где выбросило на улицу, над обломками зданий торчат толстые трубы, цеха разнесены вдребезги, станки, краны, пушки, танки – все смешалось в кучу. Уже не чувствуется здесь силы и движения, осколки кирпичей хрустят под ногами людей, осматривающих разрушения, подобные чудовищным язвам на здоровом и чистом теле.

И все-таки старый Крупп не умер. Он более живуч, чем кажется с виду. Уцелевшие трубы дымятся, как и вчера, в громадном прессовочном цехе пульсирует жизнь, чуть подальше только что задули домну, в сборочных цехах, близ железнодорожной ветки, выбиты все окна, но там полно рабочих, шахтеры спустились в забои, а новый корпус танкового завода только что пущен в ход. Нет, старика Круппа не так-то легко положить на обе лопатки. Он еще твердо стоит на ногах, хоть и побит и ободран. Пятнадцать тысяч рабочих из организации Тодта брошено на ликвидацию разрушений.

Чехи работали на разборке развалин. Аварийные команды по пятидесяти человек отправили на наиболее пострадавшие участки предместья Дельвиг. На Просперштрассе нужно убрать обломки дома, загородившие проезжую часть улицы, починить мостовую, изрытую глубокими воронками, выкачать воду из затопленных подвалов и как можно скорее добраться до бункера. Во время налета летчик, видимо, целился в виадук, но промахнулся, бомба упала на усадьбу фермера Молиша, у которого рота брала молоко. Вся семья Молиша, хозяйка, дочери Эмилия, Анна-Мария и Труда, конюх Эрнст и другие батраки и батрачки, всего четырнадцать человек, остались под развалинами в хорошо оборудованном бункере, который от сокрушительного взрыва так сдвинулся под землей, что аварийная команда никак не могла найти его. А разыскать нужно было во что бы то ни стало, так как все еще оставалась надежда, что люди в нем живы. Спасательные работы шли медленно, и потому на этот участок срочно перевели всю роту.

День после налета выдался необычайно жаркий. Ребята работали полуголые. Пыль, вздымаясь клубами, покрывала их опаленные солнцем тела, лезла в глаза, садилась на волосы, серым налетом покрывала траву.

– Нечего и думать, что эти бедняки там, внизу, еще живы, – ворчал Кованда. – Хотел бы я знать, кто из них уцелел при таком ударе.

Иногда в городе слышались взрывы. Тогда рота на минуту переставала работать, парни выпрямлялись и, прикрыв рукой глаза от солнца, смотрели, где покажется знакомый столб дыма и пыли.

– Бомбы замедленного действия – самая подлая штука, хуже не придумаешь, – сказал Карел, тыча лопатой в кучу щебня. – Мало им, что ли, тонн бомб, которые взрываются сразу?

Мирек не разделял этого мнения.

– А по-моему, это неплохо. Представь себе, что одна такая бомба, а то и несколько, сброшена на завод. Люди туда боятся подойти, так что этот завод сразу не восстановишь.

– Будь это так, другое дело, – отозвался Гонзик. – Но насколько мне известно, в таких случаях немцы пользуются заключенными: посылают их обезвреживать бомбы и обещают за это сокращение срока.

После обеда Гиль увел пятьдесят человек в соседний квартал – срочно разбирать развалины мастерских трамвайного депо.

Трамваи во всем городе не ходили. Сотни трамвайщиков возились на улицах, снимали разорванные провода, убирали обломки сгоревших вагонов, ремонтировали мостовую и трамвайные пути. Железнодорожная связь тоже была нарушена, и почту привезли автобусы, окольным путем, через Мюльгейм. До семи вечера чехам пришлось выбирать инструмент, рулоны проволоки и рельсы, расчищать сортировочную станцию.

В школу команда, возглавляемая Гилем, возвращалась по безлюдным улицам. Ефрейтор, разморенный жарой, даже не заботился о четком строе. Ладя Плугарж жаловался, что у него в оба ботинка набились камешки, но не решался выйти из шеренги и высыпать их. Наконец он отважился на это, нагнулся и стал быстро расшнуровывать ботинок, но, как ни спешил, дело не ладилось, шнурки путались, один из них оборвался. Пока Ладя его надвязывал, команда прошла добрую сотню метров. Он бросился было за ней, но в этот момент сверкнул взрыв, и Ладя повернулся лицом к трехэтажному дому на правой стороне улицы. Передняя стена этого дома наклонилась, как падающая кулиса, переломилась пополам и обрушилась на тротуар. Растерявшийся Ладя в ужасе закрыл лицо руками и упал, заваленный грудами кирпича.

Ребята несколько секунд стояли словно окаменев, потом, не слушая окриков Гиля, бросились назад.

Из-под кирпичей видны были только ноги Лади: на одной ноге тяжелый башмак, другая в носке. Товарищи вытащили погибшего из-под обломков и в отчаянии опустили руки, а долговязый Трояк упал на колени и громко заплакал. Подбежавший Гиль увидел Ладю, его истерзанное лицо и раздавленную грудь, стиснул зубы и отвернулся.

Улицу запрудили жители соседних домов и солдаты двух аварийных команд, подоспевшие на автомашинах. Гиль приказал перенести погибшего на тротуар, а чешской команде участвовать в аварийных работах.

Лишь вечером, когда мостовая была расчищена, а трупы увезены, команда направилась в школу. Ребята шли не в ногу, натыкаясь друг на друга, подавленные, безмолвные. По дороге пришлось обходить улицы и целые кварталы, где еще днем проход был открыт; сейчас патрули не пропускали никого, потому что в домах и садиках были обнаружены бомбы замедленного действия.

Чехи шли по всей ширине мостовой, засунув руки в карманы и не замечая ничего вокруг. На перекрестке у канала Гиль приказал остановиться, но ребята, словно не слыша, продолжали шагать. Они молча прошли мимо Гиля и медленно, один за другим, держась за перила, поднялись по школьной лестнице.

В комнате играл патефон. Кованда, Мирек, Олин и Йозка дулись в карты, остальные лежали на койках, читали или писали письма.

Богоуш вошел первым. В дверях он остановился, щурясь от света. Потом тяжелыми шагами, словно пьяный, подошел к столу и потянулся к патефону. Игла царапнула по пластинке, и от этого неприятного звука все подняли головы. Богоуш сел на стул, положил руки на колени и тупо уставился на карты, которые игроки молча бросили на стол.

Все сгрудились вокруг стола.

Кованда положил Богоушу руку на плечо и быстро обвел взглядом пришедших, стараясь догадаться, что случилось.

– Ладя… – глухо выговорил Богоуш и прикрыл заплаканные глаза. – Ладя Плугарж.

В комнате стало тихо, только часы с кукушкой, криво повешенные на стене у дверей, словно резали эту тишину неравномерными взмахами запинающегося маятника. Эти часы Ладя нашел в развалинах какого-то дома, Фера их разобрал, вычистил и собрал; с тех пор они постоянно тикали в комнате и шли точно. Вот и сейчас окошечко под резным навесом открылось и кукушка прокуковала девять раз. Ребята, сжав кулаки, сгрудились вокруг стола и молча слушали эти звуки. Трояк, по лицу которого градом катились слезы, вдруг разрыдался, швырнул в часы шапкой и выбежал в коридор. Часы покосились и затихли.

В этот вечер ребята на цыпочках ходили мимо опустевшей койки, а перед сном решили сложить в чемодан Ладины вещи. Они тщательно вычистили и завернули в бумагу его брюки, связали бечевкой пачку писем, столовый прибор, открытки с видами Саарбрюккена, белье, вечное перо, никелированный портсигар, тапки на резиновом ходу и десяток дешевых выпусков приключенческих романов, которые перечитала вся рота, – Ладя охотно давал их каждому. Книжечки были засалены, с загнутыми углами. На дне чемодана Лади, под аккуратно уложенными рубашками, Гонзик нашел миниатюрное издание «Мая» Махи, «В тени липы» Сватоплука Чеха и «Баллады» Волькера.

– Читал это кто-нибудь? – спросил Гонзик, показывая товарищам три тоненькие книжечки.

Ребята покачали головами. Нет, никто не читал.

Гонзик медленно положил книги обратно в чемодан.

– Бедняга! Стеснялся, наверное, сказать, что любит стихи.

Долговязый Трояк встал на стул, снял часы и подал их Гонзику.

– Уложи их тоже, не могу больше видеть эту кукушку.

Только улегшись на койки и потушив свет, ребята нашли в себе силы поговорить о Ладе. Им не спалось, и они почти хотели, чтобы скорей началась воздушная тревога.

– Я его ругал, что он хватил лишнее, а он говорит: это от радости, – грустно вспомнил Кованда. – От радости, что пережил тот проклятый налет.

– Если бы ему не вздумалось высыпать камешки из башмаков… – всхлипывал Трояк. – Если бы он не отстал от шеренги…

– Теперь уже поздно гадать, что было бы, – отозвался Пепик.

– А если бы мы задержались, то, быть может, все остались там…

– Позволят ли перевезти его тело домой? – неуверенно спросил Фрицек. – Как вы думаете, ребята?

– Если не позволят, это будет величайшая подлость! – вспыхнул Мирек.

– Эх, какого черта! Ладе-то теперь все равно, – громко сказал Олин.

– Но у него остались родители. И девушка.

– Они его не воскресят.

– Подлая война! – всхлипывал на своей койке Трояк. – Проклятая, подлая война. Есть ли что-нибудь на свете подлее войны?

– Есть, – горячо отозвался Мирек. – Те, кто начал войну. Немцы!

– Насколько мне известно, – возразил Карел, – японцы тоже начали войну. И итальянцы в Абиссинии.

– Дело не в народах, а в людях, – выразительно сказал Гонзик. – В тех людях, которые хотят властвовать над другими. Такие есть и у нас, и в Англии, и во Франции, и в Америке, в общем всюду.

– Не понимаю, как ты можешь ставить немцев и англичан на одну доску! Да еще и американцев! – возмутился Пепик. – Представляешь себе, где бы сейчас были германские войска, не будь Англии и Америки? У кого хватило бы сил сопротивляться немцам? Есть такой народ на свете?

– Есть! Разве ты не знаешь? Один, совсем один этот народ стоит против вермахта, истекает кровью и все-таки наносит ему такие удары, как под Сталинградом. А другие противники Германии? Пошлют десяток самолетов и сбросят дюжину бомб или пошлют тысячу самолетов и сбросят тысячи бомб, разбомбят и сожгут жилые дома…

– …и убьют Ладю Плугаржа, – всхлипнул Трояк.

– И убьют тысячи Ладей Плугаржей. В листовках, которые они сбрасывают с самолетов, они уверяют, что выиграют войну, потому что производят во столько-то раз больше оружия, чем немцы, что они освободят всю Европу. А сами тем временем отсиживаются в Италии да бомбят с самолетов без разбору. Почему же они не пустят в ход все свои громадные силы, почему не кончат эту войну поскорей?

– О господи, – вспыхнул Пепик, – да разве это так просто? Это же не булку испечь! Значит, они еще недостаточно сильны для последнего удара.

– А по чьей вине они слабы? – громко сказал Гонзик, усаживаясь на койке.

– А они не собирались воевать, – рассердился Пепик. – Кто хотел войну?

– Мы-то знали, кто ее хотел, – вмешался Карел. – Не один год знали. А неужто другие и в самом деле ничего не подозревали?

– Болтовня! – воскликнул Пепик. – Пустая болтовня, ребята! Ею не приблизишь конца войны. Война не делается в белых перчатках. Всегда были невинно пострадавшие от войны, всегда на войне гибли люди.

– Болтовня, – холодно возразил Гонзик, – пустая болтовня, ею не скрыть вины тех, кто колебался и трусил. Сейчас колебаться нельзя.

– Если не верить в честность Запада, – еще громче кричал Пепик, – если не верить, что оттуда придет освобождение, какой смысл жить? Только с Запада придет справедливость, только от них мы дождемся защиты наших прав!

Крупные капли дождя застучали в окна. Ребята прислушались.

– Дай нам бог, – тихо сказал Карел, – хоть теперь получить от них защиту и справедливость, если мы не дождались этого перед Мюнхеном.

Стук дождя по жестяным подоконникам все усиливался. Завыли сирены. Лучи прожекторов упирались в темные перины низко нависших над крышами туч, не проникая в высоту, откуда слышался равномерный шум моторов и глухие разрывы шрапнелей.

На другой день роту разделили на команды по пятидесяти человек и послали в разные места. Общий аврал по раскопке убежища Молиша был прекращен, потому что надежды, что люди там еще живы, не осталось никакой. Убежище откопали только на четвертые сутки.

А на пятый день в бетонной стене бункера под усадьбой Молиша было пробито отверстие, достаточное для того, чтобы туда смог пролезть Кованда. Из подвала пахнуло ужасной гнилью.

Только за дополнительную порцию хлеба, рома и сигарет шестеро добровольцев согласились вынести трупы и уложить их в гробы. Выполнить эту работу вызвались Кованда, Фера, Олин, Карел, Мирек и Эман. Погибшие были похоронены в общей могиле. В полдень спасательная команда вернулась в школу, и капитан сам принес им в комнату шесть буханок хлеба, триста сигарет и три литра рома, Ребята молча сидели за столом, подперев головы руками, курили и пили. К ужину, который Франтина принес им из кухни, они не притронулись, и все шестеро мертвецки напились скверным ромом. Вместе с ними напился Мирек, который прежде в рог не брал спиртного.

В тот же день на дельвигском кладбище хоронили Ладю Плугаржа; перевезти его тело домой власти не разрешили, не позволили они и родным покойного приехать на похороны. Рота в строю промаршировала от школы до кладбища. Вечернее солнце озаряло кроны деревьев; на башенке маленькой часовни торопливо звонил погребальный колокол. Могилу вырыли у самой ограды, Фера сделал железный крест с надписью по-чешски:

«Покойся в чужой земле с миром».

Через день Эссен снова бомбили. Об этом налете Пепик записал в своем дневнике:


Сегодня ночью, на второй день после похорон Лади Плугаржа, снова был воздушный налет на наш район. Бомбы упали и на кладбище, разметали груды земли, разрушили могилы и надгробные памятники. Взрывами разрушены часовня и мертвецкая; трупы выбросило из могил и даже перебросило через каменную ограду. Могилы потом мы привели в порядок, но трупы Гейнца Мильдерна, Эллен Киппар и Лади Плугаржа не попали на прежние места. Теперь они покоятся, в одной яме, над которой нет ни надписи, ни креста…

Несколькими днями позже Пепик приписал:

На Флигенбуше лежал на тротуаре мертвый английский пилот, юноша лет двадцати, в летном комбинезоне на добротной меховой подкладке. Через два дня кто-то снял с трупа высокие ботинки из тонкой кожи. Увезли труп на третий день, к этому времени исчез и комбинезон, и даже парашют, которым было прикрыто тело.

На летчике не было никаких видимых ран, он лежал с закрытыми глазами, словно спал, и был красив даже мертвый.

На Шлоссштрассе лежал мотор сбитого самолета. Вокруг постоянно толпились люди и разбирали его по винтикам. Через два дня от мотора ничего не осталось.

Некоторые солдаты награждены за героизм, который они якобы проявили при последнем налете, и гордо носят на груди новую ленточку, врученную им офицером из штаба батальона. Среди них – фельдфебель Рорбах. Его ничуть не смущает тот факт, что в ночь налета его вообще не было в Эссене, он ездил в отпуск и провел его у себя дома, в Людвигсгафене.

Десять дней не ходили поезда. Пассажиров и посылки возили автобусами через Мюльгейм. Трамваи пошли только через три недели, да и то далеко не на всех линиях. До того как восстановили трамвайную линию от нас в центр города, по этому маршруту курсировали автобусы, мобилизованные из разных городов Германии. На остановках очереди тянулись метров на сто, люди выстаивали больше часа, пока попадали в автобус.

Но вот все снова вошло в свою колею. Больше не проходят погребальные процессии, мужчины сняли траурные черные цилиндры (здесь цилиндры носят даже трубочисты) и убрали их в шкаф. Снова курсируют трамваи, слышится звон, – уже не погребальный… Девушки из Арбейтдинста с улыбкой пробивают щипчиками в билетах дырочки в форме кружка, квадрата и сердечка.

4

В роте распространился слух, что штаб батальона в Майнце вскоре разрешит отпуска. Все заволновались, каждому хотелось поскорей съездить домой; ребята осаждали капитана, изобретая всевозможные причины и предлоги.

Кованда тоже решил попытать счастья и приставал к Пепику до тех пор, пока тот не согласился перевести капитану Кизеру почтительнейшую просьбу Кованды.

Для того, чтобы успешно выступать в роли переводчика при разговоре между тотально мобилизованным чехом и немецким начальством трудовой роты, нужно было не только хорошо знать немецкий язык, но обладать большой находчивостью и умением разобраться в желаниях просителя и настроении начальства, постичь их неким шестым чувством и молниеносно реагировать на слова, не имеющие отношения к делу, подчас переводя их совсем наоборот.

– Скажи ему, – просил в конторе Кованда, – что мне надо смотаться домой. Ненадолго. Скажи, что у меня хворает старуха и надо починить крышу. Я только было достал новый шифер, а тут чертовы немцы угнали меня сюда, так я крышу и не перекрыл.

Капитан Кизер сидел за столом, вертя в руках медный нож в форме кинжальчика, которым он обычно вскрывал почту.

– Was will der alte Lümmel?[51]51
  Что надо старому олуху? (нем.)


[Закрыть]

Пепик объяснил, что Кованда попал в роту по недоразумению, ему уже сорок пять лет, у него жена и четверо детей, жена сейчас больна, и он просит разрешить ему поездку домой, хотя пока никто еще не получал отпуска.

Кизер усмехнулся и сказал:

– Штаб батальона пока не разрешал отпусков.

– Я знаю, – проворчал Кованда, когда Пепик перевел ему ответ капитана. – Подумаешь, новость! Пусть он передаст тем ослам в штабе, что уже пора пускать людей домой на побывку. Мне отпуск нужен до зарезу, крышу-то перекрыть некому! Немчуре-то что, они и на воскресенье могут съездить домой, а к нам ведь не близко. Я поеду, и баста.

– Кованда говорит, что у него особый случай, и просит сделать исключение. Желание у него скромное: двое суток отпуска и двое суток на дорогу, на пятый день он уже будет здесь.

Капитан был настроен благодушно. Он терпеливо объяснил, что ему не дано права предоставлять отпуск, но он слышал, что отпуска начнутся в ближайшее время.

Кованда, слушая это, выходил из себя.

– Вот что, – злился он, – пусть не рассусоливает. Пусть напишет мне отпускную и заткнется. Вот там лежит перо, я его сейчас обмакну в чернила…

– Кованда обещает, – поспешил «перевести» Пепик внимательно слушавшему Кизеру, – что, вернувшись из дома, будет работать еще лучше и тем отблагодарит вас за отпуск.

Капитан пообещал, что, как только разрешат отпуска, Кованда поедет домой в первую очередь.

– Этим его посулам грош цена. Разве можно ему верить? Пусть мне не вкручивает, сопляк этакий, а то я смоюсь и без разрешения. Да прежде стукну его чем-нибудь по башке, чтоб уважал мою старость.

– Понятно? – спросил капитан, заканчивая разговор. Но Кованде было непонятно, он упорно стоял на своем.

– А может, все-таки столкуемся? Я бы ему привез курочку, пусть жрет да облизывается, немец чертов. У нас дома хорошие куры, я, уж так и быть, одной из них сверну шею… буду думать, что это нацист. Ты, Пепик, гляди, подмани его жратвой, он на нее клюнет. Курочка ему, конечно, не достанется, уж лучше я ее сам проглочу вместе с перьями, но ему ты скажи, что курочка будет.

Капитан посмотрел на Кованду и заметил, что у него порвана штанина.

– Немедленно зашить! – сказал он строго. – И надо стоять навытяжку, когда обращаешься к офицеру.

– Пусть он о своих штанах заботится. Я сюда не франтить приехал, а Германию погубить, как говаривал один чех. А в армии я не служил и порядков не знаю, так ему и передай. Будь у меня ружье, уж я бы его трахнул прикладом по башке.

– Брюки у него порвались только что, и он их тотчас зашьет, – перевел Пепик.

Кованда сделал под козырек, хотя был без шапки.

– Будь здоровенек, фриц, – усмехнулся он. – От меня легко не отделаешься. Я к тебе пристану как банный лист, завтра опять приду сюда, будешь меня помнить. Кланяйся Адольфику, барчонок!

– Was sagt er?[52]52
  Что он говорит? (нем.)


[Закрыть]

– От души благодарит герра капитана за обещанный отпуск, – не теряясь, переводил Пепик. Кованда, который уже вышел было из комнаты, заглянул в дверь.

– Не трепись с ним, – приказал он Пепику. – Все равно он болван. В жизни я еще не видел умного нациста.

На следующий день было воскресенье, и Гонзик сразу же после обеда отправился по адресу, который он получил от доктора в Саарбрюккене и тщательно берег. Трамвай провез его по сети широких благоустроенных улиц крупповского города и через лабиринт рабочих кварталов. На трамвайном кольце Гонзик вылез и три раза справлялся у прохожих, пока отыскал улочку с одним рядом одноэтажных домиков, за которыми виднелись узкие полоски садов, спускавшихся к реке. Он дважды прошел мимо серого домика с парными окнами направо и налево от входа и наконец отважился нажать костяную кнопку звонка. «Кетэ Шуберт» – значилось на узенькой визитной карточке под звонком, звук которого отозвался где-то в глубине домика.

Дверь открылась не сразу, хозяйка улыбнулась гостю – «Добро пожаловать» – и повела его по длинному коридору, освещенному только светом, падавшим из верхней застекленной части двери. Окна комнаты Кетэ Шуберт выходили в сад, заросший густыми кустами смородины, шиповника и крыжовника.

Дальний конец садика у реки занимали тщательно обработанные грядки капусты, лука и салата. В комнатке стоял диван, круглый столик и четыре стула; в простенке между окнами висело большое овальное зеркало.

– Так вот вы какой! – сказала Кетэ, стоя у стола и глядя на Гонзика большими карими глазами, которые оставались серьезны, хотя ее маленький красивый рот весело улыбался. – А я вас представляла совсем иначе. Ну, добро пожаловать таким, какой вы есть!

Гонзик смущенно улыбнулся, теребя свою шапочку.

– А нельзя ли узнать, каким именно вы себе меня представляли?

Кетэ села за стол, спиной к окну, в которое лился яркий дневной свет, а Гонзик уселся напротив.

– Я представляла себе вас… сильнее, шире в плечах… Извините.

– Значит, вы знали, что я приду?

Девушка кивнула, и солнце позолотило ее густые светлые волосы и покатые плечи. Ростом она была с Гонзика, и по рукам, лежавшим на столе, как-то чувствовалось, что сама она тоже сильный человек, сильный не только физически. Похоже было, что ее маленький, улыбающийся рот может быть суровым, и Гонзик вдруг проникся уверенностью, что этот рот с двумя рядами крепких ровных белоснежных зубов умеет молчать о душевных муках и самых сокровенных тайнах.

– Ваш отец писал вам обо мне?

Она удивленно подняла брови.

– Отец? Кто вам говорил о моем отце? У меня нет родителей.

– А мне сказали, что Ганс Крапке…

– Он мой хороший знакомый, и только, – ответила она без улыбки, и Гонзик понял, что она не хочет больше говорить на эту тему. Он не отводил взгляда от Кетэ и молчал чуть дольше, чем сам того желал, потом смущенно обвел взглядом комнату, чувствуя, что девушка пристально смотрит на него.

– Мне хотелось бы, – сказала она после паузы, – чтобы мы понимали друг друга, так же как вы понимали доктора.

– Но ведь вы женщина… – сорвалось у Гонзика, и он тотчас пожалел об этом.

Но Кетэ рассмеялась так весело и искренне, что Гонзик снова обрел равновесие, и сам улыбнулся тому, что чувствует себя перед ней смущенным школьником.

– Я никогда не забываю, что я женщина, – сказала Кетэ, вставая из-за стола. – Но вам-то зачем все время помнить об этом? Хотите поесть?

Обезоруженный простотой и непринужденностью этого вопроса, Гонзик молча кивнул.

– Представляю себе, как вас там кормят, – сказала Кетэ, ставя сковородку на плитку и бросая на нее кусок жира. Электроплитка стояла у окна, на шкафчике, из которого Кетэ вынула четыре яйца и полбуханки хлеба. – Мы, немцы, – продолжала она с легкой улыбкой, – получаем бо́льшие пайки, чем иностранцы. Наверно потому, что от нас зависит спасение человечества, а для такой миссии нас надо кормить получше. – Готовя яичницу, она испытующе поглядела на гостя. – Вы, наверно, очень довольны, что слышите из уст немки столь лестные слова о ее народе?

– Вы говорите «народ», а имеете в виду Гитлера, Геринга, Геббельса. Но ведь они с народом не имеют ничего общего.

Кетэ слегка покачала головой.

– Имели, и не так мало, как вы думаете. После захвата Чехословакии и победы в Польше и во Франции. Это оказалось слишком крупная пожива даже для тех, кто обычно сохранял рассудок и трезвость оценок. С тех пор многие немцы растеряли здравый смысл.

Она поставила сковородку перед Гонзиком, положила хлеб, придвинула солонку и перечницу.

– Приятного аппетита. Надеюсь, он не пропал от таких разговоров.

Гонзик ел молча, а Кетэ сидела рядом и с улыбкой разглядывала его.

– А почему вы пришли ко мне? – через минуту спросила она.

Гонзик удивленно поднял глаза.

– Как почему? Мне дали ваш адрес и сказали, чтобы я навестил вас, если мне захочется.

– Чего вы от меня ждете?

Он весело взглянул на девушку.

– Я пришел, и меня накормили. – Гонзик отодвинул, тщательно вытертую хлебом сковородку. – А теперь разрешите закурить?

Закурив, он удобно откинулся на стуле.

– Вы были разочарованы, увидев меня. Надеюсь, вы не обидитесь, если я тоже скажу, какое впечатление вы на меня произвели. Я тоже представлял вас иначе. Получив адрес от Крапке, я думал, что… что вы гораздо старше. Этакая суровая женщина, видевшая немало горя. Понимаете? Вот такой я представлял вас.

Она подперла голову руками.

– В таком случае вы и в самом деле должны быть разочарованы, я понимаю. Но не думаете же вы, что мы, молодые, должны оставаться в стороне, когда нужно столько сделать, чтобы изменить старый, прогнивший строй? Разве это – задача стариков, которые помогали строить сегодняшний мир?

Гонзик с улыбкой наблюдал ее.

– Смотря о чем идет речь, – сказал он. – А найдется у вас и для меня какое-нибудь дело?

Кетэ покачала головой.

– Вы здесь в первый раз, а к тому же сегодня воскресенье. Лучше объясните, почему вы идете с нами. И расскажите, как немцы ведут себя у вас, в Чехословакии. Будем друзьями, хотите?

И она положила свою руку на его ладонь, Гонзик крепко пожал эту руку.

Время бежало незаметно, Гонзик многое рассказывал о своей жизни, о своем отце, стойком члене партии, о матери, замученной тяжелой жизнью и жестокостью мира, в котором жила эта обыкновенная, скромная женщина, жила одной любовью к мужу.

Кетэ не вспоминала о своих родителях. На прямой вопрос Гонзика она лишь сжала губы, слегка наклонила голову и отвела взгляд. Он упрекнул ее за это, и она попросила прощения. Они смеялись, как дети, которые радуются чистому небу над головой, и тешились болтовней, исполненной всесильных словесных пустяков, которыми можно многое сказать и многое утаить.

Они поужинали хлебом с маслом, сыром и редиской, за которой Кетэ сбегала в огород. Она побежала по дорожке, между кустами шиповника, к последней грядке у реки, а Гонзик стоял у открытого окна и смотрел ей вслед. Он видел, как она нагнулась над грядкой, очищая редиску от земли. Отойдя от окна, он вернулся к столу, заглянув по дороге в зеркало, и стоял там, размышляя о чем-то своем, пока не вошла Кетэ.

Только после ужина она повела его в соседнюю комнату, где Гонзик увидел маленькое пианино.

– Покажи я вам инструмент сразу, вы бы ни о чем не рассказали и ушли бы без ужина.

– Неужели вы все знаете обо мне?

Она села рядом на стуле, и Гонзик заиграл. Он играл небольшие пьесы. А вечер тем временем перешел вброд реку и босиком направился по дорожке в сад, волоча за собой дырявую сеть, в которую падали мерцающие звезды. А когда этот тихий вечер вошел в дом, Гонзик перестал играть, опустил руки и сидел молча, боясь пошевелиться. Кетэ тоже не проронила ни слова. От реки приближалась благоуханная ночь.

– Если бы Ганс Крапке спросил меня, что я сегодня сделал для нашего общего дела, – прощаясь, сказал Гонзик, – мне было бы нелегко объяснить ему это.

Кетэ грустно улыбнулась.

– В этом я виновата. А вы жалеете?

Гонзик протянул ей обе руки.

– Это самый приятный из вечеров, проведенных мною в Германии.

– Вы зайдете в следующее воскресенье? Пианино будет заперто, и мы будем говорить только о Крапке. Согласны?

Гонзик покачал головой:

– Тогда уж я лучше останусь в казарме.

– До свиданья, – сказала она ему, стоя в дверях. – Auf wiedersehen, Hans.

– Auf wiedersehen, Käthe, – сказал Гонзик и вышел на темную улицу.

Стоя на трамвайной остановке, он обнаружил в кармане пальто пакетик. Два бутерброда с маслом и сыром. Гонзик так огорчился, что пропустил трамвай. Пойти обратно и вернуть бутерброды? В нем вспыхнула обида, все очарование вечера сразу испарилось. Хотелось вернуться, сказать Кетэ колкость, обидеть ее насмешкой. Но, подумав, Гонзик понял, что это было бы фальшивым, неискренним жестом, который унизил бы его самого и вызвал бы презрение Кетэ. И Гонзик решил, что в следующее воскресенье обязательно купит ей букет фиалок, они продаются там, у вокзала. Ему вдруг стало страшно стыдно своих мыслей. Поджидая следующий трамвай, Гонзик съел оба бутерброда, а смятым кульком играл на всем пути до школы. Он и спать лег, не выпуская кулька из рук.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю