Текст книги "Год рождения 1921"
Автор книги: Карел Птачник
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
5
Капитан Кизер созвал совещание старост комнат и их заместителей. От комнаты № 12 пришли Гонзик и Олин. Гонзика ребята избрали единогласно, а с выборами заместителя пришлось повозиться. Никто не захотел принять эту должность; отказались Карел, Мирек и Пепик. Наконец вспомнили об Олине, и тот охотно согласился, хотя был обижен тем, что не его избрали старостой. Сейчас он сидел рядом с Гонзиком и внимательно глядел на капитана, произносившего пространную речь.
– Необходимо во что бы то ни стало укрепить дисциплину в роте, – ораторствовал капитан, нервно дергая головой. – Надо решительно покончить с недисциплинированностью, имевшей место в последнее время. В интересах бесперебойной работы нам должны помогать старосты комнат, на них тоже возлагается ответственность за дисциплину и порядок. Во главе всех старост будет поставлен Hauptverbindungsmann[53]53
Доверенный, уполномоченный (нем.).
[Закрыть], назначенный командиром роты. Ему подчинены старосты комнат, его они обязаны слушаться, ибо он – доверенное лицо командира и наделен определенными полномочиями. Он будет составлять списки отпускников и предлагать их очередность, доводите до всеобщего сведения распоряжения командира и одновременно отвечать за их неукоснительное выполнение.
Кизер сделал паузу и потрогал чернильницу на тяжелом приборе из черного мрамора. Взоры всех были устремлены на капитана. Он чувствовал себя как-то неловко и одиноко среди этих отмалчивающихся людей и пожалел, что не позвал на совещание фельдфебеля Нитрибита. Правда, он недолюбливал этого рыжего верзилу, но при нем чувствовал себя как-то внушительнее и увереннее.
«Мне бы хоть частичку решительности и властности брата Гейнриха», – уныло подумал Кизер, но тотчас насупился и поджал свои женственные губы, вспомнив, что несколько дней назад пришло сообщение: его брат, генерал-лейтенант Гейнрих Кизер, служивший в 6-й армии Паулюса, взят в плен под Сталинградом. А ведь брат был его единственной опорой и заступником у высшего начальства, без него капитан не продвигался бы так быстро в чинах, не получал бы таких удобных тыловых должностей.
Эти мысли так захватили Кизера, что на минуту он позабыл о неприятной обстановке и лишь задумчиво постукивал металлической крышечкой чернильницы.
Чехи, сидевшие за столом, молча обменивались взглядами, и эти взгляды красноречиво говорили: горе тому, кто согласится стать немецким доверенным, не дадим немцам надсмотрщиков из своей среды.
– Надеюсь, вы меня хорошо поняли, – продолжал Кизер, внимательно вглядываясь в каждое лицо, и поднялся. Без высокого пьедестала-стула, ножки которого были удлинены на десять сантиметров, капитан стал похож на мальчишку-школьника. Он сразу же понял это и пожалел, что не остался сидеть.
– Хауптфербиндунгсманом назначаю Коварика, – твердо произнес Кизер, и все посмотрели сперва на него, потом на Олина: что скажет тот.
Олин покраснел и, опираясь локтями о стол, растерянно мял пальцы и не сводил глаз с чернильницы перед Кизером; ни за что на свете он не решился бы сейчас взглянуть в лицо товарищам, сидящим вокруг. Упрямо стиснув зубы, он торопливо размышлял, что же предпринять.
Олину были хорошо понятны тяжелые взгляды соотечественников, эти взгляды висели на нем, как свинцовые гири. Он весь сжался и вдруг отчетливее, чем когда-либо, осознал, как он нелюбим товарищами, как они презирают его. В эту бесконечно долгую минуту ему вспомнились все ссоры и стычки, в которых он каждый раз терпел фиаско и чувствовал всеобщее пренебрежение. Эти поражения обозлили Олина, он замкнулся в себе и жадно ждал возможности вернуть полученные удары, мечтал отомстить. И вот его час настал. Настал так неожиданно, что у Олина даже дух захватило. Еще полчаса назад он и не думал, что реванш так близок. Пристальные выжидательные взгляды товарищей вдруг стали не страшны ему, он уже не ежился под ними, почувствовав в них нечто иное, чего раньше не замечал: боязнь, опасения, неуверенность, и от этого сам он стал увереннее – он решился.
– Принимаю назначение, – громко сказал он и встал. – Благодарю вас, герр капитан, за доверие.
Кизер, улыбнувшись, пожал ему руку и снова уселся на свой высокий стул.
– Хауптфербиндунгсман имеет доступ ко мне в любое время, – подчеркнул он. – Он всегда может прийти ко мне по делам, которые, по его мнению, могу решить только я. Без него или без переводчика Куммера я не буду принимать никого. Коварик должен ежедневно являться ко мне за указаниями и для беседы обо всем, что я сочту необходимым обсудить с ним, ясно?
Старосты комнат и их заместители сидели безмолвно, сосредоточив свое внимание на Олине, и почти не слушали капитана. «Какова же подлинная цель всего этого церемониала?» – раздумывали они, хмуро глядя на Олина.
Кизер самодовольно усмехнулся.
– Я не жду от вас согласия с кандидатурой моего доверенного: это не выборы, а назначение. Коварика я наблюдаю не первый день, кроме того, мне его рекомендовали некоторые мои сослуживцы. Надеюсь, вы тоже доверяете ему. Если нет, тем хуже для вас. Коварику остаться здесь. Остальным разойтись!
Старосты, медленно расходились по комнатам. Они еще не знали, как оценить происшедшее.
– Наш вождь пришел! – приветствовал Кованда Гонзика, когда тот вошел к себе в комнату. – Ну, рассказывай, чего от тебя хочет высшее начальство.
– Олин удостоился великого доверия капитана, – улыбнулся Гонзик. – Он назначен хауптфербиндунгсманом и сейчас распивает чаи с Кизером.
Кованда выразительно свистнул.
– А что это за должность такая – хаупт-фербиндунгс-ман?
Гонзик пожал плечами.
– Там видно будет.
Олин вернулся от капитана через час.
– Говорят, ты получил хлебную должность, – сказал Фрицек, лежа на койке. – С тебя магарыч.
Олин равнодушно усмехнулся.
– Надо же кому-нибудь взяться. Я не напрашивался.
– А почему надо браться? – удивился Кованда. – Мы уже не первый день в Германии и отлично обходились без всякого фербиндугсмана. Они опять хотят нас облапошить, а ты и поддался на это дело, вот что. Теперь будут от тебя требовать, чтобы ты стал сволочью и доносчиком. Ты им и станешь, а не то не видать тебе важной должности, как своих ушей. Я так на это смотрю.
Олин смерил Кованду недобрым взглядом.
– А что такого ты можешь выкинуть на старости лет, чтобы мне пришлось доносить капитану? Вот уж не представляю!
– Человек никогда не знает, как у него пойдут дела, – рассудительно пропел Кованда. – Я тебе только вот что скажу: кто заодно со сволочами против своих, тому это когда-нибудь выйдет боком.
Олин сощурился.
– Так ты, значит, считаешь, что капитан сволочь, а я заодно с ним и против вас?
Кованда хлопнул себя по коленкам.
– Слыхал? – обратился он к Миреку. – Разве я сказал что-нибудь похожее?
Мирек зевнул, лежа на койке.
– Ты что-то сказал о сволочах. Но я лично не принял этого на свой счет. Если принимать на свой счет каждое крепкое словцо…
– Ясно, я сказал это вообще, – проворчал Кованда, ложась на койку. – И готов повторить хоть бы перед господином Моравцем[54]54
Эмануэль Моравец, чешский квислинговец, был назначен оккупантами министром в протекторате.
[Закрыть], который теперь ходит у нас в министрах. Он тоже не может обижаться, потому что факт есть факт. Фринек, гаси свет!
Олин ретиво взялся исполнять свои обязанности, решив блюсти их справедливо и честно и доказать товарищам по комнате, что он не карьерист. Но вскоре он убедился, что нельзя служить двум хозяевам, невозможно помогать товарищам и вместе с тем угождать начальству. Капитан то и дело поручал ему расследовать то или иное происшествие, для того чтобы наказать виновного. Олину приходилось выяснять, кто ночью намазал дегтем ручку двери капитана, кто вырезал на стене уборной немецкое ругательство по адресу Гитлера, кто кинул из окна пивную бутылку в проходившего по двору Гиля и так далее. Но эти расследования не давали никаких результатов. Парни вежливо приветствовали Олина, усаживали его на стул.
– С чем ты к нам пришел? – осведомлялись они, сгрудившись вокруг стола.
– Я же хочу с вами жить по-хорошему, – начинал Олин. – Ведь безобразие творится в роте! Вы все, конечно, знаете, что вчера в конторе кто-то обрезал телефон и украл бланки для увольнительных. Это же глупо, без печати они все равно недействительны. А за такую проделку вся рота на две недели лишена увольнений в город. С какой стати всем страдать из-за того, кто выкидывает всякие такие штучки? От них ведь никакого проку! Вы наверное знаете, кто этим занимается. Так назовите его!
Староста восьмой комнаты Эда Конечный поторопился уверить Олина:
– Ну и удивил ты нас! Когда горбач лишил увольнительных всю роту, я страшно обозлился: вот, думаю, здорово живешь, ни с того ни с сего. А теперь я вижу, что это справедливая кара за вину одного олуха. Да он сам не понимает, что творит!
– Знал бы я, кто это делает, я бы сразу на него донес, – вставил шофер Петр. – Да еще и треснул бы хорошенько по шее.
– Ну что это за человек! – возмутился повар Йозка. – Как только он позволяет себе этакие возмутительные выходки против наших немецких братьев! Ума не приложу!
Тут Олин понял, что его разыгрывают. Он вскочил на ноги и стукнул кулаком по столу. За столом сидел Цимбал и брился. От удара зеркальце упало со стола и разбилось.
– Слушай-ка, Олин, – спокойно предупредил Цимбал, – завтра ты купишь мне точно такое зеркальце, а не то я тебе всю морду разукрашу. Стучать кулаком по столу можешь у капитана. Мы к этому не привыкли.
Олин доложил Кизеру, что найти виновника не удалось, но он, Олин, уверен, что бланки украл кто-то из восьмой комнаты. В комнате устроили обыск: ночью ребят выгнали в коридор, и солдаты два часа рылись в чемоданах и тюфяках, но ничего не нашли. Когда же Олин снова зашел в восьмую комнату, никто даже не поглядел на него. Ребята сделали вид, что не замечают «фербиндунгсмана». Олин страшно обиделся. Он стал упрекать ребят в недисциплинированности, сказал, что восьмая комната – самая распущенная, из-за нее неприятности у всей роты, и грозил расселить их по другим комнатам.
Когда он замолк, Эда равнодушно спросил, глядя в окно:
– Ты все сказал?
– Думаю, этого достаточно.
Эда повернулся к Цимбалу.
– Отвори-ка дверь. Проваливай. Надоел хуже горькой редьки, – крикнул он Олину.
В других комнатах ребята придумали новый способ изводить Олина, они то и дело требовали, чтобы он повел их на прием к капитану: каждый уверял, что это ему до зарезу необходимо. Одному за обедом досталась слишком маленькая порция мяса, другой получил телеграмму, что занемогла его бабушка, какая-то комната коллективно заявила, что им выдали водку с примесью воды, один не поладил с десятником, другой хотел получить казенные сапоги, а каптенармус ему отказал. Ребята то и дело требовали разных справок, подтверждений, обещаний, разрешений и прочего. Когда Олин отказывал им, уверяя, что с такими пустяками нельзя обращаться к капитану, ребята сердились, упрекали «фербиндунгсмана» в том, что он оторвался от товарищей, зазнался, заважничал, и разозленные отходили.
А капитан постоянно напоминал Олину, что в роте нет дисциплины, что такого-то видели в штатской одежде, хотя это строжайше запрещено, и то и дело приказывал «фербиндунгсману» навести порядок, а иной раз и найти виновного. Когда рота получала от батальона добавочную порцию курева, Олин охотно показывался в комнатах, намекая ребятам, что в этом есть и его заслуга; но нигде не встречал благодарности. Он очень обижался и жаловался капитану на свою трудную должность. Капитан иногда говорил, что понимает его положение и что Олин может всегда и во всем рассчитывать на поддержку начальства. Однажды он вызвал Олива к себе, в дружеской беседе они провели весь воскресный вечер и выпили три бутылки французского вина. Олин вернулся в комнату перед самым отбоем. На ногах он держался нетвердо и, пробираясь к своей койке, опрокинул ведро с водой на чисто вымытый пол.
Дежурил в комнате в тот раз Кованда.
– Ежели ты нажрался, – рассердился он, – оставался бы спать там, где тебя поили. Там тебе больше по сердцу, чем у нас.
– А мы без тебя скучать не будем, – зевнув, добавил Мирек, проснувшийся от грохота опрокинутого ведра.
Олин раздевался, сидя на койке. Он расшнуровал ботинки, бросил их на пол, вслед за ними полетели куртка, брюки и пояс.
Кованда подошел вплотную к его койке и, упершись руками в бока, приказал:
– А ну-ка, живо, слезай с койки да прибери за собой. Я всякому пьянчужке не слуга.
Олин спокойно улегся.
– Какое тебе дело! – отмахнулся он. – Мне до тебя тоже дела нет.
– И зря! – сердито отрезал Кованда. – Ведь ты фербиндунгсман.
Своими сильными руками он стащил Олина с койки. С того сразу весь хмель соскочил. Заметив любопытные взгляды, Олин разъярился.
– Только тронь меня еще раз! – закричал он. – Пожалеешь! – Дрожа от ярости, он шарил на своей полке. – Только посмей, я пырну тебя ножом.
Кованда хладнокровно ухватил его за правую руку, и нож со стуком упал на пол.
– Неохота, да придется… – процедил Кованда и влепил Олину увесистую пощечину, потом схватил его в охапку и швырнул на верхнюю койку. – А теперь я за тобой приберу… – заключил он, – чтобы ты знал, как я тебе сочувствую.
Держась рукой за покрасневшую щеку, Олин злобно смотрел, как Кованда складывает его обувь и одежду.
– Погодите, я с вами разделаюсь! – грозил он, и в его голосе слышались злые слезы. – Я о каждом из вас знаю столько, что капитану хватит и половины. А я ему со временем выложу все. Все!
Кованда, стоя около койки, схватил Олина ручищей за лодыжку.
– Это случится в первый и последний раз в твоей жизни, голубчик, – медленно сказал он, бросив на Олина взгляд из-под косматых бровей. – В первый и последний. Уж мы об этом позаботимся. Заруби себе это на носу.
В комнату вошли Нитрибит и Миклиш.
Кованда отрапортовал:
– Цимр цвельф. Фир ун цвайцик ман. Олес орднунк[55]55
Комната двенадцать, двадцать четыре человека. Все в порядке (ломан. нем.).
[Закрыть].
Нитрибит рассеянно оглядел комнату.
– Gut, – сказал он. – Gute Nacht, – и вышел.
Ребята лежали на койках и молча глядели на Олина. Кованда, не торопясь, раздевался, а Фрицек, чья койка помещалась около выключателя, ждал, чтобы погасить свет.
– Был у меня приятель… – вдруг заговорил Гонзик, и все оглянулись на него. – Был у меня приятель, сын чеха и немки. Отец его держал небольшую лавку. Впрочем, жили они безбедно и даже считались в нашем городе зажиточными людьми. Мой приятель, по примеру отца, был чешским патриотом, состоял в Соколе и в скаутах. Мать не вмешивалась в его воспитание, она была тихая, славная женщина, по-чешски говорила очень плохо.
Потом пришли немцы. И эта тихая, мирная женщина в мгновение ока стала завзятой нацисткой. Она жестоко поссорилась с мужем, и он той же ночью бежал из города. Мой приятель остался с матерью, она уговорила его. Однако он полностью не примирился с нацизмом и вечно корил себя своей слабостью. Как немец, он был призван в армию, участвовал в походе во Францию. Он писал мне, и каждое его письмо кончалось словами: «Прости меня, простите меня вы все. Я сам себе злейший враг».
Потом его послали на русский фронт, там он погиб. Перед смертью он написал матери прощальное письмо, сообщая, что добровольно идет на смерть, потому что чувствует себя чужим среди немцев и проклинает тот день, когда уступил матери.
Мать не вынесла нервного потрясения. Ее единственный сын был убит, а муж, которого по ее доносу арестовали в протекторате, умирал в концлагере. Она заперлась в своем домике и неустанно молилась, а потом на каком-то празднестве публично растоптала германский флаг и оплевала бюст Гитлера. Ее отправили в сумасшедший дом.
Ребята тихо лежали на койках и внимательно слушали Гонзика. Фрицек опустил руку, которую держал на выключателе, и задумчиво смотрел на лампочку под потолком.
Хмельной Олин приподнялся и сел на койке. Волосы у него свесились на лоб, налитыми кровью глазами он уставился на Гонзика.
– Почему ты это рассказал? – спросил он, облизывая пересохшие губы. – И почему ты рассказал это именно сейчас?
Гонзик невесело улыбнулся.
– Сам не знаю, почему мне это вспомнилось. Но, может быть, ты сам додумаешься, если поразмыслишь как следует.
Фрицек очнулся от раздумья, дотянулся со своей верхней койки до выключателя и погасил свет.
– Покойной ночи всем! – сказал Кованда.
6
В роте начались эпидемии. Сначала гриппозная. Ребята приходили с работы в жару и сразу ложились в постель. В пустующих классах были устроены изоляторы, в них лежало уже больше восьмидесяти человек. Оба шофера, Петр и Цимбал, которых удивительным образом не брала никакая зараза, едва успевали отвозить тяжелобольных в больницу.
Эпидемия сильно снизила трудоспособность роты. Капитан поругался с местным врачом, который не мог справиться с гриппом, и вызвал военного медика из штаба батальона. Приехал майор Шольц, поджарый, неразговорчивый штабист, и два дня занимался освидетельствованием больных и любовными шашнями с соседкой Бекер. Он обследовал качество пищи и санитарные условия в кухне, проверял чистоту жилья и задумчиво покачивал головой.
Через неделю после его отъезда эпидемия гриппа пошла на убыль, а через две недели началась другая – дизентерия. Вся рота с утра до вечера сидела в клозете, ребята бегали облегчаться в сад и делали под себя. За двое суток больные так ослабли, что во время налетов даже не могли сами сойти в подвал, их приходилось выносить на носилках.
В двенадцатой комнате дизентерией болели все, кроме Мирека.
– Этого никакая хвороба не берет, – позавидовал Кованда. – А надо бы ему, черту, подхватить что-нибудь, а то уж больно оброс мясом.
Тяжелее всего болезнь протекала у Пепика. Он прямо таял на глазах и через несколько дней так ослабел, что даже не мог сесть на койке. Как он ни плакал, как ни умолял товарищей дать ему умереть среди своих, пришлось отправить его в больницу.
– Что за глупости ты болтаешь, дурень! – рассердился Кованда. – Я тебе запрещаю говорить о смерти!
– Все болезни – от плохого питания! – разглагольствовал Мирек. – Если есть хорошая жратва, человек справится с любой болезнью. А на одном маргарине не долго проживешь.
Через некоторое время снова приехал доктор Шольц. На сей раз он провел в Эссене неделю, но к больным заглянул всего два раза.
– Глядите, как осунулся! – пожалел его Кованда. – Похуже, чем наш Пепик. Да, братец, для молодки Бекер ты слишком стар. Этакая заездит и кота помоложе.
Доктор проверил, выметают ли мусор из-под коек, хорошо ли моют кофейники, и задумчиво покачал головой.
– Поистине невероятно! – сказал он капитану. – До чего заразительна эта болезнь и как изнуряет организм! Но если разобраться в причинах, то их следует искать не в одном лишь физическом состоянии человека. Не только тело, но и дух должны сопротивляться инфекции, иначе она проникнет в организм. Только этим можно объяснить тот факт, что болеют лишь чехи, а не наши немецкие соплеменники. Чехи – народ надломленного, подавленного духа. Они лишены той жизненной силы и сопротивляемости, которой обладают немцы… Давайте больным русский чай, белые сухари и опиум в каплях.
Кованда тщетно надеялся, что после опиума он погрузится в чудесный сон.
– Не может быть, чтобы опиум не подействовал! – возмущался он. – Видно, у нацистов и опиум-то – сплошной эрзац! Я где-то читал, что курильщикам опиума снятся удивительно приятные сны, и мечтал увидеть во сне бо-ольшой кусок буженины. Чертовы гитлеровцы лишают человека всякого удовольствия!
За больными в изоляторах ухаживал санитар Бекерле, двадцатилетний парень со стеклянным глазом. Он приносил больным еду и капли и следил за тем, чтобы своевременно опорожнялись переносные деревянные клозеты – на этом его обязанности кончались. Вскоре ребята догадались, что Бекерле панически боится заразы. Эда Конечный однажды пожаловался ему на боль в горле: трудно, мол, глотать. Бекерле, стоя в дверях, велел Гонзику поглядеть, увеличены ли миндалины у Эды. Потом он принес полоскание и поставил его у дверей. Когда Эда подошел, чтобы взять склянку, Бекерле предусмотрительно отступил в коридор.
Только Мирек и солдат Липинский, пренебрегая запретом, бесстрашно посещали изоляторы. Мирек не скупился на советы и наставления.
– Все вы болеете потому, что у вас нет настоящей закалки. Обливайтесь утром и вечером ледяной водой, это помогает от всякой заразы. И чесноку вы едите мало. Чеснок, братцы, чудесное средство, – продолжал он, распространяя густой чесночный запах. – Это же чудо, дар божий! Медицина его недооценивает. А в нем – спасение человечества. Помогает он и от бубонной чумы, и от артериосклероза, и от ночных поллюций, и от триппера, и от простуды. И даже от поноса, а чеснок ведь сам по себе не крепит.
Свою «чесночную кампанию» Мирек начал еще весной. Он написал всем знакомым и родственникам, прося прислать чесночку, и вскоре стал получать его в каждой посылке. Он варил на электроплитке чесночные похлебки и соусы, растирал чеснок с салом или маргарином, клал дольки чеснока на сухой хлеб и, посолив, жевал, его, разглагольствуя о профилактическом действии чеснока и его замечательных целебных свойствах. Мол, чеснок предохраняет и от дифтерита. И от дизентерии. И даже от чахотки!
Товарищи поддались этой пропаганде, и все принялись жевать чеснок.
– На днях я был у дантистки, – улыбаясь, рассказал однажды Гонзик. – Знаете, фрау Тиле близ дельвигского вокзала. Когда я раскрыл рот, эта милая дама в белом халате спрашивает: «А что, в чешской роте много чесноку?» – «Много, говорю. Хотите, и вам принесу кило?» – «Нет, не надо, – отвечает она, – просто я заметила, что от всех чехов вечно разит чесноком».
Чудодейственную силу чеснока Мирек явно преувеличивал.
Липинский, тихий, скромный человек лет сорока, был немецкий поляк из Поморья. Вспоминая свою деревню и семью, он отчаянно грыз мундштук и утирал глаза большим синим платком. Больше всего ему полюбился Карел. Липинский каждый день навещал его и всегда приносил что-нибудь приятное для других больных: то горсть сигарет, то новость – отраднее любого гостинца. При известиях о победе русских он сиял, а при неудачах на его строгом худом лице появлялись новые озабоченные морщинки.
– И как только вы попали в армию! – удивлялся Карел. – Неужели не могли отговориться?
Липинский печально покачал головой.
– Милый мой, – ответил он по-польски. – Не знаю, каково там у вас в Чехии, но у нас творилось нечто невероятное. Мой отец поляк, а мать немка. Я ходил в польскую школу, а немецкому языку выучился от матери, она так никогда по-настоящему и не свыклась с Польшей. Отец погиб под Варшавой, а вскоре немцы дознались, что мать у меня немка. Для них я тоже был немец, мне пришлось подписать «фолькслист». Тогда я еще не знал, что тем самым подписал себе приговор. Солдат из меня никогда не выйдет. А уж немец и подавно! Я поляк, вырос среди поляков и только с ними чувствую себя дома. И я вернусь к ним, если они меня простят.
– За что простят?
– За что? – переспросил Липинский, вставляя сигарету в костяной мундштук. – За то, что я позволил надеть на себя этот мундир. Кто вступится за меня, кто подтвердит, что я не сделал этого, как другие, – из расчета или по убеждению?
– Мы подтвердим.
Липинский растроганно улыбнулся.
– Бог весть, сойдутся ли наши пути. Где после войны окажетесь вы и где я. Но я хотел бы идти с вами до конца. С вами я как среди своих. Вы понимаете меня, а я – вас.
В изоляторе водились мыши, по ночам они скреблись у печки, пищали и бегали под койками. Липинский обещал достать мышеловки, но Фера еще раньше соорудил примитивный капкан. Он положил на пол шахматную доску, а на нее каску, подпертую деревянным колышком. К колышку булавкой прикрепил шкурку от колбасы. К утру каска плотно лежала на доске, а под каской сидела мышь.
Все больные слезли с коек, чтобы поглядеть, что будет делать мышка.
– И ведь нашлась охота! – недовольно буркнул Карел. – От слабости едва на ногах держимся, а на расправу силы хватает.
– Чего ты хочешь, мы уже выздоровели! – бахвалился Фера, неся к каске лохань с водой. – Я вчера бегал в сортир только десять раз, а позавчера пятнадцать. Скоро все выйдем на работу.
Он поднял доску с каской над лоханью, а Эда вооружился веником.
– Смотри, чтоб не удрала! – предупредил он. – Гляди в оба!
Фера поднял каску и взмахнул рукой. Мышь перепрыгнула через край лохани и исчезла под койкой.
– Эх вы, растяпы! – огорчился Фера. – Говорил же вам, не упустите!
Через две недели больные поправились. Только Пепик вернулся из больницы через месяц.