355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Птачник » Год рождения 1921 » Текст книги (страница 10)
Год рождения 1921
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:45

Текст книги "Год рождения 1921"


Автор книги: Карел Птачник


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

Посылки привозили на телеге Кованда и Станда Еж. Станда Еж был высокий полуслепой крестьянин в толстых очках с неуверенными движениями слепца. Несмотря на всяческую осторожность, Станда то и дело падал или стукался головой о какую-нибудь преграду, не заметив ее своими близорукими слезящимися глазами. После этого он всегда плакал, слезы горошинами текли по его заросшему, щетинистому лицу, а глаза краснели, как у больного лихорадкой.

– Не реви, дурень! – утешал его Кованда. – До свадьбы заживет!

– Да я не потому плачу, что ушиб башку, – всхлипывал Станда. – Мне обидно, что я такой слепой.

– Как же тебя взяли в Германию, раз ты ни черта не видишь?

– А они об этом спрашивали? Ты, говорят, здоровый и сильный, за четверых работать можешь.

Кованда грустно покачал головой.

– Вот сволочи, нацисты! Будь на том свете ад, гореть бы им на вечном огне. Но ада нет, так они сами его устроили на земле. А наши им помогают. Есть такие, что похуже гитлеровцев. На медицинском осмотре я сказал чешскому доктору, который нас осматривал: «Господин доктор, я старый хрен, у меня жена и четверо детей, не посылайте вы меня в Германию, мы же с вами чехи». А он, паскуда, как гаркнет: «Да как вы смеете. Я вас пошлю, если даже вы подыхаете от чахотки, будь у вас хоть пятнадцать детей – я вас все равно пошлю!» Этот доктор живет в нашем поселке, так я ему вечером высадил все стекла. Жена потом мне писала, что его дом по ночам стерегут два стражника, – уж больно часто стали выбивать у него окна. После войны мы сведем с этой сволочью счеты. Тогда нельзя будет жалеть да церемониться, сердце должно быть каменное!

Кованда ездил за провизией охотно. Он привозил из пекарни полную подводу буханок, прикрыв их брезентом, ездил на военный склад за мясом, маргарином, маслом и мукой. В качестве конвойного их обычно сопровождал унтер-офицер Миклиш, под его присмотром Кованда и Еж разгружали в школе подводу и переносили провизию в кладовую. Кованда знал сотни способов украсть буханку хлеба или пачку маргарина. Миклиш был слишком ленив, чтобы снова пересчитать в кладовой весь груз, и обычно ограничивался тем, что обшаривал карманы обоих возчиков.

– Видали мы таких! – посмеивался потом Кованда, деля между товарищами украденную еду. – Этот умник ни разу не заметил, что у самой кладовки всегда стоит мусорная корзина. Я ее каждый день выношу, а она все равно полна бумаг. У этой самой корзины я всякий раз спотыкаюсь, как иду с охапкой буханок, ну и, конечно, одна из них падает в корзину. А он, дурень, стоит у входа и следит, как я иду по коридору: мол, не свернул бы куда-нибудь Кованда, не спер бы продукты. Этого еще не хватало! За кусок жратвы я не стану терять такую хорошую работу и свое доброе имя, я его пуще всего берегу!

Пепик работал на разборке развалин, около водокачки во Фринтропе. Прежде это была тихая сельская улочка. Маленькие домики с палисадниками тянулись за город, почти в поле. Вечерами их обитатели сидели на скамейках под деревьями, курили трубки или поливали из лейки цветы. Потом рядом, в поле, расположилась крупнокалиберная зенитная батарея, всюду были поставлены жестяные звукоуловители, ощетинились пулеметные гнезда. Возможно, пенсионеры – обитатели домиков чувствовали себя в бо́льшей безопасности, когда около них гремели зенитные орудия. Но при последнем налете тяжелый американский бомбардировщик спикировал на белый глаз прожектора и сбросил на зенитчиков тяжелую бомбу. Бомба упала метрах в пятидесяти от батареи, прямехонько в зеленый садик с дорожкой и аллейкой фруктовых деревьев. Хозяина садика, герра Краузе, у которого водились лучшие вероники и дремы на всей улице, вытащили из подвала домика мертвым, так же как и его соседа – герра Кройтера, который разводил флоксии и гиацинты. В домике герра Трампиша было трое убитых, в доме вдовы Кребс – двое. Всего в этой тихой, захолустной улочке оказалось семнадцать покойников. Вся улица – пятнадцать домиков, похожих друг на друга, как две капли воды – была превращена в развалины; уцелели только подвалы.

На этой улице работало восемь чехов. Раз в день, около полудня, туда приезжал на велосипеде взмокший Гиль. Бригаде было велено извлечь из развалин как можно больше строительного материала. Ребята складывали в кучу балки и доски, оконные рамы и двери, обчищали кирпичи. Работали они только до прихода Гиля, а потом отсыпались, вознаграждая себя за бессонные ночи, а Пепик оставался на страже, сидел на развалинах крайнего домика и писал свой дневник.


Позавчера было первое мая, — записывал он. – Мне так хотелось быть рядом с тобой, моя дорогая, поцеловать тебя и подарить тебе букетик. Ведь ты так любишь цветы, а я так редко дарил их тебе.

Но вправе ли я называть тебя своей милой, вправе ли я вообще думать о тебе? Для меня ты символ непорочности и чистоты, олицетворение нежности, очарования и веры. Ты всегда несравненна и мила, а я изменился и не заслуживаю более твоей любви, она не принадлежит мне, как не принадлежит садовнику дикий шиповник.

Да, я изменился. Ибо, как иначе объяснить то, что я нарушил верность тебе? О нет, не сердцем и помыслами, которые навсегда отданы тебе, но телом, которое вдали от тебя стало слабой былинкой, жалким игралищем моей тоски и смятения.

Отчего-то – быть может, от чувства безнадежности и безутешности, – у меня сложилось представление, что тело и душа – две совершенно независимые субстанции; между ними не больше общего, чем между огнем и водой, мраком и сиянием. Это представление возникло… как следствие моего поступка и укоров совести, а отнюдь не потому, что изменились мое мировосприятие и взгляды на жизнь, которая сейчас так близка к смерти, что перестала быть настоящей. В этом главное бремя моей вины, в этом мой главный грех. Но разве я в самом деле виноват? Моя ли это вина?

Видимо, я становлюсь взрослым, видимо, становлюсь мужчиной в этой тревожной обстановке, которая и меня заставляет напряженнее мыслить и чувствовать. И все же мне кажется, что я ребенок, играющий в кубики. Я все время переставляю эти кубики, верчу их и так и этак, стараясь создать небывалые постройки, такие, чтобы они поразили и меня самого, а особенно тебя, ради кого я, собственно, – хоть и уверяю себя, что это не так! – выискиваю самые лучшие кубики, из которых, быть может, мы построим нашу совместную жизнь. Ведь все мои помыслы, мои чувства и слова, вся моя жизнь определены тобою; ты не существуешь, и все же ты моя, и только моя.

Позавчера было первое мая, и я мечтал о тебе и о любви. Совсем о другом думал мой товарищ Гонзик.

– Сегодня праздник труда, – сказал он. – Сегодня повсюду должны бы развеваться красные флаги, а улицы должны быть запружены людьми, для которых труд стал властителем судьбы, стал их единственным достоянием и мощным оружием в крепких, мозолистых руках. Они слуги труда и одновременно его хозяева; трудом они завоюют мир в те недалекие времена, что уже стоят у дверей мрачного сегодняшнего дня. Но пока что труд томится в бронированных оковах, а паук свастики держит в плену красный флаг…

Так рассуждал мой товарищ Гонзик, а я слушал его и стыдился, что сам не такой энтузиаст и не могу столь же горячо верить в правоту своего дела, обладать такой силой духа. Его слова, жесты, выражение лица не выходят у меня из памяти; я не могу не думать о нем, не могу избавиться от этих мыслей. И где-то в тайниках моей души рождается сомнение. Признаюсь ли я себе, что все здание моих убеждений шатко и зыбко, что у него нет прочной опоры? Не будет ли это трусостью? Не будет ли это изменой?

А может быть, еще трусливее упорствовать в заблуждениях, которыми доселе была полна моя вера?

Заблуждается ли Гонзик?

Что есть истина?

2

В этот день сирены завыли в неурочное время. Восемь добровольных сторожей гаража расселись в автомашинах. В открытые ворота виднелись чистое небо и звезды – такие близкие, что, казалось, их можно, как светлячков, собрать в горсть. Но вдруг в небо взметнулись лучи прожекторов, и звезды, словно оттолкнувшись от земли, ушли ввысь, как сорвавшиеся аэростаты.

Вскоре где-то вдалеке забухали зенитки. Глухая, зловещая канонада, ни на минуту не ослабевая, неудержимо приближалась к Эссену. Города железного Рура пробуждали друг друга гулкими ударами и, как эстафетный факел, передавали весть о налетающей буре. Вот откуда-то с неба посыпался фосфор, похожий на сноп искр, вырвавшихся из трубы; они медленно опустились на землю.

Ладя Плугарж первым надел стальную каску и стал в раскрытых воротах гаража.

– Ребята, – беспокойно начал он. – Не нравится мне все это. Не лучше ли уйти в подвал?

– Катись, катись, неженка, – насмешливо откликнулся Кованда. – В подвале понадежней. Горбатый капитан убережет тебя от всех бед и даст соску.

Ладя неохотно вернулся в машину и завернулся в одеяло. И почти тотчас начали неистовствовать соседние орудия, к ним присоединились все зенитки города.

Кованда с минуту прислушивался, потом неторопливо надел каску и открыл дверцу машины.

– Пойдем поглядим, ребята?

Когда они остановились в воротах, бежать в убежище было уже поздно. Шрапнели рвались над самым гаражом, осколки свистели в воздухе, ударялись о крышу и зарывались в землю с глухим, мягким стуком. Канонада перешла в сплошной грохот. Он заполнил собой все, он терзал барабанные перепонки, сотрясал гараж, а от стрельбы соседней батареи из школьных окон сыпались последние стекла и ходуном ходила черепица на крыше. Горизонт окрасился в кровавый и молочно-белый цвет.

Парням, застигнутым в гараже, вдруг всем до одного захотелось курить. Затянуться бы хоть разок и превозмочь неукротимую дрожь. При нестерпимо ярком свете прожекторов, в потоках которого можно было вдеть и нитку в иголку, Гонза и его товарищи принялись обшаривать свои карманы и подкладки, собирая просыпавшиеся крошки табака. Табака удалось набрать всего на одну самокрутку, да и тот Пепик наполовину просыпал.

– Ни черта не стоит! – закричал Кованда, чтобы его услышали в этом адском грохоте. – Нет ли у кого настоящего курева? Хоть разок затянуться перед смертью!

Ладя Плугарж стиснул в карманах кулаки.

– Я не боюсь, – крикнул он, пытаясь совладать с собой. – Я не боюсь, папаша. А все-таки не лучше ли было уйти в подвал?! Надо было смыться, а?

Кованда саркастически усмехнулся.

– Лучше всего было бы дать Тебе коленкой под зад. Не нагоняй страху, и так у всех полные штаны!..

Мирек, отыскав за подкладкой пилотки половину сигареты, закурил ее безо всяких предосторожностей, не пряча огонька.

– А мы-то беспокоились, что они про нас позабыли. Так, мол, полетают немножко над Эссеном и улетят обратно, – крикнул он, снова обретая дар речи.

– Хорошо бы и нынче только полетали, – заорал Кованда. – Лишь бы…

– На той неделе они бомбили Кельн и Цах.

– А позавчера Ремшейд и Вупперталь.

– И Дюссельдорф и Крефельд.

– Все время вертятся вокруг, как кот около сметаны, и никак не могут взяться за дело, – заметил Кованда, и в этот момент ухнули первые бомбы. Взрывная волна пронеслась над домами, и тогда Мирек сунул руку в карман и вытащил пачку американских сигарет.

– Нате! – истерически завопил он. – Берите, черти! Курите перед смертью. Не хотел давать, да мне уж теперь не курить!

Ребят словно прорвало.

– Ах ты шкура! – надрываясь, кричали они. – Хорош товарищ! Не стыдно! Если выживем – отлупим тебя, как последнюю собаку.

– Можете лупить! – орал Мирек. – Когда все кончится… Все можете лупить, только скорей бы…

Ребята курили жадно, с упоением, словно надеясь, что эти круглые, тугие сигаретки избавят их от нестерпимого ожидания, вольют в них силы и помогут выдержать налет. Парни что-то кричали друг другу, боясь молчать среди грохота бури, которая все еще не достигла предела; мысль невольно задерживалась на мелочах, стараясь не обращаться к тому, что еще придет, что неизбежно должно прийти.

– Эда-то в отпуску! – голосил Пепик. – Мать у него умерла.

– Небось и не вспомнит о нас, – подхватил Цимбал, чуть не сунув сигарету горящим концом в рот. – Ему-то лафа, черт подери!

– Знал бы он, каково нам здесь! – прокричал Мирек на ухо каждому из товарищей. – Знал бы он! Если бы знал!

– В о т  о н и!

Над самой школой появились самолеты; огромные, стремительно налетевшие тени заставили парней в гараже кинуться в угол и прижаться к земле.

– Дышите глубже.

Все скорчились в углу прочно сколоченного сарая, наклонив головы к земле и глубоко выдыхая при каждом взрыве.

– Одеяла в рот! Закусите зубами одеяло и дышите глубже!

Гараж скрипел и ходил ходуном в неистовой стихии налета, он качался в волнах огня, как хрупкая посудина. Соседние орудия смолкли, слышались лишь отдельные выстрелы, тонувшие в свисте и грохоте падающих бомб.

В короткие минуты затишья Ладя, Мирек и Кованда подбегали к воротам и выглядывали на двор. Звезд не было видно, дым стлался по земле, затушевывая контуры зданий, дом, в котором помещалось бомбоубежище, пылал как смоляной факел; его крышу охватило пламя, оно уже растекалось по стенам, ползло к подвалу, где спрятались люди…

Вдруг снова раздался громкий, пронзительный свист, и парни опять распластались на земле. Тотчас грохнул оглушительный взрыв.

– В шахту ударило! В шахту «Проспер»!

На шахте, недалеко от канала, взметнулось пламя, яркое и быстрое, его словно включили поворотом рубильника. Громадный белый столб пара, вырвавшись из лопнувших труб машинного отделения, с ревом взлетел к небу, и тут же бушевавший вокруг пожар окрасил его в кроваво-красные тона.

Воздух сотрясался от адского грохота, земля непрестанно вздрагивала от взрывов, пар шипел однообразно, нестерпимо, яростно. Оглушительный его гул перекрывал даже рев самолетов, наводя ужас на чехов, скорчившихся в углу гаража. Они что-то кричали друг другу, но слов не было слышно.

Уткнувшись лицом в землю, Гонзик думал о том, что, если бомба упадет где-нибудь поблизости от их двора, со стороны открытых ворот, воздушная волна сметет обе автомашины, как игрушки, и швырнет их прямо на распластавшихся на полу людей.

Ладя лежал у самых ворот и напряженно соображал, нельзя ли перебежать по длинному двору к школе и укрыться там в бомбоубежище. Олин впился зубами в одеяло и зажмурился, конвульсивно сжимая в руке противогаз, словно эта прохладная резиновая игрушка была сейчас его единственной защитой. Кованда лежал на боку, поджав ноги, и пытался зажечь недокуренную сигарету. Он чиркал, наверное, уже двадцатую спичку, но в резких колебаниях воздуха они гасли, прежде чем он успевал прикурить.

В большой огород, находившийся за шоссе, напротив школы, упала крупная бомба. Она взметнула груду земли, осыпала ею гараж, пространство вокруг него и за ним. Глаза, уши, воротники парней засыпало сырой липкой землей, она набилась даже в рот и в рукава. На тротуар перед школой упал контейнер с фосфором, от его огненных брызг загорелись стены. По всей улице пылали крыши домов, а самолеты исступленно носились над городом, сбрасывая бомбы на угольные шахты за каналом; пар, бивший из трубопровода, приобрел еще более багровый оттенок…

Ребята потеряли ощущение времени. Лица их горели от возбуждения, руки пылали, как в лихорадке. Дым подползал к ним, душил, ел глаза. Все исчезало вокруг – лишь изредка сквозь серую пелену прорывалось пламя, придававшее ей кровавый цвет.

Припав к земле, Гонзик и его товарищи прерывисто дышали, сжав зубами углы грязных одеял. Штукатурка сыпалась им на каски, парни поднимались, шатаясь, шли к воротам взглянуть на новые пожары и снова припадали к земле, как только над крышами появлялась тень крыльев и снова грохотал взрыв. Орудия уже почти онемели, прожекторы ослепли, и самолеты беспрепятственно носились над городом, посылая в горящую пучину все новые тонны бомб.

Самолеты улетели без десяти два – бомбежка длилась пятьдесят минут.

Пятьдесят минут!

Человек может проспать или пробездельничать эти пятьдесят минут и не подумать о том, какими нескончаемыми они кажутся нам порой. Он может провести их в безмолвном восхищении, созерцая красоту нашего мира, которая во всем своем разнообразии, пестроте и прелести воплотилась в одном из его уголков.

Понаблюдайте за жизнью большого муравейника…

Склонитесь над росистым цветком белой лилии, из которого пчелка извлекает прозрачную жемчужину меда…

Помечтайте на рассвете перед самым восходом солнца и замрите, в восхищении, пока над горизонтом не появится алый диск…

Поднимите взгляд к куполу небосвода, по которому медленно плывет тяжелая туча…

Взгляните на серебристую струйку воды, которая по каплям набирает силу для разбега…

Выждите момент, когда раскрывается благоуханный бутон розы… Или когда из артерий надрубленного дерева закапает целительный сок…

Проведите несколько минут около яйца, из которого уже пробивается жизнь, – вот она стучит желтым клювиком и отважно взмахивает слабыми крылышками…

Прислушайтесь к шелесту ветра, пролетевшего вдалеке; он тронул струны арфы и донес к вам аромат женских волос…

И тогда каждая минута покажется вам мгновением и вы утратите ощущение времени: оно растает в красочной дымке, которая существует где-то вне времени и пространства.

А вот минута исступленного страха за жизнь, минута, до предела насыщенная отчаяньем и боязнью, минута, когда стремительно нарастает опасность, наполняя все ваше существо чувством слабости, безнадежности и бессильной тоски, – такая минута длится дольше, чем иная жизнь, мирно текущая по привычному руслу. В такую минуту можно состариться телом и душой на сто лет.

А в налете было пятьдесят таких минут!

Парни выбежали на улицу. Под ногами хрустело стекло, около домов валялись груды штукатурки. У школы не стояло ни одного часового: и чехи и солдаты прятались в темном подвале. Мирек посветил туда своим фонариком, и в его луче все увидели на полу Руду, Феру и Богоуша. Они держали Вильду Ремеша, а тот, стиснув кулаки, с пеной у рта, боролся с ними, неистово колотясь в нервном припадке. Долговязый Трояк стоял в углу на коленях, бился лбом о стену и громко и жалобно молился.

– Кончилось! – крикнул с лестницы Кованда. – Они улетели. А мы живы, ребята!

На улице уже начиналась обычная суета. Сначала несмело вылезли обитатели ближайших домов. Потом из бомбоубежища выскочили потные, перепуганные люди, таща чемоданы, коляски с детьми, рюкзаки, свертки, портфели, корзинки. Многие из них, добежав до дома, который они покинули час назад, нашли лишь пылающие развалины. Из подвальных окон выбивались языки пламени. Крыши проваливались, потолки рушились, искры метались в воздухе, оставляя следы на одежде и на коже людей.

Наконец осмелели и чехи; они вышли из подвала на улицу и ошеломленно смотрели на горящие дома и на небо в отблесках пожаров. Рыжий Нитрибит принес откуда-то сотню сигарет и стал раздавать их стоявшим поблизости чехам; буфетчик Шварц, ревматический ефрейтор из Гессена, открыв буфет, выволок на улицу бочки с пивом и содовой водой и настойчиво просил всех утолить жажду. Грубый Гиль слезливо сморкался в большой синий платок. Санитар Бекерле, юнец со вставным глазом, по-братски обнимал Олина и Руду. Бент стоял, опираясь о стену, и дрожащими руками вытирал свою лысую голову (фуражку он потерял). Капитан Кизер заикался больше обычного и, подергивая плечами, с радостным видом переходил от одного подчиненного к другому.

В этой радостной суматохе Ладя Плугарж украл из незапертого буфета две бутылки красного вина, а еще одну распил на месте, спрятавшись под пивной стойкой. Никем не замеченный, он выбрался на улицу, спрятав украденные бутылки за пазухой, – и тут же наткнулся на Карела и Кованду.

– Пойдемте разопьем! – бормотал он, хватаясь то за одного, то за другого. – Пойдемте выпьем, раз уж мы остались живы… раз уцелели. Команда гаража – за мной!

И он решительно направился по улице к каналу.

Повсюду суетились люди, подобно муравьям из растоптанного муравейника. Одни тащили свой скарб, коляски и тележки, выносили из домов уцелевшую мебель, картины, стулья, ночные столики, кровати, радиоприемники, швейные машины, перины, одеяла, чемоданы, всякие пустяки вроде шляпы, трубы от печурки, ночного горшка, лампы, вешалки. Другие апатично стояли, засунув руки в карманы, и блестящими глазами глядели на пожар. Чехи охотно помогали спасать скромное имущество знакомых соседей и даже без приказа бежали туда, где требовалась помощь. А внезапно подобревшие немцы словно забыли о своих обязанностях.

Но умиление и благодарность судьбе у немецких солдат скоро улетучились. Они снова принялись командовать, покрикивать, распоряжаться. И тогда чешская рота вдруг словно растаяла, никого из них не оказалось поблизости, некого стало организовывать и подгонять.

Восемь ребят, охранявших гараж, побежали к каналу, где стояла тяжелая зенитная батарея. Небо, растерзанное и окровавленное за ночь, прояснилось, нежные краски солнца, лежащего где-то глубоко за горизонтом, залечили кровавые раны, нанесенные ночи, и она вновь стала холодной, тихой, спокойной и уже приняла сероватый оттенок.

Шахта «Проспер» горела высоким, ярким пламенем, огонь охватил административные здания, штабеля крепежного леса и большое машинное отделение, из которого все еще вырывались клубы пара. Орудия на лужайке перед шахтой были вдавлены в землю и чудовищно искорежены, вся лужайка изрыта воронками, на дне которых поблескивали грязные лужи. Орудийная прислуга в основном была перебита. На глазах Гонзика и его товарищей военный врач, прибежавший из соседнего бомбоубежища, тут же, на улице, ампутировал левую ногу унтер-офицеру зенитчику; Мирек светил ему карманным фонариком. Бледный от волнения Пепик не отрываясь смотрел на этого страдальца, потом вдруг, не издав ни звука, повалился на землю: ноги у него подкосились, и он потерял сознание. Товарищи унесли его на берег канала и там привели в чувство.

– Жив он… тот человек? – тихо спросил Пепик и закрыл лицо руками.

Кованда помог ему встать.

– Пошли назад, – сказал он. – А то хватятся, а нас нет. Унтер тот помер от потери крови. Да все равно смерти ему было не миновать… И довольно об этом. Не глядел бы, если не можешь выдержать.

– Я никогда в жизни не видел, как умирает человек, – побелевшими губами прошептал Пепик. – Это в первый раз…

– Погоди, еще наглядимся, – заметил Ладя и поспешно отвернулся, его стошнило.

– Пей, да знай меру, – упрекнул парня Кованда. – Скотина и та знает, сколько пить. Я вот хватил пару глотков, чтоб согреться.

Пристыженный Ладя понуро плелся рядом с Миреком.

– Это я от радости, ребята, – признался он. – От радости, что пережил этот чертов ангриф. Ведь я как осиновый лист дрожал…

Мирек невесело усмехнулся.

– А нам, думаешь, легче было? Кто же не боится за свою жизнь, дружище? Это было бы даже как-то не по-человечески.

– А вот я не боялся, – хвастливо объявил Олин. – Мне на все наплевать.

– Бояться и быть трусом – разные вещи, – сказал Гонзик в ответ на слова Олина. – Я уверен, что самые отважные боялись, идя на подвиг. Боялись смерти или неудачи. Но они не трусили и потому стали героями.

– Так ты у нас герой, – усмехнулся Кованда, кивнув на Олина. – Как я рад, что нынче узнал об этом.

Начало моросить, мелкий дождь падал на мебель и одежду, сваленные на улице, прибивал к земле едкий дым и пыль, которая садилась на лица людей.

По улицам разъезжали санитарные машины, забирая раненых. Всюду одна и та же картина: мечущиеся или впавшие в апатию люди, горящие или разрушенные дома, плач, мертвые и раненые.

Окна в школе выбиты, светомаскировочные шторы сорваны, койки повалены и покрыты грязью и осколками стекла, фасад здания пострадал от огня, вызванного фосфорной смесью, света нет, вода не идет, и даже еще не объявлен отбой.

Измученные ребята еле-еле доплелись до казармы.

Расставив койки по местам, они стряхнули с них грязь и улеглись. В разбитые окна уже прокралось утро, седое и туманное, как и серое дождливое небо. Высоко над крышами домов поднимался темный дым пожаров, сквозь него проглядывало тусклое солнце.

– Не спится, – вздохнул Мирек и сел на койке. – Покурить у кого-нибудь найдется?

Гонзик сунул руки под подушку.

– Ну, кому еще? – спросил он, и к нему потянулись все руки.

Никому не спалось.

– Тебе для начала полагается не сигарета, а пара хороших тумаков, – улыбнулся Гонзик Миреку, бросая ему сигарету. – Ты ведь сам согласился, помнишь, в гараже?

Мирек виновато усмехнулся.

– Что ж, я бы стерпел.

Ребята сосредоточенно курили, стряхивая пепел на грязный пол.

– Я вот что думаю, – начал Кованда. – Ежели бы старому Круппу не дали построить здесь военные заводы, не было бы и этой бомбежки.

– А кто же, по-твоему, должен был ему не позволить? – насмешливо осведомился Олин.

С крайней койки у двери отозвался Фрицек:

– Я слышал, что на эти заводы немало пошло английских фунтов и американских долларов.

– Это подлая, лживая пропаганда! – рассердился Пепик. – Кто поверит, что американцы станут вкладывать деньги в предприятия, с помощью которых немцы завтра разгромят их войска?!

– Эх ты, политик! – отрезал Кованда. – Думаешь, буржуи такие патриоты? Они, парень, братаются свой со своим, им все одно – противник или союзник, была бы прибыль.

– Людей надобно учить палкой, тогда они исправляются, – заявил Ирка. – Вот увидите, после войны все обернется к лучшему.

– Надейся, надейся! – буркнул Кованда, – А как было после первой мировой войны?

– Я не помню, но, говорят, жилось хорошо.

Карел усмехнулся.

– Почему же тогда мой батя пять лет ходил без работы? А о кризисе ты не слышал, умник?

– Кризис был во всем мире, – вмешался Густа. – Из-за машин и всяких изобретений стало слишком много добра на свете, вот и пришлось остановить заводы.

– Слишком много добра? А почему же безработным во всем мире жрать было нечего?

– Ну, нет работы, значит и жрать нечего. – Густа сделал выразительный жест. – Покупать-то не на что, вот в чем дело.

– Так где же он, твой избыток добра?

– У Круппа был избыток. И у других фабрикантов и военных заводчиков тоже, – сказал Гонзик.

Кованда с удовлетворением прислушивался к спору, который сам затеял, потом потушил сигарету о койку и словно невзначай обронил:

– Интересно знать, сколько стоит одна зенитка?

Густа сказал, что, наверное, тысяч сто. Фера усмехнулся.

– Черта с два, – сказал он. – Знаешь ты, что это за работа – просверлить ствол? Сколько там операций, сколько людей возятся над этим подлым стволом, пока он попадет к солдатам? Нет, ручаюсь, сотни тысяч не хватит.

Ирка заметил, что самая дорогая штука на свете это авианосец. Одно такое судно стоит два миллиарда. Два миллиарда! О господи!

Фера вынул из чемоданчика карандаш и бумагу.

– А сколько стоит обыкновенная бомба?

Ребята приподнялись на своих койках и стали подсчитывать, сколько бомб сброшено при налете, который они только что пережили. Сколько бомб упало на Эссен, на этот маленький уголок Германии, и сколько их падает каждый день на Берлин, Мюнхен, Кельн, Дюссельдорф. Ирка объявил, что в каждый шрапнельный снаряд ставится часовой механизм. Швейцарцы, мол, поставляют Германии эти часовые механизмы, греют на войне свои нейтральные ручки. Фера предложил исходить из того, что на каждую сброшенную бомбу приходится пять выстрелов шрапнелей, Карел усмехнулся и сказал, что, даже если умножить на сто, этого еще будет мало.

А во сколько обходится четырехмоторный бомбардировщик, один из тех, что днем и ночью тучами летают над Германией? Кованда вчера насчитал триста штук, и это только одно авиасоединение, а их летело несколько. Пока они кружили над Эссеном, немцы сбили десять машин. Притом самолеты не сбросили ни одной бомбы, а зенитки бесновались целый час.

Ну и ну!

А сколько горючего сожрет такой самолет! Хорошей легковой машине требуется пятнадцать литров на сто километров, а танку – лишь на километр. А самолету? Сколько километров от Англии до Эссена? А до Берлина и обратно?

А ведь говорят, авиация – еще не самый дорогой род оружия. Самые дорогие – это крейсер, подводная лодка, авианосец. Сколько же военных кораблей у всех воюющих государств? Сколько у них самолетов, танков, автомашин, винтовок, орудии, бомб, минометов, револьверов, штыков, боеприпасов, пулеметов, комплектов обмундирования, полевых кухонь, лазаретов и черт знает чего еще!

Фера отбросил бумажку и опустился на койку.

– Не будь этих сволочных войн, люди могли бы работать от силы два часа в день, – сказал Кованда. – И жили бы, как в раю!

В комнату ворвался Гиль.

– Alles herunter! – орал он, срывая одеялах лежащих.

– Alles tip-top sauber machen! Лестницы, коридоры, комнаты, мыть, убирать. Los, los[48]48
  Все вниз, все на уборку, живо, живо! (нем.)


[Закрыть]
, все до одного!

– Спятил он, что ли? – сказал Карел. – Господин ефрейтор, мы же еще совсем не спали.

– Das ist mir Scheiß egal![49]49
  Немецкое ругательство.


[Закрыть]
 – закричал Гиль. – Приказ есть приказ. Вы что, бунтовать?

Парни, громко ругаясь, слезали с коек.

– Спроси-ка его, – сказал Кованда Карелу, – чей это приказ?

– Это капитан приказал, герр ефрейтор?

Гиль стал в дверях, широко расставив ноги.

– Это я приказал, – ответил он тихо, глядя на Карела своими маленькими злыми глазками. – Капитан уехал в город. Считаю до десяти, – заключил он и передвинул поближе кобуру с револьвером.

– Eins, zwei, drei[50]50
  Один, два, три (нем.).


[Закрыть]
.

Олин схватил ведро, чтобы бежать за водой.

В этот момент в коридоре кто-то громко крикнул: «Вейс!»

Гиль схватился за пистолет, быстро обернулся и выглянул в коридор. Нигде ни души. Карел медленно подошел к Гилю.

– Вам нехорошо, герр ефрейтор? – вежливо осведомился он. – Вы побледнели.

Мирек, Кованда, Фера, Густа, Фрицек, Ладя, Пепик окружили их плотной стеной.

– Комнату протереть мокрой тряпкой или можно только подмести? – спросил Гиля Пепик.

Ефрейтор не ответил. Он молча стоял в дверях, челюсть у него отвисла, глазки налились кровью, кулаки были сжаты. Рядом, с ведром в руке, выжидательно медлил Олин. Наконец Гиль вышел из комнаты и хлопнул дверью.

Ребята не издали ни звука. Только Олин пошевелился и спросил:

– Идти, что ли, за водой?

– Ты осел! – отозвался Кованда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю