Текст книги "Год рождения 1921"
Автор книги: Карел Птачник
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
7
Ротатор был спрятан в тайничке, устроенном в кирпичной кладке дома, куда можно было попасть только через железные дверцы бездействующего дымохода. Гонзик и Кетэ вытащили ротатор и поставили на стол. Деревянным валиком Гонзик нанес краску и несколько раз повернул рукоятку, чтобы краска растеклась равномерно. Потом осмотрел восковку. При каждой корректуре его удивляла аккуратность и точность, с которой была перепечатана на машинке чешская листовка. Ни одного искажения в тексте, целиком непонятном тому, кто его переписывал на восковку. Оставалось только нанести крючки и черточки чешского алфавита, которых нет на немецкой машинке. Чешскую листовку он и Кетэ печатали всего лишь в пятый раз, обычно они размножали немецкие и голландские тексты.
Гонзик установил связь с отрядом чешской полиции, расквартированным по соседству, в Боттропе. Отряд прислали в Германию на шестимесячную переподготовку. Гонзик быстро обзавелся друзьями среди этих молодых чехов, полностью изолированных от внешнего мира, и каждую неделю отвозил в Боттроп пачку листовок с последними новостями, переданными за неделю заграничным, радио.
– Парни чуть не дерутся за листовки, – рассказывал он Кетэ, которая укладывала на доске ротатора стопку чистой бумаги и закрепляла ее. – Сотня экземпляров для их батальона – это капля в море. А для наших ребят полсотни тоже маловато. Они их передают из рук в руки, а одну листовку регулярно наклеивают около конторы, на той самой доске, где Нитрибит вывешивает расписание дежурств, Гюбнер – меню, а Бекерле – вырезки из «Фелькишер беобахтер». Несколько дней назад переводчик обнаружил там нашу листовку и так испугался, что даже не доложил капитану. С тех пор он постоянно начеку, каждый день внимательно прочитывает все чешские объявления, которые вывешивает «фербиндунгсман», не пропустит ни строчки.
Гонзик увлекался печатанием листовок, хотя временами сомневался в их действенной силе. Иногда ему казалось, что это слишком слабое оружие против гидры германского милитаризма, – печатным словом ее не убьешь. Никаких ощутимых результатов своей подпольной работы он не видел, так что нечем даже было определить ее эффективность.
Кетэ улыбалась.
– По-твоему, мы работаем зря? А ведь говорить людям правду – значит, давать им оружие в руки. Правда иной раз важнее оружия.
– Да этого мало, – возражал неудовлетворенный Гонзик. – Ты поручи мне другую работу, посерьезнее, поответственней.
– Работу, связанную с риском, мы, немцы, должны выполнять сами, это наш долг, – улыбалась Кетэ, ни на минуту не спуская глаз с монотонно постукивавшего ротатора.
В маленькой тихой комнатке с тщательно затемненными окнами было душно. Гонзик вертел рукоятку и смотрел на Кетэ. Она стояла против него, озабоченно наморщив лоб, и, хотя чувствовала на себе пристальный взгляд Гонзика, не поднимала головы.
В их отношения в последнее время вкралась какая-то гнетущая неловкость: они уже не могли, как прежде, запросто глядеть друг другу в глаза. Не находилось нужных слов, которые помогли бы отделаться от тягостного смущения; разговаривая, оба ощущали, что все это лишние слова, ничего, не значащие. Они обманывали сами себя. А ведь прежде им казалось, что все на свете имеет самое прямое отношение к ним самим, и они рассказывали о себе прямо и открыто, хотя Кетэ упорно умалчивала о своих родителях и своей работе. Она упомянула только, что служит машинисткой на заводе электрооборудования. Больше Гонзик ничего не узнал. Теперь отчуждение угнетало обоих. Молодые люди знали, что одно-единственное слово может исправить все, но не решались произнести его, делая вид, что не понимают истинной причины возникших недомолвок. В этом единственном и неповторимом слове таилась огромная вдохновляющая сила, но они словно забыли о нем. Только общее дело и общая ненависть к бесправию, произволу, стремление противостоять им нерасторжимо скрепляли дружбу Гонзика и Кетэ. Листовки на дешевой бумаге, в которых они несли людям правду и надежду, были их общим кредо, а затемненная комнатка – прибежищем, где они надеялись обрести самих себя. Постукивающий ротатор казался им волшебной шкатулкой, и ей в глубине души они приписывали таинственную силу, способную спасти и их самих.
Листки медленно ползли из-под валиков, Гонзик, иногда подкручивая регулятор, выправлял поля и молча принимал из рук Кетэ чистые листки, проскочившие, вместе с листовкой, между валиками старенького ротатора.
– Сколько?
– Сто пятьдесят, – ответила Кетэ, аккуратно собрав листовки.
– Еще.
Наконец оба пересчитали последние два десятка. Но Гонзик не перестал вертеть рукоятку, и ротатор постукивал, хотя весь тираж листовок был уже готов и это должно было положить предел притворной деловитости молодых людей. Жестяные пальцы продолжали подавать бумагу на валики и подсовывали листовки в руки смущенной Кетэ.
– Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать… – помолчав, сказала она и подняла глаза. – Хватит!
Они долго и пристально глядели друг на друга, слегка щурясь, словно только что зажглась лампочка под потолком и глаза еще не привыкли к яркому свету. И эта минута напряженной тишины, казалось грозившая внести еще больше отчуждения, вдруг сразу изменила все: Гонзик и Кетэ молча шагнули друг к другу, протянули руки и поцеловались.
Они стояли, крепко обнявшись, ничего не слыша, кроме биения сердца. Таким желанным и упоительным было это объятие! Молодые люди сами не понимали, отчего они так счастливы: от того ли, что избавились от глупого стыда, или от нежности первых прикосновений.
Потом Гонзик отпустил девушку и дрожащей рукой откинул волосы со лба, измазав все лицо краской. Оба засмеялись, и этот смех рассеял смущение и придал смелости: они заговорили о своей любви, которую так просто утвердили первым поцелуем.
– Этого-то я и боялась, – шепнула Кетэ, пряча лицо у него на груди, а Гонзик снова обнял ее и поцеловал в голову. – Я тебе еще тогда, в первый раз, сказала: не надо думать о том, что я женщина… Но сама я с того дня не могла забыть об этом. – И она подняла к нему лицо, стыдливо улыбаясь.
Гонзик подтянул стул и сел на него, не выпуская Кетэ из объятий.
– Любовь сильнее нас, чудачка ты моя! А ведь это любовь, правда, Кетэ?
– Я люблю тебя, Hänschen! – горячо и смело воскликнула Кетэ, вложив в эти слова все то огромное, чем полны были их сердца.
Влюбленные долго молча сидели у стола, потом сложили высохшие листовки и спрятали ротатор.
– Хороший тайник, – вслух рассуждал Гонзик, закрыв дверцы дымохода и придвинув к ним столик комнатного рукомойника. – Но у нас гестаповцы раскрыли сотни таких тайников. – Он озабоченно поглядел на девушку. – Будь осторожна, Кетэ. Теперь я боюсь за тебя куда больше. Что я буду делать, если тебя у меня отнимут?
Она задумчиво стояла у стола и грустно улыбалась.
– А что мы вообще будем делать, Ганс, когда придет время расстаться?
Он взял ее за плечи.
– Мы никогда не расстанемся, Кетэ, – растроганно уверял он, глядя ей в глаза.
Столько нежданного счастья и радости послала им судьба!
Они никак не могли распрощаться. Гонзик три раза возвращался, чтобы снова и снова обнять и поцеловать Кетэ.
– До свиданья, Кетэ!
– Auf Wiedersehen, Hänschen!
По тихим, словно вымершим улицам Гонзик шел в казарму. Над разбитыми крышами и фантастическими очертаниями развалин раскинулась ясная звездная ночь. Было одиннадцать часов. Гонзик не спешил: к полуночи он без труда мог добраться до школы. С шапкой в руке, расстегнув пальто и воротник рубашки, он шагал то по краю тротуара, то по мостовой. Прохожие попадались редко и не видели его лица. А Гонзик улыбался – улыбался счастливой и ласковой улыбкой.
Он шел по тихим безлюдным улицам – маленькая фигурка в гигантском лабиринте развалин, и на тихом ясном небе над ним медленно поворачивалась вселенная.
И вдруг на окраинах города разом вспыхнули потоки белого света и, сомкнувшись в синей пучине над крышами, ощетинились, как штыки, и небо легло на них обнаженной грудью.
Гонзик остановился на мгновенье и, не осмыслив еще грозного значения этого зрелища, с удовольствием созерцал море света. Стало светло как днем. Завыли сирены, но Гонзик без страха слушал их вой. Он давно свыкся с их голосами. В привычных звуках ему слышались жалобы и плач женщин, писк заспанных детей, испуганный голос фаготов, гул валторн, отчаянье, страх…
Сирены выли неумолимо и безразлично, словно радуясь тому, что пробуждают спящих, тревожат спокойных, заставляют плакать тех, у кого только что играла улыбка на губах. Этот пронзительный вой разлучал влюбленных, сознание смертельной опасности прерывало последние объятия.
Издалека слабо доносился грохот канонады. Он быстро усиливался, и вот уже пронесся над Эссеном – раскаленные стволы всех зениток города вслепую извергали в небо тонны шрапнели. Над самым центром города, на очень большой высоте, куда почти не достигали лучи прожекторов, появились серебристые стрекозы и сбросили свой смертоносный груз. Земля дрожала от сокрушительных взрывов. Небо над центром города окрасилось в кроваво-красный цвет. Потом все стихло. По безлюдным улицам сожженного квартала в центр города промчались машины с пожарными и аварийными командами.
Налет, продолжавшийся минут двадцать, Гонзик переждал, укрывшись в подъезде полуразрушенного дома. Как только объявили отбой, он со всех ног кинулся вслед за машинами.
Запыхавшись, он выбежал на совершенно незнакомую большую площадь. Дома соседних улиц пылали как факелы, пожар гудел, ярко озаряя все вокруг. В центре обширной квадратной площади находилось громадное подземное бомбоубежище – целый лабиринт железобетонных коридоров, куда вели сорок ступенек. Тяжелая бомба взорвалась перед самым входом в убежище. Она вырыла на мостовой огромную воронку, разметала дома, порвала водопроводную сеть, разворотила бетонную стену убежища. Мощный поток воды хлынул в подземелье за прочной бронированной дверью.
Когда Гонзик прибежал на площадь, пожарные уже откачивали остатки воды из верхнего этажа убежища. Вода бурлила на мостовой вдоль тротуаров и, образуя воронки, стекала в решетки водосливного канала. Десятки бойцов аварийной команды, одетые в резиновые костюмы, спускались в подземелье и, шагая по колено в воде, выносили утопленников. Бесконечна была эта процессия. Не видно было конца жертвам, нашедшим смерть под землей.
Мертвых складывали рядом – мужчин, женщин, детей. Ряд трупов рос, он уже протянулся вдоль всей площади, и люди в резиновых костюмах начали укладывать второй ряд. Пламя пожаров зловеще освещало это жуткое зрелище, дрожащие тени неистово плясали на мостовой. Мужчины со стиснутыми кулаками, порванная одежда, вытаращенные в ужасе глаза, искаженные отчаянием рты. Круглые головки детей, гладкие мокрые волосы, с которых капала вода, – все это повторялось снова и снова, а бойцы аварийных команд без устали поднимались по мокрым ступенькам, шлепая резиновыми сапогами, и выносили все новые трупы. Уже третий ряд мертвецов протянулся на площади, а пожары не переставали бушевать, жадной пастью пожирая ребристые торсы домов, и десятки пожарных машин беспрестанно выкачивали воду из нижних этажей бомбоубежища и лили ее на пылающее, гудящее пламя. С соседних улиц на площадь непрерывно сбегались люди и останавливались, застывали перед рядами трупов, образуя неподвижную, безмолвную живую стену.
Потом примчались полицейские автомашины. Люди в горбатых касках и в форме протекторатной полиции разогнали толпу.
Гонзик направился в Дельвиг. Он шел пошатываясь, словно пьяный.
– Кетэ, Кетэ! – звучало в его потрясенной душе. Есть ли сердце и совесть, любовь к ближнему и уважение к жизни у тех, кто начал эту смертоубийственную войну, кто полон ненависти к красоте и совершенству, ко всему, что можно назвать прекрасным в нашем живом мире? Где же бог, к которому сейчас многие обращают свои мольбы, как к единственному спасителю? Сможем ли мы – свидетели страданий, стоявшие в тысячеголовой толпе и своими глазами увидевшие ни в чем не повинных, погибших детей, – забыть о пережитом? Возможно ли уничтожить пропасть между людьми, пропасть, которую все больше углубляют слепота и фанатизм, взаимные ошибки, взаимная жестокость?
В этот момент Гонзику казалось, что все в мире тщетно и бесцельно, что жизнь человека, сложная, богатая, бесценная человеческая жизнь, ничего не стоит, что благородство, чистота души, любовь утратили всякую ценность.
Но ему тотчас стало стыдно этих мыслей, и он упрекнул себя за то, что трусливо поддался отчаянию и упадку духа.
– Кетэ! – растроганно твердил он. – Как же я мог забыть о тебе сейчас? Как мог я сомневаться в силе любви, когда на моих губах вкус твоих поцелуев? Как мог я позабыть о силе нежности, красоты и ласки, если я полон тобой, как улей медовыми сотами. Разве имело бы смысл жить, если бы жизнь заранее была обречена на тщету и погибель? К чему тогда были бы музыка, любовь, искусство? Как я мог забыть обо всем этом и о тебе? О, прости меня, Кетэ!
В казарме дежурил Гиль. Стуча сапогами, он прохаживался по тротуару перед школой и курил. Когда Гонзик подошел к двери, ефрейтор направил луч фонарика ему в лицо. Гонзик зажмурился и прикрыл глаза рукой.
– Стать смирно! – рявкнул ефрейтор, все еще светя ему в лицо. – Увольнительная есть? Предъявите!
Гонзик стоял перед ним, опустив руки по швам и крепко зажмурив глаза. Все пережитое за этот вечер непосильным бременем легло на его плечи. Он едва держался на ногах, а ослепительный луч причинял глазам нестерпимую боль.
– Увольнительная у меня есть, – устало ответил он. – До полуночи. Я хотел вернуться во время, но…
– Стоять прямо! – злобно крикнул Гиль, и его голос далеко разнесся по тихой улице. – Вы шатаетесь, видно пьяны!
Гонзик призвал все свои силы, чтобы сдержаться. Ему вдруг мучительно захотелось остаться наедине со своими безрадостными мыслями, там, в комнате, среди спящих товарищей. В глаза бил яркий луч фонарика, и Гонзик чувствовал себя таким слабым, что в самом деле пошатывался.
– Прошу завтра утром отвести меня к командиру роты, – прошептал он. – А сейчас пустите меня в комнату, я страшно устал.
– Я сам знаю, что мне делать и как поступать. Не валялись бы с девками, не устали бы!
Гонзик взмахнул левой рукой и выбил фонарик из рук Гиля. А правой, тонкой, почти девической рукой, которая умела так нежно касаться клавиш, он изо всей силы ударил в ухмыляющуюся бульдожью физиономию ефрейтора. Кулак Гиля обрушился на его подбородок, и Гонзик, теряя сознание, опустился на тротуар.
8
– Это уже второй случай, когда тотально мобилизованный поднимает руку на немецкого воина, – провозгласил капитан Кизер, восседая на своем высоком стуле. – Надо принять все меры к тому, чтобы больше этого не повторялось. Я решаю вопрос о примерном наказании и хочу знать ваше мнение.
Немцы сидели за длинным столом, положив фуражки на стол и сложив руки на коленях. По кивку капитана многие закурили, а Гиль, сидевший слева от Кизера, потрогал пальцем большой кусок пластыря, которым санитар Бекерле залепил ему ссадину на носу.
Капитан с неудовольствием покосился на него. Он недолюбливал Гиля с того дня, когда пьяный ефрейтор по ошибке вломился в комнату капитана и узрел своего начальника голым. Капитан был еще пьянее своего подчиненного, но моментально отрезвел, осознав, в каком виде предстал перед ефрейтором. Он выгнал перепуганного Гиля за дверь и со злости даже поломал мебель в комнате. Тщеславие Кизера было жестоко уязвлено: он очень стеснялся своего уродливого тела. С тех пор он возненавидел Гиля и всячески давал ему это понять.
Ненависть Кизера к Нитрибиту носила совершенно иной характер. Фельдфебеля он побаивался и завидовал его росту, воинской выправке, решительности и находчивости. Нитрибит угрожал карьере капитана, ибо обладал всеми данными, чтобы стать офицером и самому командовать ротой.
Нитрибит отлично знал, что если за год службы он не получил повышения, то причиною этому только враждебность капитана. Он постоянно был настороже, но вместе с тем никогда не упускал случая показать капитану свое превосходство.
– Я хотел бы услышать мнение фельдфебеля Нитрибита по этому вопросу, – сладко улыбнувшись, предложил капитан.
Нитрибит выпрямился на стуле, словно по команде «смирно».
– Я вполне согласен с вами, герр капитан, – строго сказал он. – По-моему, решительные меры надо было принять уже после первого случая в Саарбрюккене. Мягкое наказание в тот раз способствовало вчерашнему случаю.
Капитан все еще сладко улыбался, хотя хорошо понял колкий намек. Он молча кивнул и оглядел собравшихся. Его взгляд задержался на санитаре Бекерле. Тот ел капитана глазами и всем своим видом выражал такую преданность, что Кизер недовольно отвернулся и поглядел на Бента. Тот откашлялся и сказал:
– Я полагаю, в роте есть несколько зачинщиков. Все осложнения и непорядки из-за них. Особо обращаю ваше внимание на чеха, который вызвал инцидент в Саарбрюккене. Его фамилия… гм… не помню… его зовут Карел. Он коммунист… по крайней мере, я уверен в этом.
– А хуже всех Кованда, – поспешил высказаться Гиль, – старый болван!
Приземистый фельдфебель Рорбах, любитель преувеличивать, лаконично заявил:
– Все они друг друга стоят. Чешская рота – сборище лодырей и саботажников!
Унтер-офицер Миклиш зевнул со скуки и, заметив, что капитан смотрит на него, поспешно прикрыл рот рукой.
– Правильно, – торопливо согласился он, глядя на Рорбаха. – Совершенно правильно.
Ревматический буфетчик Шварц приподнялся и заерзал на стуле.
– Чехи крадут все, что попадется под руку, – вставил он. – При последнем налете они выкрали из буфета десять бутылок вина.
Шеф-повар Гюбнер махнул рукой.
– А в Саарбрюккене растащили все съестное из офицерской кухни. Это тоже не пустяки.
Кизер выслушивал всех, соображая, что бы им ответить. Его разозлил упрек Нитрибита, и он изменил свои намерения. Только потому, что на строгости настаивал Нитрибит и, по обыкновению, был прав, Кизер решил не уступать фельдфебелю, пусть даже остальные согласны с этим рыжим чертом. Потому-то и надо показать им всем, что тут все зависит лишь от воли его, Кизера, а их советам – грош цена.
– Я полагаю, – объявил он, – что надо выслушать и хауптфербиндунгсмана. Он лучше знает чехов, и сам – надежный человек. Как вы думаете?
Отозвался только Липинский.
– Это правильно, – сказал он тихо. – Не следует забывать, что чехи, хоть они и не без греха, присланы сюда работать. А работают они хорошо.
– Хорошо? – язвительно фыркнул Нитрибит. – Работают они, как им вздумается. Делают ровно столько, чтобы их не заподозрили в саботаже. При желании они могли бы работать много лучше.
– Мне говорили, что чехи работают не хуже наших соплеменников, – возразил Кизер.
– Из наших соплеменников в тылу остались только старики и больные. Как же можно сравнивать их с молодыми людьми?
Капитан повернулся к Липинскому.
– Позовите Коварика, – спокойно приказал он, и все же по голосу было заметно, что капитан раздражен и наверное не прочь пырнуть Нитрибита своим парадным кортиком.
Липинский быстро поднялся и вышел.
– Липинский прав, – объяснил капитан. – Нет смысла ослаблять роту, ведь пополнения ждать неоткуда. Если мы избавимся от некоторых чехов, это нанесет ущерб работе, которую они делают для нас. Я решительно не разделяю вашего мнения, – обратился он к Нитрибиту.
Рыжий фельдфебель закусил губу.
– Если смотреть с этой точки зрения, – ответил он, глядя на сидящего напротив Бента, – а именно так мы и должны смотреть, то я с вами вполне согласен.
Капитан самодовольно усмехнулся.
– Я рад, что мы всегда находим общий язык, – сказал он, сощурясь, и оглядел собравшихся. «Какие вы лицемеры, – думал он. – Все до одного! Не будь у меня этих погон, вы бы в ложке воды меня утопили. Но пока погоны на мне, ваше дело – подчиняться. Я командир роты, ваш начальник, и все будет делаться по-моему, если даже я приму неудачное решение. Ну, а с сегодняшнего дня я стану строже. И прежде всего с вами! Я вам докажу, что я не бесхарактерный горбун, над которым можно исподтишка подсмеиваться. Кого из вас мне надо больше всего опасаться? Нитрибита? За ним я стану присматривать особо, не уступлю ни в чем. Бента? Этот старый осел навсегда останется лавочником, солдата из него никогда не выйдет. Правда, в последнее время он изменился, стал тверже и решительнее. Тем лучше. Надо держать чехов в ежовых рукавицах, и я это сделаю. Бекерле надежен. Этот мальчишка предан мне, как собака, в голове у него только медикаменты да «Майн кампф». Гиль – животное, по моему приказу он кинется в огонь и в воду или пристрелит Нитрибита. Гюбнер и Шварц – кретины, Миклиш у меня в руках, потому что я покрываю недостачи провианта. Пусть попробует мне помешать, я отправлю его на фронт. Он отлично понимает, что ему грозит. Рорбах глуп как пробка и умеет только повиноваться. Я позабочусь о том, чтобы он слушался меня, а не Нитрибита. Кто же еще? Липинский? Куммер? Куммер – судетец, стало быть, не вполне надежен. Один глупее другого. Так кого же опасаться? Некого!»
В эту минуту в комнату вошел Олин и вытянулся в струнку:
– Hauptverbindungsmann Kowarik zu Befehl, Herr Hauptmann[56]56
Хауптфербиндунгсман Коварик явился по вашему приказанию, господин капитан (нем.).
[Закрыть].
– Я хочу предать преступника военному суду, – сказал капитан. – Как вы думаете, какое впечатление это произведет в роте?
Олин изумленно уставился на капитана. «Избавлюсь от Гонзика!» – мелькнуло у него. И потом: «А ведь я могу спасти его, видимо все зависит только от меня, потому и вызвали… Если я его выручу, отношение ко мне в роте улучшится. Ребята снова будут доверять мне, а это мне так нужно. В конце концов Гонза мне ни сват ни брат. Согласись я сейчас с капитаном, никто из ребят и не узнает! Но пока в этом нет надобности».
– Коварж совершил тяжелый проступок, – сказал Олин капитану, – и, безусловно, заслуживает строжайшего наказания. Но та мера, о которой вы упомянули, герр капитан, взбудоражила бы всю роту. Его там очень любят.
«Он завидует Коваржу», – подумал капитан. Та же мысль пришла в голову и Нитрибиту.
– Безусловно, – продолжал Олин, – это плохо сказалось бы на трудовой дисциплине.
– Вздор, – вспыхнул Нитрибит. – Мы сумеем заставить их работать. А этого негодяя надо наказать построже.
Кизер поощрительно улыбнулся Олину, и тот осмелел.
– Я отлично понимаю, что наказать его необходимо, – упорствовал он, – но не так, как предлагал герр капитан. В противном случае я не в силах буду выполнять обязанности фербиндунгсмана и не смогу отвечать за выполнение ваших распоряжений, герр капитан.
Кизер удовлетворенно кивнул.
– Так я и думал, – сказал он, – Итак, я и на сей раз воздерживаюсь от суровых мер… но теперь лишь ради вас, Коварик.
– Ich danke Ihnen, Herr Hauptmann[57]57
Благодарю вас, господин капитан (нем.).
[Закрыть], – учтиво отозвался Олин.
«…а главное, из-за тебя, Нитрибит, – мысленно злорадствовал капитан, поглядывая на рыжего фельдфебеля, – так и знай, что твое мнение для меня пустой звук».
И заключил вслух:
– Четырнадцать суток карцера с завтрашнего дня.
Когда Олин вышел, Нитрибит не стерпел:
– Не выношу людей, которые сами не знают, на чьей они стороне. Для таких шкурников важнее всего – собственные выгоды, и успех.
– Дорогой мой, – улыбнулся капитан, – именно этим людям мы обязаны тем, что можем уверенно действовать в незнакомой обстановке. То же самое происходит и на международной арене. Без судетских немцев мы бы не стали хозяевами в протекторате, без саарцев и лотарингцев никогда не заполучили бы французских провинций. Это нам подтвердят Куммер и Липинский, не так ли? – И он сладко улыбнулся обоим.
Унтер-офицер Куммер сделал обиженное лицо.
– Как можно сравнивать судетских немцев с изменниками! Разве не нам немецкий народ обязан тем, что ему без боя досталась столь важная стратегическая позиция в Центральной Европе, как Чехословакия. Мы стремились соединиться со своими соплеменниками, разве это плохо?
Капитан поднял руки.
– Вы меня не поняли, Куммер. Без вас мы, конечно, не получили бы так легко этот форпост. Вы сумели разложить целое государство и подготовить все необходимое для нашей победы. Такова же задача Коварика. Рота ему доверяет, потому что он чех; эти люди, видимо, и не догадываются, как он полезен для нас.
– Um Gottes willen! – воскликнул Куммер. – Но ведь я немец, все мы, судетцы, – немцы, а Коварик – паршивый чех! Разве это одно и то же?
– Вот именно, не одно, – без улыбки ответил Кизер и заметил, что Нитрибит сдержанно усмехается. – Хватит об этом, – сердито сказал он и надел фуражку. – Нет смысла спорить об очевидных вещах.
Обитатели двенадцатой комнаты собрались во дворе, около турника и брусьев. Ребята поочередно пробовали на них свою ловкость. Под одобрительный рев окружающих Кованда сделал на брусьях стойку и, запыхавшись, спрыгнул на песок.
– А вы, щенки, думали, что старый Кованда уже ни на что не годен? В молодые годы я проделывал на турнике такие штучки, аж дух захватывало. Да и нынче не сплоховал бы, кабы подкормился немного. Уж очень тут жратва плохая.
Пепик тоже попытался было подтянуться на брусьях, но слабые руки не выдержали тяжести тела, он повалился на бок и смущенно улыбнулся.
– Вот видишь, неженка, – наставлял его Мирен. – Мышцы у тебя никудышные. Спортом ты никогда не занимался, а тут уж не нагуляешь мускулы. Надо было закаляться раньше!
Подошел Олин. Вид у него был довольный, гордый, торжествующий.
– С чего это он так напыжился? – спросил Кованда у Гонзика. – Важничает, будто ему сам Адольфик родной дядя.
– Гонза! – громко позвал Олин. – На минутку!
Гонзик, сидя на земле, оглянулся через плечо.
– Что тебе? – спокойно отозвался он.
– Поговорить надо с глазу на глаз.
Олину очень хотелось, чтобы Гонзик встал и подошел к нему, но тот не тронулся с места.
– Говори, говори, – равнодушно сказал Гонзик. – У нас с тобой не может быть тайн от товарищей.
Ребята вокруг умолкли и выжидательно уставились на Олина.
– Я был у капитана, – во всеуслышание объявил тот, внимательно разглядывая свои ногти. – Он советовался со своими, как наказать тебя за то, что ты расквасил нос Гилю.
– Ну и что же?
– Капитан решил предать тебя военному суду.
Товарищи многозначительно переглянулись и, прищурясь, уставились на Олина.
– Ну и что же? – снова спросил Гонзик без видимого интереса, и все заметили, что именно это спокойное безразличие уязвляет Олина.
– Спросили мое мнение, – раздраженно продолжал он, пожалев, что начал разговор и привлек к себе общее внимание; куда лучше было бы поговорить с Гонзиком наедине, а потом самому растрезвонить новость по комнатам.
– Ну и что?
– Я отговорил. Посоветовал капитану посадить тебя под арест.
– А почему?
Олин рассвирепел.
– Как почему?
Гонзик смотрел на него в упор и улыбался.
– Почему ты его отговорил?
Олин молчал, сразу не сообразив, что ответить. Ребята, стоявшие и сидевшие вокруг них, не сводили с него глаз, и он, как всегда, чувствовал себя чужим и одиноким.
– Уж не лучше ли было согласиться отдать тебя под суд? А ты знаешь, чем это пахнет?
Гонзик задумчиво поглаживал опухшую от удара Гиля щеку.
– Ну так я тебя благодарю, – медленно сказал он, пристально глядя на Олина. – Очень благодарю.
В его тоне не чувствовалось ни тени насмешки. И это казалось чехам непостижимым. Бахвальство Олина вызывало у них желание высмеять и уязвить фербиндунгсмана.
– Надеюсь, – строго продолжал Олин, – вы не будете больше упрекать меня, что я мало забочусь о вас. Я делаю все, что в моих силах.
Он повернулся и пошел прочь.
Ребята хмуро смотрели ему вслед, не зная, что сказать. Только Кованда не растерялся.
– Ведь он спас твою молодую жизнь, – громко сказал он Гонзику. – Ай да Олин! Знай я наверняка, что все было так, как он говорит, я бы тоже сказал ему спасибо.
– Надулся как индюк! – громко подхватил Мирек. – Видно, ждал, что ты ему в ножки поклонишься.
Олин шел медленно и слышал каждое слово. Ребятам только это и нужно было.