Текст книги "Позорный столб (Белый август)
Роман"
Автор книги: Кальман Шандор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Эгето и его товарищей беспрепятственно впустили в заводские ворота. На первый взгляд все обстояло благополучно: станки стояли на месте, везде царили покой и тишина, но тишина эта, казалось, не предвещала ничего доброго. Внезапно из-за будки привратника выскочили человек восемь, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками; среди них был один мастер, остальные люди были чужие, не заводские. Эгето и его товарищи не успели опомниться, как одному из них в спину, под лопатку вонзили штык, конец которого на груди вышел наружу. Человек, не издав ни звука, повис на конце винтовки, затем, хрипя, сполз на землю. Второму товарищу прикладом размозжили висок. Эгето огрели прикладом по голове, но он устоял на ногах и бросился на врагов. После ожесточенной драки впятером его все-таки повалили, связали и принялись топтать сапогами. Затем трое бандитов с торжествующим видом поволокли его, избитого и связанного, в заводскую контору.
– Товарищи! – крикнул тем временем Эгето. – Берегитесь!
По спине его несколько раз прошлись прикладом.
– Готовься, пролетарий! – осклабился в конторе поручик Меньхерт Рохачек, младший брат чиновника муниципалитета. – Сейчас мы тебя вздернем! Но ты избежишь веревки, если поцелуешь мне руку, ведь мы джентльмены и христиане, слышишь ты, красная крыса!
Тогда Эгето плюнул в лицо Меньхерту Рохачеку. По телу его яростно заходил приклад, и он потерял сознание.
Его освободили лишь через час – рабочие завода М. наконец спохватились и, вооружившись болтами, заступами, французскими ключами и частями машин, имея к тому же еще несколько револьверов, вступили в бой; перед аппретурным цехом расстреляли одного из контрреволюционных главарей, бывшего майора военного трибунала Йожефа Веттера. А через несколько минут прибыл отряд металлистов судостроительного завода.
Спустя три дня после этого происшествия в кабинет Эгето вошел учитель Карой Маршалко. На этот раз он не был ни смущен, ни неловок. Эгето сидел с туго забинтованной головой. На фоне белой повязки, целиком закрывавшей лоб, особенно выделялись глаза.
– Я пришел по личному делу, – просто сказал учитель, глядя на своего младшего брата.
Эгето указал ему на стул.
– Вам, должно быть, здорово досталось, – проговорил близорукий учитель.
Эгето попытался усмехнуться, но из-за повязки это ему не удалось.
– У меня есть сын, он определенно дегенеративен, – сказал учитель. – Ему двадцать три года, он студент факультета права. Быть может, и он принимал участие в избиении?
– Мне никто не представлялся, – сказал Эгето.
– Я ни минуты не сомневаюсь в том, что он тоже бил вас! Я-то его знаю! – сказал учитель, качая головой.
Эгето хранил молчание.
– Мне бы не хотелось, чтобы его повесили, – продолжал учитель. – Политическая сторона дела меня не интересует. Ни ваша позиция, ни их.
– Нас же она интересует, – резко сказал Эгето.
Учитель вздохнул.
– Мой сын… – он посмотрел по сторонам, – негодяй! Сейчас он в ревтрибунале. В этом деле…
Эгето поднял руку.
– Я буду непримирим, – сказал он. – К сожалению, это не частное дело. Об этом говорить бесполезно. Речь не о том, что мне проломили череп. Мой череп – вопрос второстепенный.
Учитель не проронил ни звука.
Эгето вдруг стало жаль его; ему захотелось как-то сгладить резкость своих слов, и он подвинул руку, очевидно намереваясь положить ее на красную лопатообразную кисть учителя, сидевшего перед ним с поникшей головой. Однако он тотчас передумал, минутная слабость прошла, и он отдернул руку.
– Мне кажется, – вздохнув, сказал учитель и поднялся, – мне кажется, по существу вы абсолютно правы. Но как тяжело… – добавил он и вдруг спросил – Как вы полагаете, его повесят?
– Не знаю… – ответил Эгето. – Не думаю. Виноват…
Учитель попрощался, затем, чуть ссутулившись, вышел.
Он ушел, а Эгето еще долго смотрел на закрывшуюся за ним дверь.
…На четвертый день после этих событий происходило заседание ревтрибунала; четверо мятежников, обвиненные на основании неопровержимых доказательств в совершении многократных убийств, нанесении тяжелых телесных увечий и организации вооруженного контрреволюционного мятежа, были приговорены к смертной казни; трое из этой четверки осужденных: Меньхерт Рохачек, бывший поручик, младший брат чиновника муниципалитета, Конрад Шульц, мастер, немец по происхождению, и некий Балинт, бывший каптенармус, были расстреляны. Четвертому высшую меру наказания заменили двенадцатилетней каторгой. Нескольких человек приговорили к разным срокам тюремного заключения, среди последних был и бывший гусарский прапорщик, студент факультета права уйфалушский Эндре Маршалко, приговоренный к двум годам принудительных работ как соучастник.
Эгето присутствовал на заседании ревтрибунала, состоящего из трех членов. Выносили приговор обвиняемому в соучастии; два члена ревтрибунала уже проголосовали, и тогда Эгето заявил, что по причинам глубоко личного характера он не желает воспользоваться своим правом голоса, хотя не имеет никаких возражений против определения обоих коллег.
Спустя десять дней Эгето с зубовным скрежетом принял к сведению известие, в котором сообщалось, что, согласно приказу командующего корпусом Хаубриха, осужденных мятежников, в том числе и бывшего гусарского прапорщика Эндре Маршалко, перевели в будапештский военный острог, помещавшийся на бульваре Маргит, откуда их вскоре освободили совсем; прошло еще несколько дней, и он, уже в приватном порядке, узнал о том, что бывший прапорщик Маршалко вместе со своими сообщниками решил покинуть пределы страны и якобы взял курс на Сегед. Ференцу Эгето долго не давало покоя это не имевшее прецедента дело, оно угнетало его еще несколько месяцев и не забылось даже тогда, когда мутная волна венгерского белого террора целиком захлестнула весь город, всю страну…
…Медленно занимался рассвет, меркнущий месяц укрылся за крышами домов, свет его растворился в грязноватых сумерках отступавшей ночи. Где-то протяжно и сладострастно промяукала кошка; спал весь дом, числившийся под номером восемь по улице Надор, спал худосочный Лайош Дубак и его белотелая супруга, в кухне на железной кровати забылась в тяжелой дремоте старуха, спал ее внук с разрумянившимся во сне лицом; спал в грязноватом рассвете и сын владельца этого дома, колбасного фабриканта, поручик Виктор Штерц; спали привратник, привратница, тетушка Йолан и ее веснушчатый сын… Спал Будапешт… Спала Венгрия…
«Нет!» – шептал Эгето, витавший уже в преддверии сна, и сжал в кулак правую руку. Быть может, в изувеченной руке он сжимал грядущее; быть может, за сомкнутыми веками сквозь сумрак и грязь, тьму и хаос, сквозь людскую злобу и омраченное ненавистью людское сознание он увидел, как забрезжило утро светлого будущего, быть может, увидел, как под красными полотнищами стягов по широким, утопающим в солнечном сиянии улицам идут и идут народы; быть может, услышал гром мощного оркестра и взмывший к небесам гимн: «Вставай, проклятьем заклейменный…» Грохот паровозов, молотов, машин, шорох плугового лемеха в потрескавшейся земле, песню людей с покрытыми копотью лицами… Все это скрывалось за несказанно высокими, закованными в крепчайшее железо, непроницаемыми воротами, закрытыми воротами будущего, которые с таким тяжелым, с таким ржавым скрипом медленно поворачивались на своих петлях, но медленно и тяжко однажды все же… Однажды они, безусловно, отворятся, распахнутся настежь, широко-широко, как весь Будапешт… вся Венгрия… целый мир, и тогда эта сжатая в кулак изувеченная рука, соединившись с миллионами других рук, поможет открыть их… поможет…
…В доме все спали. Сжав кулак, спал и Ференц Эгето.
Глава третья
Утро было восхитительное; на улице Зрини между базиликой и Главным управлением полиции расхаживали полицейские с бычьими шеями, распространявшие вокруг себя легкий запах сливянки. У Липотварошского казино, клуба еврейских финансовых воротил венгерской столицы, старуха газетчица тетушка Мари с энтузиазмом выкрикивала заголовки, только что отпечатанного экстренного выпуска газеты «Непсава». Визгливый старушечий голос время от времени взмывал над гулом толпы окруживших ее покупателей, алчущих газет:
– Телефонный звонок Бёма! Ожидается жир!
Жадные руки нетерпеливо тянулись к темному газетному листу.
– Будьте добры, не дергайте! – говорила тетушка Мари, опасаясь, как бы у нее из-под мышки не вырвали всю пачку газет.
С головокружительной быстротой, буквально за полчаса, у нее разобрали шестьдесят экземпляров газеты по двадцать четыре филлера каждый. У газетчицы, возбужденной вдохновенными выкриками, которые неумолчно с семи часов утра вырывались из ее старушечьей груди, на кончике носа, поражавшего своим бронзовым оттенком, трепетала огромная бородавка. Из этой бородавки торчали два жестких волоска: один волосок устремился в сторону Венгерского аграрного и рентного банка, второй – к базилике. Они были словно стрелки компаса прессы, одним концом указующего на венгерский финансовый капитал, сросшийся с крупным землевладением, а другим – на римско-католическую церковь.
Дядюшка Мориц, рассыльный в красной шапке, сидел на раскладном стуле у казино. Он уже прочел газету и знал, что блокада вскоре будет снята, что румыны ни при каких обстоятельствах не войдут в Будапешт и что посланник Венгерской Советской республики в Вене Вилмош Бём ведет переговоры с французским посланником Аллизе, главой английской военной миссии полковником Каннингэмом и эмиссаром Италии герцогом Боргезе, которые обещали доставить в Венгрию из Триеста жир, а в дальнейшем тридцать шесть вагонов ротационной бумаги. Кроме того, дядюшка Мориц принял к сведению новое воззвание военного министра Йожефа Хаубриха, датированное тем же числом.
«Призываю жителей Будапешта не относиться враждебно к румынским солдатам, пребывающим в Будапеште или временно посещающим его, на основании закона гостеприимства…»
Одним словом, новости были ошеломляющие, подобные грохоту разорвавшейся бомбы!
Шедший мимо полицейский вслух обругал венгерского посланника в Вене, отправив его прямиком к чертовой матери, а приказчик бакалейной лавки Фокера резонно заметил, что за три дня это уже четырнадцатое воззвание Йожефа Хаубриха.
«Эта контрреволюция сущее золотое дно, – размышлял рассыльный. – Сочное жаркое для разносчиков газет!»
Тесные башмаки причиняли нестерпимую боль ногам газетчицы.
– Никуда не годятся эти ботинки, – вздыхая, обратилась она к рассыльному, когда поток покупателей схлынул. Она прислонилась к стене и, моргая, глядела на свою обувь. – Худо в них, когда подагра.
– Когда подагра, худо продавать газеты, – отозвался рассыльный.
Оба замолчали. Мимо прошли двое полицейских, они не спросили газету.
– Вы не так называете заголовки, тетушка Мари, – сказал рассыльный.
– Почему? – удивилась газетчица. – Я называю блокаду, Хабрика, румын и жир. Вы сами видели, как расхватывают. Лучшего заголовка, чем жир, и не сыскать для народа, вам это следует знать.
– Жир действительно заголовок отличный. Да только не мешало бы вам сообщить и великую радость домовладельцам. Новый декрет правительства за номером восемь. Об отмене общественной собственности на домовладения. Такие заголовки пропускать нельзя. Послушайте, что я вам скажу: в Будапеште сорок тысяч домовладельцев, у каждого в кармане двадцать четыре филлера… – Рассыльный с озабоченным видом погрузился в расчеты.
– Девять тысяч шестьсот крон! – тоненьким голоском пропищал словно выросший из-под земли Лайошка Дубак, весьма смышленый мальчуган.
Рассыльный поглядел на него поверх очков.
– Тебя это не касается! – отрубил он. – Ступай-ка отсюда!
Мальчуган уже целые четверть часа слонялся по улице. В этот ранний утренний час старуха Дубак, снабдив внука кувшинчиком, послала его в кофейню к тетушке Йолан. Его отец, проделавший в течение трех недель утомительный путь пешком, еще спал, похрапывая, на мягкой постели в затененной от света комнате. Когда он проснется в свое первое утро дома, его будет ждать горячий кофе с молоком. То-то будет радость! А тетушка Йолан обещала им капельку молока – Лайошке надо лишь дождаться прихода молочницы-швабки. Она появлялась через день, обычно за несколько минут до восьми часов утра. То была давняя поставщица тетушки Йолан. В последнее время, однако, молочница приходила нерегулярно, приносила не более полутора литров молока и самую малость творога, который стал редкостью в голодавшем городе. В кофейне кофе с молоком клиентам, разумеется, не подавали – тетушка Йолан была рада тому, что каждые два дня получала молоко хотя бы для своей семьи.
Лайошка каждый день спускался вниз побеседовать со скучающим стариком рассыльным, и дядюшка Мориц обыкновенно излагал ему свою точку зрения на злободневные политические события. Теперь же мальчуган покинул старика и медленно побрел назад к кофейне, боясь прозевать молочницу. Он прислонился к заколоченной витрине галантерейного магазина Брахфельда и, высунув кончик языка, рассеянно озирался по сторонам.
В это время в воротах показалась женщина, белокурая, дородная, в летнем платье из набивной ткани; на согнутой левой руке у нее висело пальто, в правой она держала потертый саквояж. Это была Маришка. На мгновение она остановилась и, словно бы колеблясь, повернула голову назад.
– Мама, – окликнул ее Лайошка.
Маришка вздрогнула.
– Я жду, – сказал мальчик, – нам дадут немного молока.
Мать подошла к сыну и, не отвечая, долго смотрела на него.
– Ты куда? – спросил Лайошка. – Куда ты идешь, мама?
– Не приставай! – сказала Маришка, и уголки ее губ задрожали. – Утри нос, пожалуйста, хоть чуточку следи за собой.
Она наклонилась к мальчику и поцеловала его в щеку.
– От тебя приятно пахнет, – сказал мальчуган. – А ты утри глаза, мамочка. Куда ты идешь? К господину Кёвари?
– Замолчи же, – остановила его мать. – Ты слишком много болтаешь!
По носу ее скатилась слезинка, она провела рукой по худенькой шее сына.
– Надел бы хоть чистую майку, – с трудом проговорила она.
– Мама, – сказал Лайошка, – ты знаешь, что ожидается жир? Товарищ Бём звонил по телефону. Было бы лучше, если б ты осталась дома.
– Теперь уже нет… товарищей, – пробормотала она и посмотрела по сторонам.
– Почему? – спросил мальчик.
Мать не ответила.
– Майка у меня чистая, – продолжал Лайошка, – бабушка дала мне ее вчера. Просто она намокла, когда я тер в корыте папину спину. Отощал старик, – добавил он серьезно.
Мать смущенно молчала.
– А вот и молоко идет, – встрепенулся Лайошка. – Может, и тебе перепадет немного. Вот я… – он не договорил и, высунув кончик языка, заглянул в ворота.
– Ну, прощай, – поспешно проговорила мать, когда мальчик уже вошел в ворота, и, держа пальто и потертый саквояж, зашагала в сторбну площади Йожефа. Губы ее были плотно сжаты, на сердце давила свинцовая тяжесть. Всего несколько минут назад она успела схватить и запихать в саквояж лишь кое-что из одежды; на кровати в глубоком сонном забытьи лежал ее муж, и она трепетала от страха, опасаясь, как бы он не проснулся и не увидел ее; она на цыпочках подкралась к шкафу, дверца скрипнула, Маришка испуганно вздрогнула и покосилась на мужа. По худому лицу спящего бродила наглая муха; она уселась у него под носом и не улетела даже тогда, когда Лайош Дубак всхрапнул и сморщился во сне. Маришка прокралась в кухню. Свекровь стояла у корыта; стирка была небольшая – это было солдатское белье ее сына. Старуха намеренно не поднимала глаз. Маришка глубоко вздохнула и по-прежнему на цыпочках приблизилась к свекрови.
– Прощайте, мама, – выдавила она из себя и стиснула зубы.
Старуха подняла от корыта глаза; ее изможденное лицо было потным от стирки.
– Ночью вы кричали… – начала она тихо, извлекая из корыта зеленые солдатские подштанники и отжимая из них воду.
– Я сказала… я ухожу, – сдавленным голосом выговорила Маришка.
Старуха развешивала на веревке зеленое солдатское белье и не отвечала.
Маришка кусала губы; медленно капала вода из болтающихся на веревке подштанников Лайоша Дубака.
– Я еще зайду, – внезапно с твердой решимостью заговорила Маришка. – Примерно в полдень… Возьму кое-что из вещей, если только вы будете дома одна… мама.
Все так же на цыпочках она направилась к выходу: ощущая спиной провожающий ее мрачный взгляд свекрови, она нажала на ручку двери.
– Мальчик… – едва слышно сказала тогда старуха.
Маришка стояла полуобернувшись, удерживая рвавшиеся из груди рыдания.
– Прощайте… мама, – с трудом проговорила она и вышла.
Старуха вновь склонилась над корытом, и ее тонкий нос еще ниже повис над губой.
В кухне кофейни добросердечная тетушка Йолан в придачу к двум стаканам молока, которое она предварительно хорошенько прокипятила, заботливо добавив в него щепотку питьевой соды, – ведь молоко как-никак военного времени и в тепле моментально свернется, если станет его кипятить неопытная хозяйка, – завернула Лайошке большой ломоть домашнего хлеба.
– Ешьте на здоровье! – приветливо напутствовала мальчугана тетушка Йолан. – Смотри же не оступись, когда пойдешь по лестнице!
Лайошка с хлебом и молоком в руках поднимался на свой четвертый этаж так, словно шагал среди яиц. Он уже добрался до второго этажа, когда на лестнице показались три веселых господина, шедшие вниз; они чуть-чуть не выбили из его рук кувшин с драгоценным молоком. Первым из господ оказался сам Виктор Штерц, сын владельца дома, затянутый в роскошный новый мундир поручика; сабля его звонко бряцала, касаясь ступенек, зо-лотой темляк, золотая шнуровка высокого черного офицерского кивера и золотые звезды на воротнике так и сверкали под лучами солнца. Кокарда на его кивере представляла собой не просто красную или трехцветную бляху. Это был вензель самого короля Кароя IV, ибо, как утверждали авторитетные эксперты публичного права двуединой монархии, то был четвертый король венгров Карой и первый император австрийцев по имени Карл. Справа от поручика Штерца шагал господин с необыкновенно респектабельной внешностью, высокий, узкоплечий, с птичьей головкой и тронутыми сединой усами; именно он и загородил дорогу Лайошке Дубаку, едва не опрокинув мальчишку вместе со всеми его сокровищами. Сей представительный господин с бесстрастным лицом, облаченный в черный костюм, словно бы и не заметивший Лайошку, был господин Хуго Майр, зять владельца дома, дипломированный инженер-механик. В этом доме он проживал всего лишь несколько месяцев, обосновавшись в квартире шурина, поручика Виктора Штерца, вместе со своей женой, урожденной Амалией Штерц, вечно страдавшей мигренью. Следует заметить, что в настоящий момент господин Хуго Майр отнюдь не находился в столь веселом расположении духа, как его блестящий шурин поручик Штерц, – в это утро он отправлялся на соседнюю улицу Академии, где должно было состояться какое-то совещание вновь возрожденного Всевенгерского союза промышленников, созванное в связи с тем, что публикация декрета об отмене национализации заводов по непонятным причинам запаздывала. Повесткой дня совещания должно было явиться обсуждение отдельных спорных пунктов, суть которых заключалась в том, как быть с государственными субсидиями, полученными заводами в период диктатуры пролетариата, – кто будет их выплачивать. В конце концов в этом споре против шаткой позиции профсоюзного правительства победила весьма ясная, твердая позиция Всевенгерского союза промышленников: священный принцип неприкосновенности частной собственности нельзя нарушать и связывать его с решением каких-либо иных практических вопросов! И действительно, хотя и с опозданием на двадцать четыре часа, заводы, как говорится, целехонькие, со всем их оборудованием, были возвращены прежним владельцам; стоимость сырья, предоставленного государством в распоряжение заводов и фабрик, и государственные кредиты, полученные предприятиями, были занесены в какие-то переходные «ликвидационные» ведомости, покуда обесценение денег, происшедшее в последующие месяцы, не разрешило эту сложную задачу: заводы и фабрики, задолжавшие государству, получили по существу значительный национальный презент, а предприятия, имеющие к государству финансовые претензии – таких было ничтожное меньшинство, – временно оказались в затруднительном положении, из которого они также в конце концов были вызволены благодаря щедрости венгерского государства.
Господин Хуго Майр, обладавший столь респектабельной внешностью, чванившийся своим дворянским происхождением, в известной мере презирал и семью Штерц и вообще все колбасное производство. Сам он подвизался отнюдь не в кругах воротил пищевой промышленности, ничего подобного, его род избрал ареной своей деятельности гораздо более благородную отрасль – тяжелую индустрию, и дед его, Альфред Майр, являлся вице-президентом и держателем акций Римамураньско-Шальготарьянского металлургического комбината. А господин Хуго был единственный и полновластный владелец существовавшего уже полстолетия на акционерных началах и пользовавшегося прекрасной репутацией, несмотря на материальные затруднения, чугунолитейного и машиностроительного завода Ш., который в первую очередь был связан договорными отношениями с Будапештской компанией шоссейных и железных дорог. И вот господин Хуго Майр в апреле месяце поселился в доме на улице Надор; вызвано это было тем, что его роскошную семикомнатную виллу, выстроенную в небольшом саду позади чугунолитейного завода, Советская республика предоставила в пользование рабочих, оставив бездетной супружеской чете Майр лишь две комнаты. Излишне говорить о том, что после принудительного уплотнения господин Хуго не пожелал ни минуты оставаться вблизи своего завода. Стало быть, настроение его в это утро, несмотря на опубликованный в печати декрет, касающийся домовладельцев и имеющий к нему прямое отношение, было далеко не безмятежным; с одной стороны, объяснялось это тем, что во Всевенгерском союзе промышленников его ждали трудные переговоры в связи с поставками для Будапештской компании шоссейных и железных дорог, так как завод его отчасти выступал в роли кредитора; с другой стороны, тем, что он во что бы то ни стало решил осуществить дерзкий замысел, зародившийся в его респектабельной птичьей головке, – сегодня же, невзирая на запаздывающий декрет по упорядочению прав на частную собственность, посетить свой собственный (!) чугунолитейный завод, а там хоть трава не расти! Вилла, без сомнения, теперь также принадлежит ему. Поэтому следует везде навести порядок. Кто, однако, может предугадать действия рабочих?
Третий господин находился в превосходнейшем расположении духа. Это был юрисконсульт семейства Штерц, примчавшийся спозаранку к своему патрону, дабы первым принести поздравления воскресшим из праха домовладельцам, обязанным своим чудесным возрождением декрету профсоюзного правительства Пейдла за номером восемь, которое возвратило семейству колбасного фабриканта Штерца ни более, ни менее, как семь доходных домов в столице.
Итак, двое из трех господ в это чудесное утро спускались по лестнице, бесспорно, в отменном настроении, и шпоры поручика Штерца звенели особенно вызывающе.
– С каким огромным удовольствием собственными руками я тотчас бы вышвырнул этих смердов! – воскликнул еще у себя в квартире поручик Штерц. – Как полетели бы они из гостиной вместе с их пеленками и вшивыми деревянными кроватями.
Он отворил дверь в комнату, которую заняли по ордеру жильцы из пролетариев, однако, не входя, остановился на пороге, зловеще громыхая саблей, словно грозный ангел с огненным мечом, явившийся в сей пролетарский рай – украшенную пеленками буржуазную гостиную; глаза его метали молнии.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – ядовито уронил он и сразу вышел, с грохотом хлопнув дверью. Благо, что не отвалилась от стен штукатурка, ибо в противном случае Виктор Штерц был бы обязан самому себе нанесением материального ущерба.
– Вышвырнуть их было бы актом наивысшей справедливости, – резюмировал адвокат, – однако никакого личного вмешательства! Сейчас существует независимый венгерский суд.
Три веселых господина спустились по лестнице. А Лайошка Дубак со своей драгоценной ношей поднялся на четвертый этаж. Старуха уже закончила стирку; увидев сокровища, она не обмолвилась ни словом, даже не улыбнулась, а просто отправила все на полку; она не только не взглянула на внука, но даже повернулась к нему спиной и принялась копошиться в темном углу; мальчуган, пригорюнившись, стоял посреди кухни и прислушивался к тому, как капает вода из развешанного на веревке белья.
Внезапно старуха обернулась и в упор посмотрела на внука.
– Что? – спросила она, – Что такое? Ты что-то сказал?
Лайошка не удостоил ее ответом.
– Ну ладно, – проговорила старуха. – Пока не будем его будить, разбудим в девять часов. Пускай отоспится. Ты позавтракаешь сейчас?
Мальчик отрицательно мотнул головой.
– С папой? – спросила старуха.
Все так же молча мальчик кивнул утвердительно.
Старуха принялась чинить фартук, на кухонном шкафу тикал будильник, невыносимо медленно ползла вперед большая минутная стрелка; мальчик сидел за столом, что-то чертил и болтал ногами.
– Куда она пошла? – спросил он вдруг тихо.
Старуха подняла на него глаза и пожала плечами.
К девяти часам она поставила на огонь молоко, сварила ароматный, словно настоящий кофе, нарезала ломтями пышный домашний хлеб, все это водрузила на поднос вместе с двумя самыми красивыми чашками, имевшимися в ее хозяйстве, и понесла в комнату; Лайошка последовал за ней, причем оба они, и бабушка и внук, постарались придать своим лицам самое веселое и бодрое выражение. Старуха подвинула к кровати стул и поставила на него поднос с молоком и дымящимся кофе.
Лайош Дубак спал с открытым ртом, лицо у него было худое, серое; старуха несколько раз ласково провела рукой по его растрепанным волосам. Дубак с трудом разомкнул отяжелевшие веки, медленно раскрыл глаза и застонал.
– Эге! – вдруг воскликнул он и уселся в кровати, до ушей растянув в улыбке рот. – Ведь я дома!
В тот же миг он огляделся, увидел, что вторая кровать пуста, и сразу помрачнел. Старуха пожала плечами.
Дубак опустил голову и уставился на свои колени; голова его сейчас не тряслась.
– Папа, а вот и я! – Лайошка дернул отца за руку.
Лайош Дубак старший ответил слабой улыбкой, старуха шепнула ему что-то. Дубак проглотил слюну.
– Все верно, – проговорил он наконец. – Мы позавтракаем вдвоем, как настоящие офицеры! Я в постели, а ты… – он не договорил, и на губах его застыла какая-то принужденная, кривая ухмылка.
– Я принесу скамеечку! – сказал мальчик и отправился в кухню.
В его отсутствие старуха стала быстро говорить что-то сыну, но едва мальчуган вошел, оба замолчали. Лайошка старательно пристроил скамеечку к стулу, и вот они оба, отец в постели, а сын на приставленной к стулу скамеечке, принялись за кофе; старуха стояла тут же, глядя, как они завтракают, и тяжело вздыхала.
– Обмакнуть бы еще рогульку – вот это да! – сказал Дубак и снова попытался улыбнуться.
Отец и сын громко чавкали и время от времени украдкой поглядывали друг на друга, причем мальчуган, сидевший на скамеечке, бросал взгляды снизу вверх, а его отец с постели – наоборот, и оба изо всех сил старались улыбаться; старуха продолжала вздыхать с застывшей на губах невеселой улыбкой.
– Ха-ха-ха! – вдруг захохотал Дубак; он хохотал, хохотал и никак не мог остановиться, он стонал от смеха, он даже посинел и выплеснул из чашки, которую держал в руках, немного кофе. – Ха-ха-ха! – вырывались из его горла визгливые звуки; он задыхался и хватался за бока, но не переставал смеяться. Тогда старуха подошла к нему и крепко схватила за плечи.
– Ой! – вскрикнул Дубак и затих. – Ничего, ничего, просто… просто я вспомнил… – забормотал он, глядя перед собой в одну точку.
Потом он оделся, взял за руку сына, и они отправились на проспект Андраши в галантерейный магазин Берци и Тота.
– Мое почтение, господа! – приветствовал их в воротах старик рассыльный, который как раз собирался войти в кофейню тетушки Йолан выпить стаканчик суррогатного чая да подсушить кукурузный хлеб, потому что он вызывал у старика несварение желудка. Само собой разумеется, заходил он лишь в кухню кофейни – даже во время коммуны тетушка Йолан никакими убеждениями не могла заставить его сесть за мраморный столик в зале.
–. Порядок есть порядок, сударыня, – говаривал дядюшка Мориц. – Что скажут господа чиновники из банка, если рассыльный… Зачем я стану подрывать престиж вашего заведения?
– Кто это? – спросил у сына Дубак, когда они подходили уже к улице Фюрдё.
– Разве ты его не помнишь, папа? – удивился мальчик.
– Нет, – смущенно сказал отец и заговорил о том, как хорошо в такую чудесную погоду гулять с собственным сыном по асфальтированным улицам; даже памятник наместнику Иосифу завидует им – ведь Будапешт просто красавец; а если поразмыслить о том, что в окопах…
Внезапно он умолк и помрачнел; мальчуган искоса взглянул на него. Один бог знает, что пришло сейчас отцу в голову, почему вокруг рта у него появились две такие глубокие морщинки, почему он идет, чуть согнувшись. Но вот отец посмотрел на сына и быстро заговорил о многих и весьма интересных вещах: как они готовили пищу, когда у них не было огня, какая разница между мортирой, гаубицей и пушкой, почему итальянцы отливают остроконечные ружейные пули, а мы, венгры, круглые; что это за пуля такая дум-дум; какие железные стрелы сбрасывали итальянские самолеты. Отец повеселел, потом снова нахмурился. Тогда, чтобы отвлечь его, Лайошка стал объяснять ему обстановку в стране.
– Да ты разбираешься в политике получше самого Векерле! – сказал отец.
– Что я! – скромно отозвался мальчик и махнул рукой. – Вот дядюшка Мориц – это да. Он знает все!
Тем не менее мальчуган приосанился и был весьма горд похвалой отца. Так они добрались до дома под номером тридцать один. Железные шторы галантерейного магазина Берци и Тота были, как и следовало ожидать, спущены – то, что ему сказали, оказалось не просто слухом, а очевидной реальностью; Дубак вздохнул и, пощупав для чего-то штору, стоял перед домом в полнейшей нерешительности.
– Надо полагать, хозяин не обидится, – задумчиво проговорил он, – если мы наведаемся к нему на квартиру.
В воротах он просмотрел список жильцов; там действительно было обозначено: «Енё Берци, 3 эт., 18».
Они поднимались по лестнице, и мальчик внимательно осматривал все, что встречалось ему на пути; отец шел, не глядя по сторонам, и наконец позвонил в одну из квартир. Служанка неприветливо буркнула что-то через решетку и скрылась, а они ждали на лестнице перед дверью; наконец служанка появилась снова, отворила им дверь и впустила в переднюю; лицо у отца было чрезвычайно серьезное; вскоре их пригласили войти. Мальчик увидел необыкновенно красивую комнату, затем толстого господина, вышедшего к ним без пиджака и застегивающего на ходу подтяжки, заметил, как отец его вертел в руках шляпу и униженно улыбался.