Текст книги "Позорный столб (Белый август)
Роман"
Автор книги: Кальман Шандор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Шли годы, сменяясь один другим, и мать то и дело узнавала о прочих «излюбленных» прожектах мужа и упрямых фактах, о настойчиво повторяющихся «просчетах», ошеломляющих векселях компаньонов, о неприятных посещениях ресторанных метрдотелей, наносящих визиты Ференцу Маршалко в его конторе; в конце концов обычно ей самой приходилось улаживать все дела, и занималась она этим весьма решительно. Это была довольно полная, начавшая рано стареть женщина с рыжевато-белокурыми волосами и очень близорукими глазами, крепкая опора мужу, красавцу Ференцу Маршалко, который после провала очередной «комбинации» несколько дней неслышными шагами трусливо ходил по дому и даже не появлялся в полдень в пивной, чтобы выпить традиционную кружку пива.
– Фери опять засыпался! – говорили в таких случаях его собутыльники.
В сущности, они любили его, да и вообще считали, что подобные махинации не могут запятнать честь человека. В конце концов, речь ведь шла не о растрате денег каких-то там сирот или неуплате карточного долга, а всего-навсего о щекотливых приватных делах.
Был, однако, один случай, когда мать в течение нескольких недель не обмолвилась с отцом ни единым словом и по утрам принималась за хозяйственные дела с красными от слез глазами. Она получила анонимное письмо, из которого узнала об амурах мужа со швеей, бледнолицей девушкой Юлишкой Эгето. Мать немедленно уложила чемоданы. Карою Маршалко было в ту пору десять лет, но он живо помнил тот день и сейчас. Он вернулся из бассейна, вошел в комнату и увидел отца, стоящего перед матерью на коленях; его длинные шелковистые ресницы – отец был воистину красавец мужчина – были увлажнены слезами, причем слезинки были величиной с зерно. Отца нисколько не смутил приход сына.
– Встань! – шепотом проговорила мать, зардевшись как маков цвет.
– Только тогда, когда ты простишь меня! – воскликнул отец.
– Хорошо, хорошо, – сказала мать, – но не в присутствии ребенка.
Кормилица Кароя, Эржи, в тот же день поставила его в известность о причине столь странного поведения отца: у Кароя появился брат, однако ему нельзя его видеть, так как у брата другая мать.
Эта самая Эржи, сейчас уже сморщенная старуха, вела вдовье хозяйство учителя Кароя Маршалко; из кухни доносился щекочущий ноздри запах лука, слышно было сочное шипение сала – учитель проглотил слюну; у этого тучного стареющего человека была одна слабость – еда; время от времени он оказывался во власти какого-то непомерного обжорства и тогда, если он ел в трактире, поминутно косился, на тарелки соседей и багровел от негодования, когда ему казалось, что его порция говядины значительно меньше, чем у соседа. Во всем остальном это был чрезвычайно мягкий, даже неловкий человек и по существу не более эгоистичный, чем другие, но вот ел он всегда торопливо, с хмурым видом и походил при этом на ворчащую, обгладывающую кость собаку. Разумеется, он знал о своей слабости, осуждал себя за нее, даже пытался себя обуздать, но это, к сожалению, ему редко удавалось. Вот и сейчас он нетерпеливо встал и направился в кухню.
– Что вы готовите? – поинтересовался он, проглатывая слюну.
– Лечо, – мрачно отозвалась Эржи.
– Я взгляну, – сказал учитель и приподнял крышку кастрюли. – Хватит? – спросил он с недоверием; очки его запотели ют вырвавшегося из кастрюли пара.
Старуха пожала плечами. Учитель опустил крышку.
– Туда бы, добавить, увесистый шницелек, – мечтательно произнес он, – или каких-нибудь колбасок!
– Я могу только сварить там свои пальцы, – сказала раздраженно Эржи, – другой колбасы во всем городе не найдется.
Учитель задумался.
– Когда мы будем есть? – спросил, он. – Уже без четверти. девять, Я надеюсь, вы перец не полностью вычистили?
– Потерпите, Каройка, – ответила Эржи, – барышня придет домой в девять часов.
– Древние римляне, когда тушили лук… – пустился в рассуждения учитель, но Эржи стремительно распахнула перед ним дверь.
– Выйдите, господин учитель, – сказала она, не повышая голоса, – а то ваш костюм пропитается луковым духом.
Учитель постоял еще немного и вышел.
Барышня, которую ждали домой к девяти, была дочь учителя Мария Маршалко; ей исполнился двадцать один год, и она как раз закончила восьмой семестр медицинского факультета в университете; она опередила своих сверстников ровно на год, так как сдала экзамен на аттестат зрелости, когда ей было семнадцать лет.
«Где она пропадает так долго?» – досадуя на дочь, думал учитель. Он вновь закурил трубку, желая усмирить хищника, нашедшего себе пристанище в его желудке. «Черт знает что такое! – негодовал он про себя. – Ведь лечо переварится».
Он взял с полки двадцать второй том «Естественной истории» берлинского издателя Детлефсена, ибо, как он помнил, именно в этом томе Плиний Старший говорит о различных способах тушения лука, – разумеется, в оливковом масле, – которые тот имел возможность изучить особенно досконально во времена своего испанского прокураторства, когда он держал обширную кухню, где готовили и римские и испанские блюда. Нужное место учитель так и не нашел – явилась Мария, и Эржи внесла лечо.
– Я была у него, – объявила Мария во время ужина.
Учитель прервал поглощение лечо и даже отложил вилку.
– Ешь, папа, – мягко сказала Мария, – лечо остынет.
– И что же? – спросил учитель, не прикасаясь к еде.
– Собственно говоря, он меня выставил.
– Что значит «собственно говоря»? Выставил или не выставил?
– Когда ему надоел разговор, он любезно сказал «до свиданья»!
Учитель снова принялся за еду.
– Больше он ничего на сказал? – спросил он.
– Сказал, что благодарит. Но от приглашения отказался. И еще сказал, что мы ничем ему не обязаны и что если бы Эндре вынесли смертный приговор, он и в этом случае ничего бы решительно для него не сделал.
– Ты сказала, что мы не из-за этого?
– Я сообщила ему наше мнение об Эндре…
– Ему до этого нет никакого дела, – сказал учитель, хмуря лоб и макая хлеб в лечо.
– Мне хотелось, чтобы он пришел к нам. В июне ты ведь Тоже сказал ему, что мы Эндре не…
– Это совсем другое дело, – быстро проговорил учитель, – тогда жизнь Эндре…
– А теперь его жизнь!
– Да-а.
Учитель пристально смотрел на дочь. Она покраснела.
– Что еще? – спросил он.
– Я сказала ему, что я социалистка.
– Он тебя высмеял, да?
Мария утвердительно кивнула головой.
– Почти, – сказала она.
– Ничего не поделаешь, – пожал плечами учитель. – Его жизнь действительно в опасности.
Он закурил трубку.
– Я остался голодным… собственно говоря! – мрачно изрек он и засмеялся. Дочь тоже засмеялась. – Что он за человек? – спросил учитель.
– Он высокомерен, – ответила Мария. – По-моему, он прав. Он считает нас буржуа.
– Так… А кто же мы?
– Мы близорукие! – ответила Мария.
Учитель был озадачен. Отец и дочь смотрели друг на друга через толстые стекла очков.
– Что было сегодня? – спросила Мария. – Ты был в школе?
Учитель сперва пожал плечами, потом не спеша стал рассказывать о том, что ему в этот день довелось увидеть в городе. На улицах стрельба, некоторых людей преследуют…
– Я видел двоих рабочих, – говорил он, – полуобнаженных, в разорванных брюках, с руками, связанными веревкой. Средь бела дня по проспекту Арпада их конвоировали четверо полицейских! Его высокопреподобие Слани как раз выходил из магазина, он расплылся в улыбке, заметив их, и тут же отвернулся.
– А ты смотрел, – глухо промолвила Мария.
– Что же мне оставалось делать?
Воцарилось молчание.
– Жестокость господствующих классов… – начала Мария.
Учитель безнадежно махнул рукой.
– Человечество! – воскликнул он. – Между преследователями и преследуемыми невелика разница. Кто бы ни взял верх, всяк по-своему жесток.
– Вздор! – негромко возразила Мария, но глаза ее при этом сверкали. – Буржуазная легенда о кровожадной самозащите.
– Не дерзи! – сказал учитель. – Если ты не уважаешь мой возраст, – продолжал он с улыбкой, – то по крайней мере помни, что я твой отец…
– И что мой отец имеет, разумеется, большее право на дерзость? – отозвалась Мария.
Учитель озадаченно хмыкнул и поднял глаза.
– После красного террора, по всей вероятности, наступит белый. Кстати, в этой связи обращаю твое внимание на некое библейское изречение: поднявший меч от меча и погибнет.
– Ты в это веришь? – спросила Мария.
– Видишь ли… – осторожно начал учитель.
– От чего скончался император Август?
– От старческой немочи, – холодно ответил он и поспешно добавил – Ну ладно.
– А Иисус?
– Кто его знает. Латинские историки не…
– Одним словом, если придерживаться твоей точки зрения, то Иисус, поменявшись одеждой с римским солдатом, колол бы его копьем в то время, когда тот тащил его крест.
– Как может современный социалист делать ссылку на Иисуса! – возразил учитель. – Это я весьма и весьма не одобряю! Человечество, кстати, состоит не из иисусов, а скорее из римских легионеров. Насилие одинаково огрубляет каждого.
– Как моралист может быть таким толстым? – вызывающе спросила Мария.
– Я люблю лечо! Во мне много от римского солдата, поэтому я люблю лечо, особенно с теми чудесными колбасками, какие бывали в мирные времена! – заключил учитель, прищелкнув языком.
– Послушай, папа, а ты не думал о том, что если смутное время продержится, скажем, несколько тысяч лет, то, когда притесненные захотят изменить свою судьбу, вопреки их благим намерениям может случиться…
– Да, я думал, – перебил ее учитель. – Поэтому я не делаю ставки ни на Рохачека, ни на преподобного Слани, ни на графа Бетлена! Хотя сейчас их время…
– А на твоего младшего брата? – спросила Мария.
Учитель пожал плечами.
– В сущности… на него тоже нет, – сказал он как-то неопределенно.
– В сущности! – иронически повторила Мария. – Отвечай прямо: да или нет?
– Нет!.. Пожалуй… мы пали так низко, что не можем вынести ни наших пороков, ни средств избавления от них. Как говорится: nec vitia nostra, nec remedia pati possumus.
– Это какой античный кретин изрек? – спросила Мария.
– Тит Ливий, – ответил учитель и, прищурившись, смотрел на дочь, обрадованный тем, что ему удалось вызвать у нее досаду.
– Это такая же истина, как и патриотические гуси Капитолия, да? Или божественное происхождение Ромула.
– Ну-ну…
– Выбирай, папа, – насмешливо предложила Мария, – между горьким слабительным и заворотом кишок!
– Черти пускай выбирают! У тебя на редкость изящные сравнения.
– Ливий, по всей вероятности, выбрал бы заворот кишок. Ведь тот, кто уклоняется от выбора, тот сам, должно быть, держится за существующие порядки…
– Давай ложиться спать, – сказал учитель. – Ты что же устраиваешь мне экзамен? Анатомия – это одна из самых дурно пахнущих наук. И ты знаешь, что я не люблю ее. Язык у тебя подвешен неплохо, – добавил он затем, – но сколько из-за этого беспокойства! Ум и близорукость ты унаследовала от меня, но вкусы и логику, наверно, от покойного деда. Кстати, тебе весьма повредили твои самоуверенные естественные науки.
– Естествознание и Спенсер…
– Мне было бы куда приятней, если бы ты занялась философией! – прервал ее учитель. – Ибо истинный философ пренебрегает заворотом кишок! Ты ведь знаешь, что меня тошнит от одного запаха карболки. А если бы мне пришлось выбирать между господом богом и Гербертом Спенсером, кому из них доверить сотворение мира ведь и тот и другой основывались на естественной науке, – я предпочел бы Иегову; он менее суров. Он всего лишь до седьмого колена…
– Ты очень голоден? – спросила Мария. – Раз уж ты заговорил о боге…
Учитель сделал грустную мину.
– Я стащу для тебя ломоть хлеба с жиром, – предложила Мария. – Эржи уже легла спать.
С этими словами она выскользнула в кладовую и вскоре вернулась, неся на тарелке два ломтя хлеба, намазанных жиром, и один стручок зеленого перца.
– К чертям такую жизнь! – воскликнул учитель. – Почему она так жестока, эта Эржи?
– Обратись к богу, – посоветовала Мария, потрепала отца по щеке и ушла в свою комнату.
Учитель съел хлеб с жиром, тяжело вздохнул и уже совсем было собрался лечь спать, как вспомнил об отчетах. Тогда он закурил короткую деревянную трубку, осторожно прикрыл жар предохранительным колпачком, который заставила его приделать к трубке старая Эржи, – она купила его в табачном киоске, – поскольку учитель Маршалко неизменно прожигал своей трубкой все: одежду, скатерти, даже постельное белье; однажды он проснулся от удушливого дыма и смрада и увидел, что широкий кусок его стеганого одеяла тлеет и крохотные красные язычки пламени поднимаются из ваты.
«Человек, курящий трубку, – это проклятье для дома! – обрушилась на него Эржи. – Не говоря уже о вони, которую вы тут напустили!»
И она заставила его приделать к трубке предохранительный колпачок. Однако в трудные времена, когда нигде нельзя было достать табаку, именно Эржи добывала учителю очень приятный листовой верпелетский самосад; в Вамошдьёрке жил ее внук, крестьянин, у которого она регулярно доставала для семьи Маршалко муку, когда за так называемые белые деньги у крестьян ничего нельзя было купить, даже немного жира. За это она позволяла себе – правда, довольно умеренно – тиранить неповоротливого учителя, которого обычно называла «Каройка» или «молодой барин» и лишь в моменты особой суровости величала «господин учитель». Однажды она назвала его господином Маршалко; это произошло тогда, когда он подпалил одеяло.
Из двоих отпрысков учителя Кароя Маршалко старая Эржи отдавала предпочтение его сыну Эгону Эндре; дочь Марию, девушку с ироническим складом ума, она попросту побаивалась, часто не понимала того, что та говорит, лишь инстинктивно чувствовала, что Мария язвит, и временами подозревала, что колкости эти в какой-то мере имеют отношение и к ней, Эржи. После злополучного происшествия с «костью, пригодной для супа», старуха дулась на Марию в течение многих лет.
В один прекрасный день, возвратясь из Будапешта, Мария, тогда уже студентка медицинского факультета, предстала перед Эржи, хлопотавшей в кухне, держа под мышкой газетный сверток. Поинтересовавшись, что будет на обед, девушка объявила:
– Я привезла небольшую кость, пригодную для супа. – И она положила сверток на кухонный стол.
Мария в ту пору, как и любой студент первого курса, считала себя непревзойденным авторитетом и новатором во всех вопросах жизни, наипервейшей обязанностью коего, естественно, являлось разрушение обывательских предрассудков, касающихся анатомии человека, а также монопольное право на внедрение в жизнь научной точки зрения в области физиологии.
Эржи развернула сверток, затем тихонько опустилась на пол; примерно минуту она раздумывала над тем, потерять ей сознание или сделать что-либо иное, потом, решив, должно быть, не в пользу обморока, поспешно осенила себя крестом и завизжала.
В газету был завернут – что бы вы думали? – человеческий череп!
Испуганная медичка бросилась к вопящей старухе, чтобы немедленно оказать ей первую помощь.
– Прочь! – крикнула Эржи. – Прочь с вашим черепом вместе!
В тот же день, презрев свою многолетнюю службу в этой семье, старуха потребовала расчет.
– Почему? – глухо спросил учитель.
– Я ухожу. Я не могу жить под одной крышей с еретиками! – отрезала Эржи.
– Это христианский череп, – убежденно сказала Мария. – Возможно, даже череп самого кардинала!
– Сейчас ты получишь пощечину, – с полной серьезностью пригрозил дочери учитель.
Эржи недоверчиво переводила взгляд с отца на дочь, стараясь уразуметь, насколько серьезно то, что они говорят. К ней подошла Мария.
– Не сердись же! – сказала она и погладила старуху по щеке.
– Уберите ваши руки, вы ими трогали мертвецов, – пробормотала Эржи.
Учителю все же удалось уговорить старуху не покидать так внезапно его семью.
– Ведь обед еще не готов! – сказал он.
Эржи пожала плечами и возвратилась в кухню. Однако она воспрепятствовала «обнаглевшей» Марии водворить череп на стол – девушке пришлось поместить его в шкаф и упрятать среди книг, ибо в противном случае старуха наотрез отказалась входить в ее комнату, чтобы стирать с мебели пыль.
Сына учителя, Эндре, который был на два года старше сестры, Эржи буквально боготворила, она не испытывала перед ним решительно никакого страха, не то что перед его рыжеволосой, со вздернутым носиком сестрой. Юноша был упрям, груб и капризен; с ней он говорил доступным ее пониманию языком, какой Эржи отлично усвоила с детства, еще будучи босоногой девчонкой, когда она выполняла обязанности няньки и пасла гусей. То был язык побоев, распространенный в деревне, о котором ей было известно, что он не допускает возражений, хотя бы и был совершенно невразумителен. Одним словом, это был язык господ! Что бы мальчишка ни натворил, она никогда на него не сердилась. Эндре ни единой черты не унаследовал от отца: ни его неуклюжести, ни близорукости, ни рыжеватых волос; внешностью он был весь в мать: стройный, невысокий и черноволосый. В детстве он несколько лет болел костным туберкулезом левой ноги, но после того, как три года провел в постели с гипсовой повязкой, болезнь прошла почти бесследно. Напоминало о ней лишь то, что левая голень у него была несколько тоньше. Во время болезни Эндре находился полностью на попечении Эржи; в течение нескольких лет мальчик принимал пищу в постели по специально установленному для него режиму, под рукой у негр всегда был звонок. Эржи, шлепая туфлями, двадцать раз на день заходила проведать его и, поправляя на голове платок, стояла у его кровати, не говорила ни слова, моргала и ждала. Часто она приносила своему любимцу компот или сладости, не предусмотренные меню, которые покупала на собственные деньги; бывало, она еще до обеда вынимала из кармана и клала на одеяло какое-нибудь лакомство – это случалось тогда, когда молодой барин очень уж ретиво колотил по постели кулаками и щеки его заливала краска беспричинного гнева. Она, эта старая женщина, испытывала неизъяснимое удовлетворение, если имела возможность усесться у постели мальчика и, напустив на себя важность, отвечать на его вопросы или рассказывать о его деде, уйфалушском Ференце Маршалко.
– Прирожденный барин был! – с гордостью восклицала она. – А как его любили в кругу самых знатных помещиков! Один раз управляющий имением всемилостивейшего графа Ласло Каройи…
Мальчик некоторое время слушал ее равнодушно; по правде говоря, все ее россказни смертельно ему надоели, и случалось, что он не один раз в день выгонял старуху из комнаты, но та неизменно пробиралась назад и нисколько не была на него в обиде. Она лишь слабо всхлипнула однажды, когда мальчик впервые толкнул ее в грудь, однако тут же попыталась задобрить его улыбкой, желая обернуть все в шутку, и не пожаловалась на него родителям.
«Ребенок хворает», – мысленно извиняла она его.
Этот безнаказанный толчок в грудь явился ободряющим началом; в течение всех трех лет такое повторялось не раз. Потом молодой барин вцепился в седые космы старухи, а как-то раз ударил ее по сморщенному лицу. Эржи тайком поплакала и в тот же день долго молилась за Эндре Маршалко в храме святого Антала.
Больной мальчишка привык к тому, что вся семья собирается у его постели, а сам он целый день, сидя на кровати, без устали размахивает жестяной саблей и трубит в трубу. Начальную школу он окончил экстерном; по ходатайству отца он сдал экзамены за четыре класса директору и одной из преподавательниц начальной школы, лежа в постели. Ему было одиннадцать лет, когда наконец наступило исцеление. Он поднялся на ноги и был зачислен в первый класс гимназии города В. В том году, недолго проболев, скончалась его мать. В гимназии благодаря авторитету отца и продолжительной болезни мальчик пользовался исключительными льготами, все учителя относились к нему с необычайной снисходительностью. В первые недели он вел себя смирно и, сидя за партой, взирал на жизнь из-под насупленных бровей, а дома часто проливал втайне слезы; однако ни насупленные брови, ни слезы не помешали ему повесить на суку рыжую собачонку, принадлежащую соседу-пекарю Муки, проникшую через щель в ограде в их сад. Свершив этот акт возмездия, мальчишка улегся в постель и принялся жаловаться на боль в ногах; целую неделю он провалялся на кровати, но, поскольку врачи никакого заболевания не нашли, вынужден был вновь отправиться в гимназию. В классе он упорно молчал. После одного неприятного случая классному наставнику пришлось пожаловаться отцу на поведение мальчика. Эндре был вызван впервые отвечать урок по географии; взойдя на кафедру, он стоял, не разжимая губ, а когда учитель сделал ему замечание в несколько более резкой форме, он затопал ногами и с воплями грохнулся на пол.
В том же году на рождество он был отправлен на две недели к родителям его покойной матери в Веспрем. Дед и бабка жили неподалеку от епископского дворца. Глухую тишину старинного заснеженного города лишь изредка вспугивал заливистый колокольчик проносившихся саней; на заре Эндре отправлялся с бабушкой слушать утреннюю мессу. Они долго взывали к богу, молясь о выздоровлении дедушки, затем возвращались домой и завтракали душистым кофе и калачами. Дед тогда уже целый год лежал парализованный, утратив способность двигаться и говорить, но сохранив абсолютную ясность мысли. Иногда бабушка отправлялась и к вечерней мессе. Она уходила, когда на улице уже смеркалось, и вот внук, оставаясь наедине с дедом, придумал себе превеселую забаву. Беспомощный старик лежал на кровати и, часто моргая, следил осмысленным взглядом, как скучающий мальчик бродит по комнате, и вдруг очень громко и презабавно чихал. Тогда Эндре приближался к постели и вытирал неподвижному старику нос, как это делала в его присутствии бабушка. Дед при этом морщился, и кончик носа у него смешно шевелился, но больше он не чихал. Мальчишке страстно хотелось, чтобы дед чихнул, еще разок, и он острием карандаша, а затем длинным гвоздем начинал щекотать у деда в носу. Сначала старик только смотрел, лицо его оставалось совершенно неподвижным и горло, разумеется, не издавало ни единого звука, но потом нос его начинал морщиться, Эндре весь багровел от волнения и чуть не задыхался от охватывавшего его возбуждения. Он вновь и вновь щекотал гвоздем красноватый нос парализованного деда, в конце концов кончик носа начинал шевелиться, и спустя некоторое время старик громко, жалобно чихал; это «апчхи» в комнате, окутанной тихими веспремскими сумерками и пропитанной запахом айвы и болезни, звучало словно вопль о пощаде. А из глаз деда выкатывалась старческая скупая слеза. Эндре прятал гвоздь в карман, вытирал носовым платком лицо старика и садился у его изголовья; дед и внук смотрели друг на друга; глаза мальчишки были полны невозмутимого спокойствия, а взгляд деда излучал лютую ненависть. Эндре пробыл в Веспреме две недели. Бабушка за это время раз восемь ходила к вечерней мессе, потом рождественские каникулы кончились. К концу их нос деда в одном месте был краснее обычного и покрылся болячками.
Вот как все это было на рождестве в Веспреме, где высились снежные сугробы и заливался колокольчик летящих саней, где в соборе благоухал ладан и звучал рождественской хор, а над изголовьем больного старика витала черная тень мучительных кошмаров. Дед, впрочем, прожил еще лишь полгода и унес с собой в могилу страшную тайну.
Первый год пребывания Эндре Маршалко в гимназии прошел сравнительно благополучно. Правда, в его табеле в конце года преобладали тройки, зато он приобрел себе в классе нескольких закадычных друзей. Гимназию города В. ему пришлось оставить на третьем году обучения, когда в кабинете естественной истории была обнаружена кража со взломом, а в Будапеште был схвачен укрыватель краденого, некий старьевщик с улицы Непсинхаз, состоявший в контакте с шайкой гимназистов из трех человек. Кабинет естественной истории был расположен на третьем этаже; Эндре, главарь шайки взломщиков, по свидетельству двух его сообщников, пройдя на головокружительной высоте по узкому внешнему карнизу, проник через окно в кабинет и тем же путем ушел оттуда, не воспользовавшись ключом, предусмотрительно выкраденным из учительской. Мальчишек, однако, так и не удалось заставить объяснить, почему они разбили вдребезги все имущество кабинета.
Эндре Маршалко поступил в частный будапештский колледж, а отец его, разумеется, возместил гимназии убытки, нанесенные сыном. Аттестат зрелости он получил уже в третьем учебном заведении, ибо по причинам, о которых отец его никогда не говорил, парня без лишнего шума из колледжа отчислили тоже. Поскольку отец настаивал на том, чтобы сын окончил гимназию, Эндре сдавал экзамены экстерном. Он стал носить трость и сделался завсегдатаем кафе Шполариха в Будапеште, водил компанию с писцом из полиции и каким-то слушателем университета и часто заявлялся домой лишь на рассвете и под хмельком. Вскоре отец обнаружил, что сынок заложил кое-какие драгоценности, оставшиеся от покойной матери, что он понемногу выкачал деньги у Эржи – ни более, ни менее, Как шестьсот пятьдесят крон – и избил старуху, когда та отважилась упрекнуть его за это. Через два дня, сойдя рано утром с трамвая, привезшего его из Будапешта, Эндре столкнулся на площади Темплом с Эржи, отправившейся с кошелкой за покупками. Он взял старуху под руку, привел ее в церковь, оба они, стоя рядом, преклонили перед алтарем колена, и Эндре якобы дал торжественный обет; Эржи никому не сказала, какой это был обет, не говорила она и о шестистах пятидесяти кронах. Все это выяснилось случайно. Учитель выбранил старуху, пригрозил ей увольнением и возвратил деньги. Обет, данный молодым человеком, имел, безусловно, тайные и к тому же достаточно веские причины – накануне он был вызван в будапештскую полицию, и его в качестве свидетеля целое утро допрашивали по уголовному делу о тяжелом телесном увечье со смертельным исходом. На этот раз он и в самом деле немного притих, сдал экзамены за седьмой класс гимназии, а спустя полгода получил аттестат зрелости в частном колледже Рёшера. После этого он приобрел себе монокль, а когда его зачислили на юридический факультет, был принят в университетское студенческое общество имени святого Имре.
Второй год шла мировая война; Эндре снял в Будапеште меблированную комнату – после жарких споров с отцом, во время которых сын пригрозил отцу, что привлечет его к суду, банк стал выплачивать ему содержание из наследства, оставленного матерью, что дало ему возможность отделиться от семьи. В начале 1918 года он был призван на военную службу, попал в офицерскую школу, оказался третьим по успеваемости на курсе и, закончив ее, был зачислен в маршевую роту, а когда вспыхнула революция, он уже имел чин прапорщика. Тридцать первого октября учителю Карою Маршалко были предъявлены два векселя по три тысячи крон, которые выдал его сынок, подделав подпись отца. Карой Маршалко заплатил по векселям и замял эту историю. Вскоре Эндре наведался в родительский дом; между ним и отцом произошла короткая стычка, во время которой сынок передразнил заикающегося отца. Учитель – впервые в жизни! – ударил сына по щеке. Оба побледнели. После этого прапорщик, щелкнув шпорами, удалился. Кстати сказать, сей прапорщик, будучи в то же время еще и слушателем университета, согласно декрету Венгерской Советской республики о высшем образовании получал в канцелярии квестора университета в начале каждого месяца стипендию в триста крон. После происшедшей размолвки учитель Маршалко не имел известий о сыне вплоть до 24 июня, когда тот вместе со своими приятелями офицерами был арестован как участник контрреволюционного заговора на заводе М.
Учитель Карой Маршалко, хоть он и был избран вице-председателем гражданского клуба, имевшего резиденцию на проспекте Арпада, по вечерам редко покидал свой коттедж на улице Эркеля. Он трудился над третьим, дополненным изданием латино-венгерского словаря и после столкновения с чиновником муниципалитета Тивадаром Рохачеком прекратил даже игру в тарокко. К тому же у него прибавилось работы, так как с января 1919 года в связи с болезнью коллеги он исполнял обязанности заместителя директора гимназии города В. и, кроме преподавательской, должен был выполнять еще и административную работу.
В этот вечер, 4 августа 1919 года, после того как дочь ушла к себе, учитель Карой Маршалко, подумав, решил еще не ложиться, уселся за письменный стол и взялся за отчет. Он сидел босой, в рубашке и брюках со спущенными подтяжками, свисавшими сзади до самого пола. Надо было представить сводку о социальном составе учащихся гимназии, а также о вероисповедании учащихся младших и старших классов за истекший учебный год. Эту работу поручил учителю д-р Геза Лагоцкий, прежний директор гимназии, возвратившийся на свой старый пост явочным порядком. Директор Лагоцкий, он же королевский советник, руководивший этим учебным заведением ни много ни мало двадцать лет, 2 августа явился в гимназию города В. и без особых мудрствований, применив физическую силу, выставил из своего кабинета заведующего школой, молодого учителя истории из Будапешта, по фамилии Баняи, назначенного в свое время органами народного просвещения Советской республики. Совершая это бесчинство, Лагоцкий пригласил двух понятых, одним из которых был священник Слани, учитель закона божия, другим – учитель геометрии Эден Юрко. Молодой заведующий протестовал, он даже заявил, что немедленно сообщит о случившемся самому народному комиссару просвещения Шандору Гарбаи. Тогда учитель геометрии Юрко, человек атлетического сложения, и священник, тоже здоровенный детина, пригрозив ему карательным отрядом, попросту вытолкали из кабинета молодого заведующего, который, кстати, был сыном инспектора Всевенгерской кассы по социальному страхованию рабочих и члена социал-демократической партии, и швырнули вслед его шляпу и форменный сюртук, а учитель Юрко даже пнул его разок.
На утро 4 августа директор д-р Лагоцкий записками, переданными через педеля Бришо, вызвал к себе человек двенадцать учителей; среди вызванных был и старый учитель истории – семидесятилетний д-р Отмар Дери. Старик с обвислыми усами семенящей походкой вошел в кабинет и жестом, не скрывавшим изумления, приветствовал директора Лагоцкого.
– Как, и вы здесь? – воскликнул он с неподдельной радостью. – Изволили вернуться? Что ж, я очень рад тому, что власти… – И он положил на стол директора три тетрадки в клетку.
– Что это? – подозрительно осведомился директор.
– Зачетный материал по обществоведению, – широко улыбаясь, объяснил старик, – и показательный урок по истории. Я писал о короле Матяше! В соответствии с распоряжением господина народного комиссара просвещения!
Директор стал рассматривать тетради.