Текст книги "Живун"
Автор книги: Иван Истомин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
После Ивана Григорьевича Истомина, к нашему стыду, на сегодня нет ни одного из коми-зырян прозаика или поэта. Но именно этот народ при всех запретах на религию сохранил на Ямале христианство, праздники, обряды. У коми-зырян множество прекрасных песен, особенно остроумны пословицы и поговорки. Причем это можно услышать в каждом доме, в любой беседе.
На Ямале посредством художественного слова совершенно не раскрыты судьбы репрессированных, раскулаченных, мрачная история 501-й стройки – «мертвой» железной дороги в чистке ГУЛАГа.
Еще одна тема, о которой думаешь, своеобразно инвентаризуя материал оставшейся без Истомина ямальской литературы – тема заселения полуострова. Если эпопея освоения месторождений нефти и газа в Сибири страстно воспета К. Лагуновым в романах «Ордалия», «Больно берег крут» и других, то сегодня актуальна иная тема – обживания Севера. За этим обязательно стоят судьбы и выбор родины для своих детей. Здесь, к сожалению, пока назвать нечего.
И наконец, тема природной среды – самая большая и самая уязвимая. Раскрытие ее через природоохранные службы или бесконечные выкрики, типа: «Все вырубили, все уничтожили, разорили, загрязнили» – дело безнадежное. Уже не всколыхнет никого – привыкли. Человек пользовался природой и будет пользоваться. Но как?
В основе этой темы лежит понятие «экология», с древнегреческого языка – «жилище». Если Ямал представить как огромный чум под северным небом, где живут люди разных национальностей, где пасутся олени, водятся звери и птицы, текут реки, осваиваются недра, строятся города и поселки, то, естественно, возникает вопрос, что этот чум надо ежедневно убирать, заботиться о чистоте своего жилища, так, как заботился о чистоте своих помыслов Иван Истомин.
Каждый писатель стремится к признанию, но не он это определяет. Ненцы Ивана Григорьевича считают ненецким писателем, зыряне – коми писателем. А для всех нас он писатель российский и остается примером человечности, вдохновения и труда.
Ю. Н. Афанасьев
ПОСЛЕДНЯЯ КОЧЕВКА
Повесть
Ледоход был бурным. Потемневшие льдины, словно потревоженное стадо оленей, толкаясь и громоздясь друг на друга, шумно двигались по Оби. Выше по течению, за излучиной реки, виднелась полая вода, широко разлившаяся меж берегов, отороченных узкой полосой оставшихся льдинок. Водная равнина неудержимо приближалась, оттесняя грузноватые хрупкие льдины все дальше и дальше на север.
День выдался теплый, ясный и тихий. В безоблачном небе сияло ослепительно яркое полуденное солнце. Оно, будто перелетная птица, вернулось в Заполярье после долгой и холодной зимы. Теперь круглые сутки щедро озаряло необъятный край, отражаясь в бесчисленных тундровых озерах, в заберегах рек и речушек. Над Обью непрерывно неслись в вышине бисерные ниточки птиц, разноголосо и весело приветствуя свои родные места. А воздух, очищенный весенними ветрами, влагой и солнцем, был упоительно свеж. Как в такой день, исключительный для Севера, не выйти на лужок над рекой?!
Старик Ямай, низенький и толстый, в легкой малице с опущенным капюшоном, сидел у реки на ветхой, без нескольких копыльев нарте и неотрывно смотрел с пригорка вниз, на реку Обь. Он всю свою жизнь кочевал с оленями в тундре, далеко от больших рек, и такого ледохода никогда не видел. Трубка давно уж потухла в его зубах, а он все смотрел на реку, на льдины. Вот одна из них с куском подтаявшей грязной зимней дороги поднялась на дыбы и с грохотом погрузилась в бурлящую воду.
– Ай-яй-яй! – не удержался старик, покачал седой головой, остриженной под польку.
Льдины лениво, словно им не хотелось уходить из родных мест, все плыли и плыли куда-то вниз по реке, откуда им уже не было возврата. И это невольно заставило Ямая думать о другом. Старик по-прежнему глядел на реку и думал, что вот и в жизни так же: старое ушло, нет ему пути назад.
* * *
…Началось это с колхозного собрания. Оно было таким же необычным и бурным, как ледоход.
Молодежь с каждым годом все чаще и чаще поговаривала о том, что пора перейти их кочевому колхозу на оседлость. Пожилым, особенно старым, исконным кочевникам, казалось это ненужной и не скоро осуществимой затеей.
Много было на собрании споров, ругани и даже слез. Разве нельзя жить, как жили до этого? На Ямал пришла новая жизнь, без кулаков, шаманов, купцов. Люди трудятся сообща, сами на себя, и жизнь с каждым днем становится лучше. Что же еще надо? – возражали молодым. А колхозники помоложе да пограмотней доказывали, что дальше так жить нельзя. И секретарь колхозной парторганизации, учитель Максим Иванович, с ними заодно. Когда-то давно он помогал создавать первые тундровые колхозы и собирал первых учеников-ненцев в школу. В ту пору звали его просто Максимкой. И он совсем не знал ненецкого языка. Теперь же Максим Иванович Волжанинов постарел, ссутулился, усы поседели, а по-ненецки разговаривал не хуже самих оленеводов.
– Настало время, товарищи, – говорил он, – чтобы колхозы сделать еще богаче, а колхозники жили бы еще лучше. – Он стоял перед колхозниками в расстегнутой тужурке из тюленьей шкуры. Шапка-треух из мягкого пыжика, откинутая назад, держалась длинными ушами на его нешироких плечах. Очки в светлой металлической оправе подпирали нависшие пучками белые брови. – Чтобы добиться этого, надо развивать оленеводство. Пусть в колхозах, совхозах оленей будет еще больше: олень дает человеку и мясо и шкуру и возит по тундре…
– Так, так, так, – согласно кивали головами пожилые колхозники. – Вот мы и говорим: кочевать надо, как прежде. Зачем оседло жить? Оседло оленеводство нельзя вести…
– Нет, постойте, – вежливо перебил Максим Иванович. – Я еще не все сказал. Одних оленей для хорошей жизни мало. И вот почему: пастухи трудодни зарабатывают, хорошо живут. Охотники зимой тоже зарабатывают. А остальные как живут? У них трудодней мало, очень мало и жизнь плохая.
– Это верно, – не выдержал Ямай.
– Надо так сделать: пусть все люди, кроме пастухов, живут на одном месте, оседло, – неторопливо говорил Волжанинов, прохаживаясь перед сидящими. – Тогда работать будут все: ловить рыбу, добывать пушнину, выращивать черно-бурых лисиц, голубых песцов, пахать землю, разводить животных. И люди будут жить в благоустроенных домах…
– Это, Максим Иванович, тоже правильно, – соглашался Ямай и поспешно спрашивал: – А от нас со старухой, например, какой толк?
– Упряжка старых оленей далеко не повезет. И от нас столько же толку, – проворчала Хадане, жена Ямая, сгорбленная костлявая старуха. – А в деревянном чуме мы жить не умеем. Разве можем на это решиться? Да и грех большой будет, ведь… – Хадане не докончила, заплакала и спрятала морщинистое лицо в платок.
Но Максим Иванович продолжал убеждать:
– Старики, конечно, не обязательно должны участвовать в колхозном производстве. Им нужно отдыхать, жить в тепле, уюте, жить спокойно. Поэтому зачем старым людям да маленьким детям кочевать по тундре в мороз и пургу, в дождь и гнус? Надо жить в поселках, в домах. Я согласен, что это непривычно и пугает вас. Но ведь и в колхоз вступать вы тоже ой как боялись! Я помню. А вступили – счастье нашли. Верно ведь?
– Дорогу в колхоз советская власть указала, – раздались в ответ голоса.
– А к оседлой жизни кто, по-вашему, дорогу указывает?
– Это выдумка молодых. Они грамотными стали, лишь с бумагой работать любят, не хотят возиться с оленями, – хором заговорили оленеводы.
Многое еще говорил тогда колхозникам Максим Иванович. И трудно было не соглашаться с ним. Убедительно получалось у него. Недаром столько лет учительствует. Наловчился.
Потом говорила колхозный лекарь Галина Павловна, белокурая русская женщина с голубыми глазами.
– Чум есть чум, – доказывала она по-русски, и ее слова тут же переводили на ненецкий язык. – И тесно, и темно, и холодно. Не поставить ни кровати, ни столов, ни стульев. Жизнь в шалаше. Как тут можно соблюдать чистоту, создавать уют, жить культурно? Отсюда всякие болезни. А заболел человек – как ему помочь? Ведь чумы стоят друг от друга на расстоянии десятков, а то и сотен километров!
И это верно, нельзя не согласиться с Галиной Павловной!
Тут одна моложавая колхозница сказала: ненки, мол, не умеют жить и соблюдать чистоту, кто их научит этому? Но Галина Павловна на это ответила:
– Я первая охотно возьму шефство над женщинами-новоселами. Научу полы мыть, стирать белье, ухаживать за детьми – словом, чистоту соблюдать.
Тут библиотекарша Сэрне крикнула:
– Я тоже возьму шефство!
Она-то хоть бы молчала. Молода еще, чтоб учить женщин, как вести хозяйство, ухаживать за детьми. Выучилась на библиотекаря, стала грамотной, нарядилась в русскую одежду и думает, будто ей все под силу. Легкомысленная, видать. И зачем только сын Ямая Алет влюблен в нее? Красотой, наверно, Сэрне приворожила к себе парня. Они, как запряженные в одну нарту олени, всегда вместе, даже на собрании устроились рядом.
Последним выступил председатель колхоза Тэтако Вануйто. Ему лет тридцать пять. Коротко остриженный, гладко выбритый, в новом костюме да в белых кисах выглядел и того моложе, а рассуждал как опытный, знающий хозяин. Колхозники выбрали его председателем три года назад, и Тэтако руководил хозяйством не так уж плохо, но зачем же он заявляет так категорически: «Свой колхоз мы сделаем оседлым. И возражений никаких не может быть!»
Подумаешь какой властелин нашелся! Председателю-то что? Поселит колхозников всех вместе, чтоб жили под боком, тогда и по чумам ездить не надо. Хорошо ли старым людям в домах жить, плохо ли – не его горе. Он только о планах думает.
– Будем жить оседло, каждая рабочая рука будет приносить пользу, и план тогда станем успешно выполнять, – так закончил председатель свою речь.
Зааплодировали, конечно, ему кто помоложе да поглупее. А их большинство. И вот тогда-то решило собрание перейти на оседлость: весной в тундру со стадами отправлять только пастухов, а всех оставить с чумами на центральной усадьбе. Государство дает материалы, средства, и люди начнут строить дома.
И началась невеселая жизнь. Курчавый сероглазый Алет первым подал заявление, чтоб для его семьи построили дом. Не послушался родителей, не внял ни уговорам, ни слезам. И правление удовлетворило просьбу Алета. Ему начали строить дом, а самого отправили на курсы в Салехард учиться на зверовода.
Совсем загоревали Ямай и Хадане. Остались они одни в чуме, поставленном на берегу реки Хале-Яха, что впадает в широкую Обь. Весной оленьи стада ушли на летние кочевья, далеко, к Красному морю. И старикам совсем скучно стало. Ничто уж не интересовало и не утешало их.
Как в тяжелом сне тянулось время для Ямая и Хадане: прошла весна, прошло короткое северное лето. А сын все не возвращался с учебы. Дом же, который строили для Алета на самом веселом месте – на пригорке у Оби, как назло, рос неудержимо быстро. Приближался час, когда Ямаю и Хадане предложат, а может, и насильно заставят навеки расстаться с чумом.
* * *
Зима, как белоперая полярная куропатка, задолго до месяца малой темноты – ноября – прилетела на своих метельных крыльях в тундру с Ледяного моря-океана и покрыла все вокруг мягким как пух снегом. Старик Ямай все чаще и чаще выходил из чума и подолгу смотрел на дорогу. Она вилась между штабелями досок и бревен, пересекала ровную гладь Оби и еле различимой стежкой уходила в сторону Салехарда. Чтобы лучше видеть, Ямай прикладывал ладонь к густым темным бровям и часами стоял возле чума, не спуская глаз с дороги. Из-под капюшона малицы свисали пряди седых волос, они путались с белыми усами и мягкой, жиденькой бородой.
Однажды Ямая вызвали в правление колхоза. Тэтако Вануйто торжественно заявил, что дом готов и Ямай не дожидаясь Алета, может вселяться.
Сообщение Тэтако Вануйто взволновало Ямая. Он ответил, что ни сам, ни жена жить в доме не собираются. Они согласны переехать в поселок, но жить будут в чуме.
Долго, очень долго убеждал председатель Ямая и, ничего не добившись, отпустил домой.
Тэтако предупредил Ямая, что ждать, когда Тэседы согласятся расстаться с чумом, он не собирается и насильно вселит стариков в дом. Ему надо быстрее всех выполнить план по переводу колхозников на оседлость.
Ямай шел из конторы, тяжело переставляя ноги и понурив голову. В правой руке вместо посоха он держал таловый прут, который гнулся каждый раз, когда старик опирался на него. Нехорошо было на душе у Ямая, очень нехорошо.
День стоял ясный, безветренный. Бледно-голубое небо казалось огромным колпаком из тоненького-тоненького льда. Над еле видимым горизонтом на высоте в половину хорея висело солнце. Через месяц оно почти совсем уйдет из тундры, начнется долгая полярная ночь. В поселке чувствовалось большое оживление. Люди спешили до наступления темноты управиться со своими делами. То тут, то там слышался стук топоров, визжание пил. По улице то и дело проходили упряжки с нартами, нагруженными досками и бревнами.
Многолюдно и шумно было около торгово-заготовительного пункта. Здесь стояло больше десятка оленьих упряжек. Одни приехали из пастушеских бригад за продуктами, другие привезли пушнину – первую добычу в этом сезоне. Торопливой деловой походкой поднимались и спускались по ступенькам высокого крыльца люди, но Ямай ничего этого не замечал, не видел он и сияющие оконными стеклами новые дома. А может быть, не хотел видеть? Но вот, поравнявшись с одним из домов, он замедлил шаги и, повернув голову, стал внимательно смотреть на него. Из трубы белым столбом вился дым, но по стеклам окон, подернутым ледяным налетом, и по неубранному строительному мусору видно – тут еще не живут. Потоптавшись на дороге, Ямай сделал несколько нерешительных шагов в сторону дома и остановился. Он увидел возле крыльца мужчин: один – бородатый, русоволосый, в ватнике, валенках и в шапке-ушанке, надетой набекрень. Он складывал в высокий узкий ящик столярные инструменты. Другой – молодой ненец, одет в легкую рабочую малицу, подпоясанную широким ременным поясом с ножнами на боку. Капюшон малицы откинут на плечи, и в остриженных под кружок черных волосах виднеется запутавшаяся стружка. Молодой ненец выметал с крыльца сор. Старик сразу узнал их. Это русский столяр Федул и его ученик Матко Ядне.
Матко оглянулся и, увидев Ямая, весело воскликнул:
– Ха, сам хозяин пришел! Ань торово, дед!
Федул выпрямился.
– А-а, дед Ямай пожаловал! Здравствуй, хозяин! Иди, принимай дом.
Старик стоял и молчал, собираясь закурить.
– Ай-яй! Свой дом смотреть не хочет! – сказал Матко.
Старик холодно ответил:
– Хочу смотреть, не хочу смотреть – дело мое.
– О-о, дед Ямай, видать, сердит, – улыбнулся Федул, доставая папиросы.
Молодой столяр лукаво подмигнул:
– Наверно, председатель вызывал, в дом перейти агитировал. Ты что же, дед, не хочешь в доме жить?
– Это не твое дело, – сердито ответил Ямай и собрался уходить.
Федул поспешил к старику.
– Постой, постой, дед. Ты только погляди, как Матко утеплил дверь. А чулан-то какой сделал! Да пойдем, посмотрим. – Он взял Ямая за рукав и потянул за собой.
Старик, попыхивая трубкой, нехотя пошел.
– Зачем мне смотреть, – ворчал он. – Все равно старуха в доме жить не хочет, и я жить в нем не буду.
Федул по-ненецки понимал плохо и ничего не ответил. Войдя в сени дома, он показал старику обитую оленьими шкурками и покрытую мешковиной дверь.
– Смотри, дед, – начал он. – Видишь, внизу оленья шкура, а сверху мешковина. И тепло и прилично. Хорошо? – И чтобы было понятней, по-ненецки добавил: – Сачь саво! Очень хорошо!
– А-а… – протянул Ямай.
– Теперь никакой холод не страшен. А вот чулан. Клади сюда мясо, рыбу, вещи можешь хранить, места хватит. Вот, смотри.
Старик заглянул в открытую дверь чулана и ответил опять то же:
– А-а…
– Видишь, сачь саво, – улыбался Федул. – И это все сделал Матко. Молодец, хорошо сделал!
Ямай оглянулся. Матко стоял на пороге сеней. На его скуластом, широком лице написана гордость. Старик, посасывая трубку, смотрел на молодого столяра, как будто впервые видел его.
– Ты, дед, не сердись. На что сердишься – с тем и помиришься. Зайди-ка в дом, погляди, – посоветовал Матко. – Ох и хорошо у тебя в доме! Сейчас там женщины полы моют.
Федул распахнул дверь и пригласил старика:
– Добро пожаловать.
Дед неловко переступил порог.
– Тут шибко жарко. – Ямай опустил капюшон малицы и равнодушно начал разглядывать хотя и не оштукатуренные, но ровно обтесанные чистые стены и гладкий потолок прихожей.
В доме было две комнатки и кухня с прихожей. От раскалившейся плиты действительно было тепло.
– Ну, как? Хорошо?
– Ехэрам (не знаю), – уклончиво ответил старик, хотя в серых глазах его засветились искорки удовольствия.
– А вот загляни-ка сюда, – предложил Федул, слегка подталкивая старика в одну из двух комнат домика.
Ямай, держась за косяк, заглянул в правую от входа комнату и увидел там двух женщин, занятых мытьем пола. Одна из них выпрямилась и, увидев старика, улыбнулась:
– Здравствуй, дед Ямай. Зашел посмотреть свой дом?
Это была белокурая молодая русская женщина с румяными круглыми щеками, со светлыми голубыми глазами.
Старик поздоровался и спросил Матко:
– Это кто такая?
Тот засмеялся:
– Ха, разве не узнать? Это же Галина Павловна, фельдшерица наша.
Дед удивленно посмотрел на босую, с засученными выше локтя рукавами фельдшерицу.
– Верно ведь, Калина Палона, – сказал он, оживившись. – Она и есть. Она часто в мой чум приходит, старуху мою лечит, меня лечит.
– А ты не узнал меня, дед? – засмеялась фельдшерица. – Я учу Нензу полы мыть, стекла протирать в окнах.
– А-а… – кивнул старик белой головой. – Так, так…
Ненза – высокая, средних лет женщина, тоже босая, в косынке. На спине – длинные тяжелые косы, похожие на круглые палки. Она стояла с мокрой тряпкой в руке, стыдливо повернув лицо к окну.
– Идите туда, на кухню, а то Ненза стесняется вас, – сказала Галина Павловна.
Старик через открытую дверь оглядел другую небольшую комнату, Федул опять спросил:
– Теперь что скажешь? Хорошо?
– Саво, – чуть слышно ответил Ямай.
– То-то же. Еще бы! Не дом, а одно удовольствие, с обстановкой, со столами, стульями!
Потом все трое вышли во двор. Угощая ненцев папиросами, столяр спросил Ямая:
– Ну как, дед, перейдешь в дом?
– Зачем нам в дом переходить? – с обидой в голосе спросил Ямай. – Зайдешь в воду – умей плавать. Мы в чуме жить привыкли, в доме совсем не умеем…
– Это не беда. Вот Матко с женой столярное дело не знали, а теперь они и мебель смастерят, и раму оконную сделают. А Галина Павловна Нензу полы мыть учит. Дома строить, печи ставить колхозников не учат? Тоже учат. Сидор Николаевич плотников готовит, коми Гриша Рочев печному делу Яптика и Пиналея обучает. Э-э, да только не ленись и будь смелее, научиться можно всему. Все мы – и русские, и коми – всегда поможем вам. Живем мы в одной тундре, одним воздухом дышим, одну воду пьем, одну жизнь строим. Верно?
– Правильно, правильно, – Матко держал в руке ящик с инструментами.
Старик стоял молча. Потом попрощался и ушел.
* * *
Ямай долго стоял в нерешительности у своего чума. То-то будет сейчас, как узнает старуха, зачем вызывали его в правление. Наконец вздохнул и, захватив с собой охапку дров, вошел.
– Тебя только за смертью посылать, – проворчала старуха. – Ушел и пропал, как стрела, пущенная из лука.
Хадане, с маленьким сморщенным лицом и с пепельными волосами, заплетенными в две тощенькие косички, сидела на оленьей шкуре в левой половине чума и шила рукавицы.
Старик положил дрова перед железной печуркой, снял малицу, сел на правой половине чума, у печки, скрестив ноги, обутые в еще добротные, но уже порыжевшие от времени меховые кисы.
– Не по своей воле задержался, Тэтако виноват. – Ямай облокотился на колени.
Услышав имя председателя, Хадане насторожилась и с тревогой в голосе спросила:
– Зачем он вызывал тебя?
Ямаю не хотелось огорчать жену, но обманывать он не умел и все рассказал, умолчал только о посещении дома. Хадане отбросила в сторону шитье и, закрыв лицо руками, зарыдала. Старик не знал, как утешить бедную старуху, и принялся подкладывать дрова в печку. Потом набил табаком костяную трубку с медным ободком и, низко опустив взлохмаченную голову, начал курить.
Дрова разгорелись. Большой никелированный чайник на печке вскоре запел тоненьким комариным голоском. Подвешенная к шесту лампа плохо освещала чум и очень коптила. Хадане сидела в полумраке. Расстроенная, она долго плакала, а потом с руганью набросилась на старика:
– Вот беда-то, вот беда-то… И во всем ты, старый дурак, виноват. Зачем согласился остаться на фактории? Разве мы вдвоем не могли жить в чуме, кочевать со своими оленями? Вон старики Салиндеры отказались остаться на фактории, теперь по-прежнему кочуют в тундре, свежим воздухом дышат. А ты на старости лет береговым человеком захотел стать, в деревянном чуме жить собираешься. От оленей отказался, забыл, как они тебе достались…
Ямай выпрямился.
– Ты что же, старуха, не помнишь, как дело было? Разве я не протестовал, не ругался? Думаешь, только тебе жалко и тундру и оленей? Я их каждую ночь во сне вижу. Молодежь с кочевой жизнью расстаться захотела. Хочет жить по-новому. Что мы с тобой могли сделать? Вот теперь на фактории сидим и, наверно, последние дни в чуме живем. Так получается.
Старуха вспылила:
– Нет уж, я в чуме родилась, в чуме и умру!.. Мои родители в чуме прожили и мне завещали. Почему ты сегодня председателю не сказал: пусть, мол, в доме молодые живут, старым ненцам в деревянном чуме жить не положено, они помнят заветы своих отцов и дедов. Легко же ты старые обычаи забываешь!
– Не забываю. Я три часа, однако, спорил с председателем. Я – свое, а он – свое. Сама знаешь, какой он, этот Тэтако.
– Что он понимает? Он еще молод. Откуда ему знать, почему наши предки в чумах жили?
Старик, чуть склонив голову, с расстроенным лицом слушал.
– Разве предки наши могли дома строить? Откуда бы они лес достали? В тундре он не растет. Теперь его на пароходах возят. Раньше разве могло так быть? Не могло, так я думаю.
– Ничего ты не понимаешь, совсем дураком стал, – перебила старуха. – Посмотри вверх. Видишь мокодан? Небо видишь? Ты небо видишь, тебя добрые духи видят и слышат, когда ты у них помощи просишь. В доме жить будешь, добрые духи не будут знать, как ты живешь, чем помочь тебе. Там мокодана нет, там потолок, на потолке земля. Я сама видела, как туда землю таскали. Как же тебя добрые духи слушать будут? Ты в чуме сидишь, улицу не видишь, и тебя с улицы не видят. Злые духи, которые по земле ходят, не видят, не знают, как ты в чуме живешь. И на сердце у тебя спокойно. А в доме кругом окна, злые духи тебя будут видеть, ты их можешь увидеть – испугаешься, с ума сойдешь.
– Что ты, что ты, старуха, – зашевелился Ямай на другой половине чума. – Зачем такое говорить?
– Вот видишь? – не переставала Хадане убеждать своего мужа, точно старик был виноват во всем. – Ты ничего про это не думаешь.
Ямаю надоело слушать жену, и он, несколько раз звучно пососав трубку, недовольно буркнул:
– Хватит, однако, учить меня. Я сам все хорошо понимаю.
– Нет, не хватит. Я еще не все тебе сказала. По-новому жить будешь – по-новому тебя и похоронят: в землю зароют, как падаль. Сделают тут новый хальмер[1]1
Хальмер – кладбище.
[Закрыть] и будешь лежать рядом с русским или зырянином. На могилу тебе нарту не поставят. Как ты тогда попадешь в царство Неизвестности?[2]2
У ненцев есть поверье, что душа умершего должна попасть в «царство Неизвестности». Для этого покойника, обеспеченного «в дорогу» всем необходимом, плоть до трубки и табака, кладут на нарту и ставят ее передком на север, в сторону Вечной Темноты.
[Закрыть] Будет тень твоя по свету блуждать, как бездомная собака, – и Хадане ехидно взглянула на мужа.
– После смерти все равно где лежать. Так я думаю, – сказал Ямай, желая прекратить перебранку. Он знал – жена в таких случаях плюнет и махнет рукой.
Но Хадане на этот раз заворчала еще громче:
– Вот и дурак, совсем дурак стал! С таким дураком как дальше жить? Уеду в тундру, обязательно уеду. А ты оставайся с сыном, со снохой и живи в доме!
– Да я в доме жить не собираюсь. Куда я без тебя? Хватит об этом говорить. – Старик откинулся на постель и подумал: «Старая лайка потому и лает, что зубы тупы, не знает, как жить дальше».
Хадане еще долго ругалась, но муж притворился спящим и больше не отзывался. Наконец старуха замолчала, стала хлопотать возле печки, изредка бросая сердитый взгляд на Ямая, лежавшего на боку, положив голову на свернутую оленью шкуру.
* * *
Ночью звонкий скрип разбудил старика Ямая. Еще не совсем проснувшись, он пошарил рукой, но нарты не было, и он понял, что спит в своем чуме, а снег скрипит на улице, а не под ним.
Старик сбросил с себя меховое одеяло и сел, прислушиваясь к щелканью оленьих копыт и невнятному разговору на улице. «Видать, кто-то из стада приехал», – подумал Ямай. Он надел кисы, затем нащупал впотьмах малицу, напялил ее на себя и вышел из чума в морозную темень.
Две чем-то нагруженные оленьи упряжки стояли возле чума. Около них копошился человек. Тут же недалеко стоял второй и, махая рукавами, снимал с себя дорожную одежду – гусь. Люди показались старику незнакомыми, он спросил:
– Кого добрый ветер занес?
Тот, что был у нарты, выпрямился.
– Что, не узнал, отец? Здравствуй!
– Алет! – радостно воскликнул Ямай.
Они крепко обнялись. Сын спросил:
– Наверное, не ожидали?
– Да ведь ты не сообщил, когда точно приедешь.
– Я и сам не знал, когда удастся выехать. Случайно попутная нарта попалась. А мама спит? Здорова?
– Здорова. Сейчас разбужу, обрадую. – Ямай быстро пошел в чум.
Вскоре Алет и хозяин упряжки сидели за столиком вместе со стариками, ели строганину из мерзлой оленины, о которой так часто вспоминал молодой зверовод в Салехарде. Старая Хадане, в накинутой на плечи новой клетчатой шали – подарок Алета, любовалась красивым сыном и повторяла:
– Ну вот, наконец-то ты приехал! Теперь материнскому сердцу будет легче.
Двадцатипятилетний Алет, стройный и гибкий, со светлым лицом, карими глазами, чуть вздернутым носом, был похож на мать. Черные, кудрявые, подстриженные сзади волосы казались шапкой на его голове. Тонкие, темные брови и темный пушок над верхней губой отчетливо выделялись на чуть обветренном лице. Он был в меховых кисах и в белой рубахе, заправленной в брюки.
Ответив на вопросы родителей о его городской жизни, стал расспрашивать про дела родного колхоза. Старики охотно подробно рассказывали сыну про колхозные дела, как бы стараясь подальше отодвинуть разговор о доме. Однако радость по случаю приезда сына была так велика, что старики под конец сообщили о готовности дома. Только отец сказал все же:
– Ну и пускай! Нам-то что. – Он собирался закурить новую красивую трубку, привезенную ему в подарок.
Алет обрадовался, но почему-то ни слова не промолвил о переселении в дом, и старики еще более оживились.
Утром после завтрака Алет рассчитался с хозяином упряжки и хотел было снять с нарты какую-то тяжелую вещь, но, подумав, попросил:
– Подвези это к нашему дому, чтобы мне не тащить на себе.
Хозяин упряжки согласился. Ямай, попыхивая новой трубкой, стоял рядом. Выло еще темно, и старик не мог разглядеть, что лежит на нарте.
Он подошел ближе и, пощупав спинку кровати, удивился:
– Это что такое?
– Это, отец, железная кровать, хорошая, большая.
Если бы другая вещь была на нарте, старик еще бы не раз пощупал ее, похвалил бы, спросил, сколько стоит, но Ямай знал, что эта покупка Алета нужна только тем, кто живет в доме. Старик промолчал, потихоньку отошел в сторону. «Совсем по-городскому жить хочет, – подумал он, глядя на сына, одетого в пальто, шапку-ушанку с кожаным верхом и валенки. – И сам на городского похож».
Алет обратился к отцу, показывая на нарту:
– Садись, отец, подъедем к нашему дому.
– Сам дорогу знаешь, зачем мне ехать туда? – сухо ответил Ямай.
Алет пожал плечами и погнал упряжку. Ямай с грустным видом долго смотрел вслед уходящим в темноту нартам. И когда они скрылись за штабелями досок, вошел в чум.
– А где Алет? – с беспокойством спросила жена.
Старик рассказал о привезенной сыном железной кровати и начал ругать Алета. Хадане подхватила:
– Вот и дождались радости: сын приехал, – заговорила она. – Вместо того чтобы помочь нам в беде, сам немедленно начал вселяться в дом. Даже не посоветовался с нами. Вот какие нынче дети. Тьфу!
– Тэтако Вануйте только этого и надо. Ему лишь бы план выполнить. – Ямай сидел на своем обычном месте и зачем-то держал в руках обе трубки – старую и новую.
Старуха вздохнула.
– Быстро договорятся. А потом Алет поспешит сделать в сельсовете бумагу о женитьбе на Сэрне. Недаром широкую кровать привез. Она-то небось не откажется в доме жить, науськает глупого парня скорее из чума уйти.
– Науськает, так я думаю, – подтвердил старик. – Только Сэрне-то, говорят, уже в доме живет.
– В доме, да не в своем. Брат хозяин. А тут она хозяйкой будет.
– Почему она, а не мы? – неожиданно вырвалось у Ямая.
Хадане грозно уставилась на мужа.
– Что значит мы? Ты в уме или тоже в дом захотел?
Старик стал оправдываться: мол, не то хотел сказать, оговорился. А Хадане, и без того расстроенная, вспыхнула, как сухая хвоя на горячих углях. Она принялась ругать старика, что он позволил Алету увезти в дом кровать, не надоумил сперва позаботиться о работе да подольше побыть с родителями, с которыми не виделся столько времени.
– Опять я виноват, вот беда, – Ямай тяжело вздохнул, хотел было что-то сказать, но махнул рукой, встал и вышел на улицу.
* * *
К обеду Алет вернулся веселый, возбужденный. Снимая пальто, он рассказал, как в правлении обрадовались его приезду. Звероферма почти уже готова, нужно только привезти зверей и начать работу. А сейчас ему дали неделю для отдыха и устройства семейных дел.
– Обошел всю факторию. Здорово изменилась – вырос большой поселок, – с радостью сказал Алет.
Печальные Ямай и Хадане молчали и делали вид, будто его совсем не слушают.
– Что случилось? Почему такие печальные? – спросил Алет.
– Из-за тебя, хорошего нашего сына, – с дрожью в голосе ответила мать, рассеянно помешивая ложкой в кастрюле.
– Из-за меня? Что плохого я сделал?
– Заживо хочешь схоронить нас, вот что, – Хадане поднесла к глазам край накинутой на узкие плечи шали, привезенной сыном.
– Что ты, мама, что ты? – Алет опустился рядом с отцом на оленью шкуру и улыбнулся.
Старик сидел молча, внимательно прислушиваясь к разговору старухи с сыном. Хадане прерывистым голосом продолжала:
– Зачем в дом кровать увез? Туда перейти собираешься?
Алет опять улыбнулся:
– Стоит ли из-за этого расстраиваться? Дом-то какой хороший! Вы видели? Нет? Напрасно. Очень хороший дом. Я в его каждый уголок заглянул. Везде хорошо сделано. Даже печку проверил – нисколько не дымит. Я уже документы на него получил – вот они! – сын вынул из кармана бумаги. – Теперь мы хозяева этому дому. Можем хоть завтра вселиться.