Текст книги "День разгорается"
Автор книги: Иссак Гольдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Когда Суконников-старший ворчал на сына и требовал, чтобы он работал на «Союз русского народа», Суконников-младший почтительно, но твердо протестовал:
– Папаша, вникните в дух времени! Если сильно круто брать, то пользы образуется мало... При том же различия в нас очень мало. Одна видимость, папаша!..
– Чего ты тут собираешь?! – бушевал Суконников-старший. – Тут вот вроде умаления самодержавной власти, дума эта самая и все такое, а мы супротив умаления! Постоим за самодержавие и за батюшку-царя!..
– Так, ведь, то посудите, папаша, государь-император самолично даровал насчет свобод и государственной думы...
– Не признаю!.. Обошли его! Обман!..
Суконников-старший попрежнему окружен был своей компанией: Созонтовым, Трапезниковым, Васильевым. Он все чаще и чаще ездил к архимандриту. Он принят был в эти дни даже самим губернатором, который, мямля и жуя губами, приветливо сказал ему что-то про истинный патриотизм промышленников и торгового класса. Старик заважничал и дома ходил, выпятив грудь и произнося новые, какие-то непонятные старухе Аксинье Анисимовне слова. Он, избегавший общественного собрания, однажды пришел туда в сопровождении Созонтова и тоже принял участие в спорах на современные темы. Но он был грубее, непосредственнее и откровеннее других и потому прямо заговорил о том, чего другие избегали касаться.
– Насчет порядку вот вы тут толкуете... – вмешался он в чей-то разговор. – По-моему, самое лучшее средство вот то самое, которое его сиятельство употребляют. Военно-полевым, в двадцать четыре часа! И болтайся на веревке!.. А то распущенность какая, избави господь!..
С ним не стали спорить и осторожно оглядели его.
Подстрекаемый этим молчанием, он повысил голос и с недоброй усмешкой продолжал:
– И первее всего надо бы тех, кто подстрекает... Краснобаев разных, адвокатов... Вот доктора этого, поляка, в замок взяли. Правильно! И еще правильней было бы, чтоб и других которых. Да по военному положению! Да в двадцать четыре часа!..
Кто-то осторожно вставил:
– Этак, Петр Никифорович, не долго пол-России в тюрьму да под военно-полевой суд...
– А ежли враги?! – грохнул Суконников-старший кулаком по столу. – Отечеству-престолу враги?! Церкви!.. Ежели всему святому враги, так и пол-России изничтожить можно!.. Но, – ехидно осклабился он, – но уповаю, что окромя изменников, да жидов, да полячишек и иных инородцев в эту половину никто не попадет... Уповаю!
За карточными столами притихли. Потом, стряхивая неловкую тишину, понеслось:
– Про должаем игру?
– Вистую.
– Пасс!..
Суконников-старший проходил по комнатам общественного собрания и громко говорил Созонтову:
– Везде крамола!.. Гляди! Сидят вроде и крещеные, провославные люди, а не глянется им, коли я правду истинную говорю!
– Перешерстят всех! – успокаивал Созонтов собеседника и проницательно вглядывался в попадавшихся им навстречу людей.
У Суконникова-старшего глазки загорались зловещими огоньками. Он усмехался каким-то своим мыслям. Он тоже в упор глядел на встречных и на тех, кто сидел за столами и мирно закусывал или играл в карты. Суконников-старший к чему-то словно приценивался, примерялся. В крайней небольшой гостиной, примыкавшей к зрительному залу, он усмотрел на стене невыцветший четырехугольник на обоях.
– Это што же? – вспыхнул он. – А патрет-то где?
– Видать, убрали куда-то, – оживился Созонтов.
– Убрали? Патрет государя императора?.. Где старшины? Где здешние управители?!
Суконников-старший расшумелся. На крик сбежались люди. Пришел дежурный старшина.
– Куда дели патрет? – наступил на него Суконников.
Дежурный старшина покраснел, забегал глазами.
– В ремонте!.. – торопливо объяснил он. – Когда беспорядки начались, мы его от греха подальше убрали... А заодно в ремонт...
– Повесить! – коротко приказал Суконников и вытянул сжатую в кулак руку. – Моментально повесить!.. не потерплю!..
Рядом с ним встал Созонтов, вытянулся, грозно поглядел вокруг и поддержал:
– Не потерпим!.. Союз русского народа не потерпит, чтоб портрету царской особы несвоевременный ремонт делали!.. Повесить!..
53
Тюрьма была переполнена, но для некоторых, по требованию жандармов, нашлись одиночки в секретном корпусе.
В одиночки попали, кроме других арестованных, Антонов и Лебедев.
Толстые стены отгородили их от товарищей. В узких, как гроб, камерах стояла тишина. Сквозь окно с железной решеткой слабо просачивался тусклый свет. Окованная железом дверь с квадратным «волчком» и круглым «глазком», через который за заключенным наблюдали чьи-то глаза из коридора, пугали своей массивностью и крепостью...
Антонов обошел свою камеру, сосчитал: три шага в ширину и шесть в длину, присел на привинченную к стене железную скамейку, прислушался. Кругом было тихо. В этой тишине крылось что-то зловещее и враждебное. Антонов вскочил на ноги, бросился к одной стенке, постучал в нее: тихо. Кинулся к другой: там тоже молчали. Он понял, что его для лучшей изоляции посадили между двумя пустыми камерами. Досадливо усмехнувшись, он снова присел на жесткую и холодную скамейку и задумался.
То же было и с Лебедевым. И он, как и Антонов, попробовал перестучаться с соседом, но с обеих сторон никто не отвечал. А когда он стал стучать особенно неосторожно, стеколка, закрывавшая «глазок» снаружи, отодвинулась, и грубый голос окрикнул:
– Не полагается!.. У карцер пойдешь за это!..
Но через два дня, ночью, Антонов услыхал над самым ухом тихий, но размеренный стук. Он приподнялся на койке, взглянул на дверь, удостоверился, что все спокойно, и жадно приложил ухо к стене. Сначала он ничего не мог понять из этого стука. Он осторожно ударил костяшками пальцев в стенку три раза. Сосед замолчал. Затем застучал снова. Антонов напряг все свое внимание, припомнил самую простую условную для перестукивания азбуку и уловил:
– То... ва... рищ... По... ни... ма... е... те...
Антонов этим же шифром ответил:
– Понимаю!
И взволнованно приник ухом к стенке.
Неведомый товарищ сообщал, что есть возможность снестись с волей. Если надо, то можно передать даже письмо. Письменные принадлежности готовы. Их завтра тайком передаст ламповщик, коридорный, когда придет утром убирать камеру. После этого стучавший замолчал и больше не отвечал. Антонов сообразил, что тому, верно, помешали, и опустился взволнованный на койку.
Спал эту ночь Антонов тревожно и проснулся раньше обычного. После поверки в камеру вошел коридорный. Это был какой-то новый, не тот, что убирал камеру вчера и позавчера. Он многозначительно взглянул на Антонова и долго возился возле параши. Уходя, он, словно невзначай, споткнулся у порога и метнул взгляд в парашу. Надзиратель сердито прикрикнул на него.
Выждав некоторое время после их ухода, Антонов подошел к параше, открыл крышку стульчака, сунул руку между ведром и стенкой этого стульчака и с радостью нащупал небольшой сверток.
Немного бумаги, маленький карандаш и коротенькая записка, обнаруженные им в этом сверточке, показались Антонову бесценным сокровищем. В записке было всего несколько слов: «Товарищ! Письмо отдайте этому же коридорному. Вполне надежен».
Целый день урывками, украдкой писал Антонов письмо. Он обдумывал каждое слово, он старался уместить на маленьком квадратике бумаги, который оторвал от полученного запаса, возможно больше слов. Он писал товарищу-железнодорожнику, оставшемуся на свободе и связанному с организацией. Письмо Антонов сложил крохотным пакетиком. И стал дожидаться вечерней поверки и нового прихода коридорного.
Но когда письмо, написанное и тщательно сложенное, лежало в кармане Антонова и надо было только дождаться коридорного, Антонова охватили сомнения. Он вдруг ясно понял, что идет на риск, что товарища, который с ним перестукивался, он не знает, что слишком легко удалось коридорному передать посылочку, что, наконец, все это вместе взятое не внушает доверия. Он стиснул зубы и медленно покачал головой: «Ох, Антонов, влипнешь ты, пожалуй!..»
Тогда он перечитал заготовленное письмо, изорвал его в мелкие клочки, ссыпал их в парашу и написал новую записку. Он адресовал ее своим квартирным хозяевам, просил их послать ему передачу, хотя хорошо знал, что никаких передач жандармы не передают, и передавал поклоны всем домочадцам, вплоть до старого пса Полкана.
Вечером записку удалось передать коридорному так же легко, как тот утром доставил бумагу и карандаш. А назавтра сосед стал выстукивать сердитые слова. Антонов слушал и мрачно усмехался.
– Напрасно вы пустяками, товарищ, занимаетесь! – выстукивал неизвестный сосед. – Надо пользовать хорошую связь для дела.... Посылайте важное и необходимое... И поменьше личного...
«На-ко, выкуси!» – злорадно думал Антонов, все более и более убеждаясь, что вся эта история попахивает провокацией. А потом тщательно выстукал:
– Мне сейчас, товарищ дорогой, милее Полкана ничего нет на свете...
На следующий день сосед молчал. Антонов вызывал его стуком, но он не отзывался. Антонов понял, что его предположения оказались верными.
54
Пристав Мишин появился на улице в полной своей полицейской форме: это означало, что власть почувствовала нерушимую и прочную силу свою и никого не боится. Вместе с другим начальством Мишин участвовал на торжественном богослужении в соборе и на водосвятии на реке.
Торосистый лед недалеко от берега был расчищен и выколота была большая прорубь, над которой духовенство в полном параде, с молитвами и пением что-то проделало и торжественно, ведя за собой толпу богомольцев, проследовало обратно в собор. И соборные колокола завели свою многоголосую музыку, разрывая морозное затишье и пугая ворон и воробьев, угнездившихся на колокольне.
И по тому, как медленно и важно шли попы, сияя золотою парчею риз и начищенными окладами икон, и по тому еще, как осанисто вышагивали губернатор, воинский начальник, полицеймейстер и другое начальство, народ понимал, что бунтовщиков, революционеров, забастовщиков разгромили окончательно и, значит, теперь наступает тихий порядок.
О наступившем порядке свидетельствовали и другие обстоятельства.
Накануне к губернатору, а затем к Сидорову и Келлеру-Загорянскому являлась большая делегация от «благодарного» русского населения. В делегации были купцы, домовладельцы, чиновники, два попа. В делегацию попал и Суконников-старший. Он нарядился в сюртук, нацепил серебряную медаль, полученную им два года назад «за усердие». Дома, перед уходом, он важно сообщил Аксинье Анисимовне:
– Пойду по государственному делу. Заботы у меня, мать, теперь прибавилось... Обязанности!
– Кому же, как не тебе, Петра Никифорыч?! – льстиво поддержала жена.
Губернатор встретил депутацию торжественно. Он был в шитом золотом мундире, во всех орденах. Лицо его выражало непоколебимое самодовольство и важность. Он обошел всех и поздоровался с депутатами за руку. Выслушав короткую речь главы депутации, он на мгновенье растерянно оглянулся на своего правителя дел и чиновника особых поручений и, как бы почерпнув у них немного уверенности и красноречия, произнес речь.
– Да... – закончил он. – М-да... правительство высоко ценит ваши... м-да, патриотические чувства... И... м-да, не остановится и впредь ни перед какими жертвами, чтобы... м-да, упрочить порядок... Благодарю... м-да, вас, господа...
Разрядив этой речью напряженность официального приема, губернатор попросил депутацию к столу на чашку чая.
За столом Суконников-старший набрался смелости и заговорил.
– Вот, ваше превосходительство. Насчет порядку, это мы очень благодарны... Но как мы уже научены безобразиями, так покрепче бы надо, покрепче!.. То-есть, чтоб неповадно было и далее!.. А то, посудите, ваше превосходительство, ежели распускать, то полный разврат!..
– Как? – насторожился губернатор.
– Говорю – разврат мыслей и поступков.
– А... понимаю, понимаю. Разврата не допущу. Никакого! М-да, ни в чем!..
– Очень мы за это вам, ваше превосходительство, благодарны будем. Особливо купечество, торгующее сословие... Прижмите! Чтоб до конца!..
Раскрасневшееся лицо Суконникова-старшего пылало возбуждением, глазки сверкали злыми искорками. Губернатор вгляделся в него и тронул костлявыми пальцами орденский крест на груди.
– До конца! – повторил он за Суконниковым его последние слова и обвел присутствующих сердитым взглядом...
После «водосвятия» в гимназическом зале состоялось большое собрание «Союза русского народа». И здесь Суконников-старший тоже отвел свое сердце, кратко, но энергично заявивши:
– Как мы истинно-русские люди и стоим за родину, батюшку-царя и мать нашу, православную церковь, то предлагаю я союзу нашему наблюсти за порядком жизни. Нужно нам усердие приложить. И ежели нужно, изничтожать.
Усердие свое Суконников-старший проявил в том, что сам съездил в Спасское предместье и попытался там собрать подходящий народ. Собрание происходило в церковно-приходской школе. Пришли бабы и очень мало мужчин. Малолюдство собрания рассердило Суконникова-старшего, и он обрушился на попа:
– Что ж это, батюшка, плохо вы действуете!.. Вот в октябре месяце усердствовал парод, а почему же теперь так?.. Мало, видно, в вас рвения.
Перепуганный поп оправдывался:
– Сам не могу объяснения сыскать, Петр Никифорыч! Испортились люди! Даже к нам сюда тлетворный дух проник...
– Разврат!.. – негодовал Суконников. – Ваш недогляд!.. Упреждаю, сообщу его преосвященству!..
Собрание в Спасском немного охладило Суконникова-старшего и ввергло его и некоторых других заправил «Союза русского народа» в тревогу. Было им обидно и непонятно: отчего это спасские мужики откачнулись от православного дела и не идут работать в «Союзе».
– Панаша, – развязно высказал свои соображения Суконников-младший, услышав раздраженный рассказ отца о делах, – войдите в соображение: там народ ведь тоже рабочий. Ну, поддался обработке!.. Ваша платформа, папаша, им неподходяща!..
– Ступай ты, знаешь куда?.. – освирепел отец. – Платфо-орма!.. У меня одна платформа: изничтожать супротивников! И все!..
Но небольшая неудача в Спасском не испортила окончательно приподнятого, радостного настроения Суконникова-старшего. Как бы там ни было, но он чувствовал, он знал: прочный порядок наведен, и его будут охранять вооруженной рукою.
Город пользовался этим порядком. Люда «благонадежные» подняли голову и почти верили, что все установилось по-старому.
55
Павла судили военно-полевым судом в тюрьме. В тюрьме же, в укромном углу, был он глухою ночью повешен...
Тюрьма спала и ничего не знала. Только утром прошелестела весть о казни, полетела из камеры в камеру. Она приходила и потрясала гневом, ужасом и жалостью. От одного к другому. Она пришла в камеру, где сидели Огородников, семинарист, Скудельский.
Вячеслав Францевич побледнел и хрустнул пальцами:
– Негодяи...
В камере стало тихо. Огородников съежился, взглянул на решетку в окне, почему-то вспомнил с болью детей, парнишку, сына. Потрогав осторожно за локоть сидевшего рядом с ним Самсонова, он почти беззвучно прошептал:
– Это как же?.. Да это что же?..
– Погиб! – стиснув зубы и отвернувшись от Огородникова, тихо произнес Самсонов. – Такой товарищ погиб!..
Потом, обхватив голову руками, глухо закончил:
– И зря!..
Тишина в камере была томительной, гнетущей, напряженной. Люди сжались на своих местах, ушли в себя, глубоко и тяжко задумались. Люди почувствовали присутствие смерти. Вот здесь, в нескольких шагах от них, три, четыре, пять часов назад одинокого человека окружили враги, провели безмолвного, почти в беспамятстве, больного в какой-то глухой угол и там удавили. Что перечувствовал этот товарищ в последние мгновенья? Какой ужас охватил его пред ощущением неизбежности, неотвратимости конца? Какие последние мысли прожгли его сознание?.. Как он умирал?..
Кто-то украдкой вздыхает. Этот вздох нарушает напряженность и рвет тишину. Люди приходят в себя. Вячеслав Францевич снова повторяет:
– Негодяи!.. Насильники!..
Тогда с нар вскакивают сначала двое, потом еще. Выходят на средину камеры, оборачиваются к окнам, в которых мрачные решетки, и, не сговариваясь, начинают петь.
И к ним пристают другие, к ним пристает вся камера.
Вся камера, стоя на ногах и обернувшись лицом к окнам, поет грозный похоронный марш. Поет так, словно тот, казненный, недвижимый и теперь уже зарытый в безвестной могиле, может услышать их и почувствовать из глубины потрясенных сердец идущий последний привет:
...Твой враг над тобой не глумился,
Вокруг тебя были свои!
И сами, родимый, закрыли
Орлиные очи твои!..
Вячеслав Францевич вскидывает руки вверх, закрывает ими лицо и, борясь с рыданиями, поет:
...Орлиные очи твои...
56
С утра Матвей и Елена украдкой и осторожно частями вынесли из квартиры шрифт и разобранный станок.
Когда к обеду в квартире не осталось никаких признаков типографии, Елена накрыла на стол и позвала Матвея обедать.
Сначала за столом было тихо. Оба боялись нарушить молчание, боялись взглянуть один на другого. Уткнувшись в свою тарелку, Матвей подносил ложку ко рту и ел, не разбирая вкуса пищи. Елена вяло размешивала суп и с трудом проглатывала пол-ложки. Наконец, она первая заговорила.
– Значит, в разные места?
Матвей вздрогнул и отложил от себя ложку.
– Да. Кажется.
– Мне непременно нужно выезжать раньше вас, Матвей?
– Непременно. Так лучше для конспирации. Вот... – он достал из кармана сложенную бумажку. – Телеграмма. Вас, Елена, вызывает заболевшая тетка...
Елена взяла бумажку и улыбнулась. Это была первая улыбка за весь день.
– Значит, здесь еще остались товарищи, которые могут все это делать? – обрадованно спросила Елена.
– А как же! Не все, Елена, провалено. Производим перегруппировку сил. Дня через два на новом месте начнет действовать типография. Народ есть! Вчера приехал товарищ из Цека... Оправляемся, Елена!..
Елена снова улыбнулась.
– Я чуть было, Матвей, не раскисла... Мне стало жутко... От разгрома, от военно-полевых судов... Это покушение... Повешение... Я почувствовала себя, Матвей, слабой, маленькой... А тут мне предстоит начинать работу в новом месте, с новыми людьми... без вас...
Матвей растроганно глядел на девушку. Он перебил ее:
– Там тоже хорошие ребята!.. Непременно хорошие!.. Вы не будете одинокой... А слабость, ну, что же, она прошла, и, значит, все хорошо!..
Спохватившись, что обед стынет, Елена соскочила с места и стала менять тарелки.
– Ешьте, Матвей!.. Может быть, вас на новом месте будут лучше кормить. Плохая я хозяйка!..
Повеселев и ободрившись, Елена после обеда быстро убрала со стола. Ей надо было собирать свои вещи.
Она ушла в комнату укладывать чемодан. Матвей остался один. Он заходил по комнате взад и вперед. Посмотрел на часы, увидел, что время пойти на условленное место и там получить явки для Елены и для себя. Не отрывая девушку от ее занятия, он оделся и крикнул:
– Я ухожу, Елена. Закройте за мною дверь.
Когда Елена осталась одна, она бросила укладывать вещи. Она вышла на кухню, постояла здесь недолго. Потом прошла в комнату, где они с Матвеем работали. Постояла и здесь немного. Она стала бродить по квартирке, словно прощалась с привычными стенами, с привычными вещами. Она впитывала в себя, запоминала каждый уголок здесь. И каждый уголок тут был связан одновременно и с работой и с Матвеем. На каждом шагу, каждая вещь будила какие-нибудь воспоминания. И от этих воспоминаний сладко замирало сердце. И на мгновенье становилось горько.
Горечь предстоящей разлуки с Матвеем с каждой минутой становилась тяжелей. Было больно и непереносимо мириться с неизбежным.
Елена сжала виски руками и глубоко вздохнула. Надо удержаться от слез. Надо быть сильной. Нельзя сдаваться!..
Матвей пришел через час. Лицо его горело от мороза и от волнения. Елена встревоженно подняла на него глаза и, не отдавая себе отчета в том, что делает, бросилась навстречу. Он протянул к ней руки и глубоким от волнения голосом сообщил:
– Томск... Вас и меня!.. Оба в одно место!..
– О!.. – задохнулась Елена от радости. – Матвей... Вместе?!
– Да!.. Да...
57
Гайдук шел по живому, свежему следу.
Два филера, работавшие по его указаниям, добрались до какой-то конспирации. Их сводки говорили о частых и почти регулярных посещениях одной квартиры людьми, бывшими на замечании. Оба филера помнили наказ Гайдука искать типографию. И жадность их и их почти собачий нюх подсказывали им, что тут вот что-то наклевывается.
Гайдук сверил их сводки и сам отправился к замеченной квартире. Когда он выяснил жильцов, населяющих двор, и обнаружил, что здесь в числе других живет полицейский пристав. Гайдук чуть было не бросил слежку. Но вдруг он вспомнил случай с семинаристом, вспомнил, как его сконфузил ротмистр, и его осенило: надо непременно искать здесь! Это отвод глаз! Вот тут, наверное, что-то есть!..
Пристава секретно вызвали в охранное и допросили о жильцах, населяющих двор, где он проживает. Пристав рассказал все, что ему было известно о каждом жильце. О чете Прохоровых он отозвался пренебрежительно:
– Жители нестоющие. Он вроде будто недужный. Но жена у него крепкая, интересная такая. А вообще – тихие!
– Тихие? – многозначительно переспросили в охранном и отпустили пристава, наказав ему держать язык за зубами.
Гайдук же усилил слежку за домом.
Когда из ворот вышла женщина с корзинкой, за ней устремился один из филеров. Он ходил за ней на базар, из лавки в лавку, затем вернулся с нею домой. Через некоторое время появился мужчина. Его тоже проследили. И тоже ни к чему: мужчина сходил в лавку и мирно возвратился обратно. Потом женщина опять ходила. Но одновременно с нею вышли из ворот другие жильцы и направились в разные стороны. И филеры растерялись: за кем идти?
Поэтому они упустили момент отъезда Елены и утеряли ее из виду.
Пристав, сосед, заметил, что женщина из флигеля, которая ему так понравилась, дня два не появлялась на улице, обеспокоился и пришел к Матвею.
– У тебя где жена-то твоя? – строго спросил он.
Матвей достал телеграмму и показал ее приставу.
– Тетка захворала? Так... А надолго ли?
– Где же мне знать об этом? – усмехнулся Матвей. – Может, неделю, может, и больше... Тетка – женщина старая. Может, скоро и помрет...
– Так... – недовольно протянул пристав и ушел. Мелькнула у него мысль на всякий случай донести об этом в охранное. Но решил, что не стоит. «Ишь, – подумал он, – какие неотесанные. Вряд ли интерес какой в них охранному выйдет...»
А Гайдук, разбираясь в сводках своих филеров, заметил, что в них перестала мелькать «Блондиночка», и решил проверить сам, почему это. У Гайдука вспыхнули подозрения. Он зажегся азартом охотника. Он отправился самолично на подмогу шпикам.
Матвея он заметил, когда тот выходил из ворот с небольшим тючком. Дав незаметный знак филерам, чтоб они не отходили от ворот, Гайдук двинулся за Матвеем.
Шел Гайдук, сохраняя все предосторожности, чтобы не спугнуть преследуемого. Но Матвей заметил слежку за собой и стал кружить по улицам. Гайдук понял, что жертва его что-то учуяла, оглянулся по сторонам, нет ли где поблизости городового, и решил взять Матвея теперь, не откладывая больше ни минуты.
У Матвея обострились до крайности слух и внимание. Он, не оглядываясь, чуял за собой преследователя, чуял, что тот не отстает и что на этот раз можно легко провалиться. И Матвей шел, сворачивая из улицы в улицу, к определенному месту. Он помнил пустырь, выходящий на две улицы, помнил кривой переулочек, загроможденный ветхими постройками, помнил удобное для бегства место, которое приметил как-то на всякий случай.
Но когда Матвей уже подходил к этому переулочку, Гайдук, уже больше не скрываясь и не таясь, догнал его и хрипло крикнул:
– Стой!.. Стрелять буду!
Матвей резко повернулся, быстро оглядел улицу, на которой нигде не заметил прохожих, кинулся к жандарму и сильно ударил его по правой руке. Гайдук вскрикнул от боли и выронил на снег наган. Матвей нагнулся, ухватился за оружие. Но Гайдук оправился и тоже вцепился в рукоятку нагана.
Они стали бороться молча. Но в молчаливой борьбе их была переполнившая их до краев неугасаемая ярость.
Было мгновенье, когда Гайдук уже почти завладел оружием. Но Матвей собрал все силы и одолел. Рыча и скрежеща зубами, Гайдук боднул Матвея головой в живот и внезапно вцепился в его руку зубами. Матвей, вздрогнув от боли, с силой рванулся и своим браунингом, который до этого не пускал в ход, ударил Гайдука по голове. Жандарм дико закричал:
– Караул!.. Держите!.. Убивают!..
Матвей схватил его наган и стал отступать.
– Пристрелю! – хрипло предупредил он. – Тронешься с места и будешь кричать, застрелю!.. Молчать!..
На улице показались прохожие. Двое с одной стороны, женщина с другой. Женщина, увидев, что человек грозит другому оружием, испуганно закричала. Двое быстро приближались.
Матвей выстрелил в воздух и кинулся бежать.
Он бежал и прислушивался к погоне. Но погони не было. Только жандарм злобно и с отчаяньем в голосе кричал:
– Держите!.. Преступник!.. Держите же!..
Набегу Матвей оглянулся. И то, что он мгновенно увидел, обдало его неожиданной радостью: двое загораживали дорогу жандарму и что-то, громко смеясь, говорили ему оба враз. Жандарм не переставал кричать:
– Держите!..
58
Генерал Сидоров переехал в город и стянул туда свой отряд. Депешу за депешей слал он в Петербург, и, наконец, добился: его назначили командующим войсками округа и к нему по военному положению переходила вся власть в губернии.
Поэтому, а еще и по тому, что усмирение восстания считалось почти законченным, Келлеру-Загорянскому предложено было со своим отрядом возвращаться обратно.
В день отхода эшелона графа к нему в вагон явились благодарные жители.
Вел их Суконников-старший, который вошел во вкус всяких депутаций и представительств.
Суконников-старший сказал графу:
– Ваше сиятельство! Примите наше русское спасибо!.. Теперь мы, значит, примаемся за спокойные труды свои на благо родины и государя... И, конечно, без вашей подмоги нам было бы туго... Счастливый вам, ваше сиятельство, путь!..
«Благодарные жители» долго стояли на перроне и смотрели вслед удаляющемуся поезду его сиятельства.
Вслед этому поезду смотрели и дежурный по станции, и стрелочники, и путевые рабочие. Все они смотрели внимательно и неотрывно, словно хотели навсегда запомнить и графа, и его поезд, и то, что с ним приходило и свершалось. И когда поезд проходил последнюю стрелку, у стрелочника было бледное лицо и дрожали руки.
Но стрелочник и все те, у кого в глазах при виде удаляющегося поезда пряталась ненависть и чьи сердца горели местью, сдерживались: в конце поезда прицеплены были две теплушки, в которых его сиятельство, ограждая себя от всяких бед и неожиданностей, вез заложников...
59
Неизвестный человек пришел и принес письмо. Он тщательно расспросил и убедился, что имеет дело с женой учителя математики Андрея Федоровича Михалева, Гликерией Степановной, и только тогда вручил ей письмо. И тотчас же ушел.
Гликерия Степановна, недоумевая и тревожась, вскрыла конверт и вынула из него паспорт Андрея Федорыча. К паспорту была приложена маленькая записка в три слова: «Спасибо. Помог хорошо».
Гликерия Степановна почувствовала, что все внутри в ней потеплело от радости. Ненужно и неизвестно отчего, у ней навернулись слезы. И, еле сдерживая их, она прошла к мужу и протянула ему паспорт:
– На вот... Все благополучно!..
Она не глядела на мужа, она не видела его лица. Она видела другое. Ей представилось, что тот, неизвестный ей революционер, которому помог паспорт мужа, в какие-то минуты вспомнил о ней и сказал, может быть, про себя: «И эти люди могут быть чем-нибудь полезны!..»
– Видишь, – мягко и задушевно заметила она мужу, – и мы можем быть чем-нибудь полезны!..
Потом громко позвала:
– Бронислав Семенович!
И когда Натансон вышел из-за ширмы, где стояла кушетка, на которой он спал, Гликерия Степановна радостно поделилась с ним своею удачею.
Но предаваться радости было некогда. У Гликерии Степановны было еще одно важное дело. Она вгляделась в желтое лицо Натансона, покачала головой и упрекнула:
– Вы, Бронислав Семеныч, не распускайте себя! Помните, что нам еще Галочку надо переотправить в надежное место...
– Я помню...
– Ну, вот!.. Вы бодрее!.. Она поправится! Непременно поправится! Ее через неделю и выпроваживать из города можно будет... Видите, вот как с паспортом все хорошо обошлось!..
– Я вижу... Я, Гликерия Степановна, вовсе не падаю духом... Вы знаете, я поеду с Галей... Я ее сберегу...
Ничего не ответив ему, Гликерия Степановна еще раз внимательно посмотрела на него. Правда, за последние дни она заметила, что Натансон как-то переменился, стал не таким растерянным и робким, как всегда. Пожалуй, ему можно доверить сопровождать Галочку...
Уйдя к себе и оставшись одна, Гликерия Степановна разгладила перед собою записочку с тремя словами и перечитала ее во второй раз.
Перечитала и задумалась.
Ей представились эти люди, которые, не взирая на опасности, которые ничего не боясь, ничего не жалея личного, продолжают борьбу. Она наклонила голову и вздохнула.
«Какие люди!.. – прошептала она. – Какие удивительные люди!..»
И сладкая тоска нахлынула на нее. Сладкая тоска залила ее. И жалость, которую она питала ко многим, к этому уехавшему, к Павлу, к Галочке, сменилась чувством зависти: Гликерия Степановна поняла, что рана Галочки заживет очень скоро, что девушка найдет утешение в работе, что жизнь пред Галочкой и пред тысячами ей подобных только развертывается. Жизнь и борьба...
И она снова глубоко, глубоко вздохнула...
60
Ночь проходила.
В тюрьме ночь была тревожной и тягостной. В камерах многие долго не могли заснуть. Многим все время чудились подозрительные, тревожные и зловещие стуки и шорохи. Многие беспричинно вздрагивали и отворачивались от соседей.
Никто не знал и не мог знать, что творится в закоулках тюрьмы. И все подозревали, что в глухую ночь совершается что-то непоправимое и темное.
К рассвету люди понемногу успокаивались. Рассвет вставал тусклый, серый, холодный.
В одиночках тишина была глубже и тягостней, чем в общих камерах.
Лебедев вслушивался в эту тишину и думал об одном: о побеге. Лебедев понимал, что бежать невозможно, но мечта о воле, о работе на свободе была неотвязна и думать о побеге было отрадно. И когда через толстые стены камеры доносились неуловимые и непонятные звуки, какими всегда полна тюрьма, Лебедев гнал от себя зловещие догадки и предположения...
К рассвету Лебедев уснул. Но спал не долго. Что-то внезапно разбудило его. Он поднялся на койке, взглянул на тусклый четырехугольник окна, перечеркнутый решеткой, прислушался. Он ничего не услышал, но ему показалось, что где-то поют, что песня звучит тихо, но бодро, что звенят литавры и крепнут голоса труб. Ему показалось, что в одиночку его вместе с тусклым, больным светом зимнего рассвета втекают звуки веселых голосов, что голоса эти поют о силе, о свободе, о борьбе и о радости борьбы.







