412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иссак Гольдберг » День разгорается » Текст книги (страница 27)
День разгорается
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 06:30

Текст книги "День разгорается"


Автор книги: Иссак Гольдберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

39

Утром по городу пронеслась весть: Келлер-Загорянский своим судам приговорил к смертной казни четырех арестованных.

Никто сначала не знал точно имен приговоренных. Но к полудню было официально опубликовано, что военно-полевой суд, на основании таких-то и таких-то статей и руководствуясь высочайшими полномочиями, данными командиру особого отряда графу Келлеру-Загорянскому, рассмотрел дело государственных преступников Осьмушина, Гольдшмидта, Болотова и Нестерова, признал их виновными в покушении на насильственное, с оружием в руках, ниспровержение существующего государственного строя и приговорил всех четверых к смертной казни через повешение.

Болотова и Гольдшмидта в городе никто не знал. Взятые где-то на пути, не то железнодорожники, не то телеграфисты, не то просто жители пристанционных поселков, указанных Келлеру-Загорянскому жандармами, они здесь никому не были известны. Но Осьмушина, и особенно Нестерова, в организации знали. И то, что незаметный, безобидный и только недавно связавшийся с партией Осьмушин был приговорен военно-полевым судом к смертной казни, потрясло многих. Нелепость и бессмысленность этого приговора были потрясающи. Почувствовалось, что каратели жесточеют с каждым днем, что надвигается волна темной и свирепой реакции...

Суд происходил в поезде. Председательствовал полковник, ближайший помощник Келлера-Загорянского. Тучный, с маленькими сонными, но злыми глазами, он сидел за столом, тяжело опираясь волосатыми руками на тоненькую папку с бумагами. Рыжеватые усы его топорщились, и он время от времени тщательно, но безуспешно закручивал их.

Всех четверых привели в вагон, где заседал суд, одновременно. Их подняли с постели почти на рассвете. Мутная мгла лежала над станцией, над поездом. Истоптанный снег белел мертвой белизною. Где-то за пухлыми облаками скрывалась луна. Было холодно. Недоумевая и тревожно переглядываясь, все четверо шли по перрону, окруженные конвоем. Шли и ничего не подозревали. Знали и чувствовали только, что впереди ждет какая-то неприятность.

В салон-вагоне их охватила приятная теплота. Они увидели пред собою стол, за столом троих. Четвертый сидел сбоку, в стороне. Полковник оглядел приведенных с тупым равнодушием. Он раскрыл папку и кивнул головой одному из сидевших за столом. Тот, строгий и тщательно одетый штабс-капитан, встал, взял со стола исписанный лист бумаги и стал читать.

Он читал быстро, и местами его трудно было понять. Но все четверо поняли. Они вздрогнули, вытянули шеи, вгляделись в офицеров, которые вот сейчас уже были не просто офицеры разных чинов и рангов, а беспощадные и неумолимые судьи. Они услышали жестокие и беспощадные слова. И смертельная бледность покрыла их усталые лица.

Осьмушин, приоткрыв рот, тяжело дышал. Неужели это про него читает этот офицер такие страшные вещи? Ведь это ошибка! Конечно же, они ошибаются! Когда это было, что он с оружием в руках выступил против существующего строя? что он осуществлял постоянную связь по линии между мятежниками? что он неисправимый, закоренелый государственный преступник?.. Да нет же, разумеется, все это про кого-то другого...

Офицер читал быстро, но каждый из четырех полностью и прочно ухватил все, что говорилось в этой ужасной бумаге про него.

Гольдшмидт, маленький, черноволосый, с яркими, но теперь испуганно и широко раскрытыми глазами, нервно шевелил пальцами, то захватывая на груди грязную, измятую рубашку, то выпуская ее. Его дыхание было шумно, и это на мгновение привлекло внимание полковника. Маленькие глазки сверкнули злорадным удовлетворением, и полковник ухмыльнулся.

Болотов, высокий, коротко остриженный, прочно и стройно стоявший перед столом, не спускал глаз с быстро шевелящихся, необычно красных и сочных губ штабс-капитана. Болотов, видимо, не совсем ясно понимал, что речь идет о нем, когда штабс-капитан произнес его фамилию. Болотов даже мимолетно улыбнулся, услышав слова «тягчайший государственный преступник», «посягательство на незыблемость трона», «изменник».

У Нестерова залегла на лбу резкая складка. Глаза глубоко запали. На давно небритых щеках вздрагивали мускулы. Нестеров раза два во время чтения обвинительного акта сжал кулаки. Полковник и на него мимоходом взглянул. Они встретились взглядами. У полковника задвигались брови, и он отвел свой взгляд.

Слова падали тяжело и невозвратимо. Штабс-капитан кончил, положил бумагу на стол, уселся на свое место.

Четверых спросили, признают ли они себя виновными. Все четверо по-разному ответили одно:

– Нет!

Полковник перегнулся к своим соседям, сначала к одному, затем к другому, посмотрел на часы, поморщился и сделал знак офицеру, сидевшему в стороне. Тот соскочил с места, вытянулся и сказал несколько слов. Он говорил бесцветные, ненужные, лишние слова. Это был защитник, которого все четверо видели впервые и который своим присутствием и выступлением должен был показать, что происходит настоящий суд, что людей судят по закону, а не расправляются с ними.

Суд длился недолго. Полковник еще раз посмотрел на часы. Еще раз перегнулся к своим соседям и что-то негромко сказал им. Потом он встал, и вместе с ним вскочили на ноги и оживились все остальные.

Глухим голосом полковник прочитал заранее заготовленный приговор.

«По указу его императорского величества... Гольдшмидта... Болотова... Нестерова... Осьмушина... к смертной казни через повешение...»

– Ваше... превосходительство... господа... – хриплым, изменившимся голосом крикнул Осьмушин и замолчал. Солдат, стоявший сзади него, схватил его за локоть и повернул к выходу. Нестеров протиснулся вперед и пошел рядом с Осьмушиным. И Осьмушин смутно почувствовал теплое прикосновение грубой шершавой руки к своей ладони...

40

Руки Матвея вздрагивали, выхватывая из маленькой кассы свинцовые буквы. Листовка была короткая, но пламя ее немногих слов опаляло Матвея.

Елена, сдвинув брови, готовила бумагу, натирала валиком краску на небольшом куске мрамора. Она знала содержание листовки, которую сейчас набирал Матвей. Она сдерживалась, боясь расплакаться. Казнь четверых, о которой говорилось в листовке, была чудовищной, нелепой, непереносимой. Потрясающее возмущение охватило Елену и стесняло ее дыхание. Она молчала. Она чувствовала, что слова сейчас не нужны, что словами не выразишь всю полноту чувств. В ее глазах застыла тоска, и она боялась смотреть на Матвея. Но, украдкой взглянув в его сторону, она заметила, как дрожат его руки, и, отложив в сторону валик, она выпрямилась и хрустнула пальцами.

Матвей порывисто оглянулся на нее, зажал верстатку в руке, на секунду закрыл глаза, открыл их шире, сказал:

– Ничего, Елена... Ничего...

Голос его звучал по-новому. Если б Елена не видела пред собою Матвея, она по этому голосу не узнала бы его.

– Ничего... – повторил Матвей. – Мы еще победим... И тогда...

У Елены внезапно закружилась голова. Матвей заметил внезапную бледность, появившуюся на ее лице, заметил, как девушка пошатнулась, кинулся к ней, подхватил.

– Родная... – глухо сказал он и прижал ее к себе. – Родная моя...

Глаза Елены закрылись. Она положила голову на плечо Матвея. Слезы покатились из ее глаз. Она беззвучно заплакала...

Товарищ, принесший текст листовки, успел рассказать:

Приговор над четырьмя приводили в исполнение публично. На дальнем конце станционных путей, у семафора на-скоро поставили четыре виселицы. Со всех сторон были видны эти зловещие сооружения, и любопытные и праздношатающиеся могли хорошо разглядывать, как вели осужденных из вагона, как ставили возле виселиц, как возились палачи с веревками, как накидывали на головы каждого из четырех мешки и подталкивали к петле. И потом, как безжизненное тело, сорвавшись, потеряв опору и подпрыгивая и крутясь на веревке, замирало в последних предсмертных конвульсиях...

Казнь совершалась утром. В городе знали об этом. Из города пошли люди к месту казни. Келлер-Загорянский, очевидно, на это и рассчитывал, и никто не препятствовал зрителям, которые все подходили и подходили, которые занимали места поудобнее, откуда можно было бы лучше увидеть все, что будет происходить у виселиц. Толпа возрастала. В стороне, на всякий случай, расположились вооруженные солдаты. Всюду шныряли переодетые городовые и сыщики.

Сначала над толпой стоял обычный гул, словно собралась она на какое-либо повседневное зрелище, как будто не ожидало ее необычное. Но постепенно гул затихал, толпа присмирела, застыла, замерла.

Возле вагонов зашевелились солдаты. Из стоявшего отдельно красного вагона медленно вылезли один, другой, третий, четвертый. Четверо. Их окружил конвой и заслонил от взоров толпы. Их повели медленно и молча туда, где возвышались, желтея на тусклом зимнем солнце свежим деревом, четыре виселицы. Толпа дрогнула, подалась вперед. Солдаты, наблюдавшие за толпой, подтянулись и взялись угрожающе за ружья. Чем ближе те четверо приближались к месту казни, к виселице, к палачам, тем возбужденней делалась толпа. Кто-то вскрикнул, кто-то заплакал. В одном месте, в другом. Резкий голос с дрожью крикнул:

– Что вы делаете?! Палачи!..

Солдаты подняли ружья и надвинулись на толпу.

Четверо уже стояли под виселицами.

Ближе всех к новому столбу с перекладиной и висящей наготове петлей встал Гольдшмидт. Его большие глаза были широко раскрыты. Он глядел прямо перед собою. Плотно сжатые губы его пересохли. Пальцы нервно шевелились: на этот раз он теребил ими полуоткрученную пуговицу на измятом пиджаке.

Болотов оглядывал толпу, виселицу, солдат. Взглядывал на небо. Беззвучно шевелил губами. Опустившись, с повиснувшими вяло, как плети, руками стоял рядом с Нестеровым Осьмушин. Нестеров плечом поддерживал товарища и часто откашливался, словно что-то застряло у него в горле. Порою Нестеров взглядывал в сторону толпы, поднимал выше голову, тверже упирался ногами в затоптанный, грязный снег. Хмурил брови.

Когда по знаку офицера, распоряжавшегося казнью, палачи взяли быстро за плечи Болотова и подтолкнули его к виселице, все кругом вздрогнули. Болотов был выше обоих палачей и со стороны казалось, что они дружески прильнули к нему и не сделают ему ничего плохого. Но Болотов нетерпеливо отшатнулся от них, и тогда они сжали его крепче, дернули его вниз и ловко закрутили его руки за плечи веревкой. Когда под самой виселицей на него, на его голову набрасывали мешок, он вытянул шею, открыл рот и громко крикнул:

– Будьте вы прокляты, насильники!..

Его голова исчезла под мешком, голос захлебнулся. Захлестнутая за шею петля перетянула шею. Скамейка, вышибленная ударом палачёвой ноги, отлетела в сторону...

В толпе всхлипнули. Истерически закричала женщина. Рванулись крики:

– Палачи!.. Долой! Долой!..

Солдаты угрожающе наставили ружья на толпу.

Вторым потащили к виселице Осьмушина. Он уцепился за Нестерова, но палачи быстро справились с ним. Слесарь успел обхватить его и прижал к себе, как сына. Тогда Осьмушин обмяк и, уже не сопротивляясь и вряд ли ясно понимая происходящее, отдался в руки палачей.

Очередь дошла до Нестерова. Он кашлянул в последний раз и с тоскою посмотрел на стоявшую в отдалении толпу. И вот из толпы в разных местах закричали:

– Прощай, Нестеров!..

– Прощай, товарищ!.. Мы не забудем!..

– Мы не забудем!..

Нестеров поднял руку, пытаясь послать последний привет кричавшим, палачи схватили его за руки, связали, накинули мешок...

Гольдшмидт крикнул:

– Долой самодержавие!.. Да здравствует социализм!..

Он вскинул голову, его лицо стало белее бумаги. Его глаза сияли.

– Да здра...

И его голова исчезла под мешком...

Толпа рычала. В толпе плакали. В толпе кричали. На толпу двинулись солдаты...

Четверо мертво висели, покачиваясь от ветра. День начинал сиять солнцем...

...Елена перестала плакать. Она всхлипнула, вздохнула, подошла к столу, на котором разложены были краска, валик, бумага, и принялась за работу. Матвей кончил набор листовки. Ее можно было уже печатать.

Листовка начиналась крупным, четким заголовком:

«Долой палачей!..»

41

Пал Палыч переживал сквернейшие минуты своей жизни. Его вызвали в канцелярию губернатора и объявили, что газета будет немедленно закрыта, а он, редактор, подвергнется серьезным репрессиям, если «Восточные вести» не займут приличную для благомыслящей части общества позицию.

– Имейте в виду, – заявили Пал Палычу, – губерния объявлена на военном положении, и мы вас можем уничтожить в двадцать четыре часа!..

У Пал Палыча готовилось сорваться с уст возражение, что ведь существует манифест семнадцатого октября, что населению высочайше возвещены и дарованы свободы, в том числе свобода печати, но он поглядел на непроницаемые лица чиновников и промолчал. Зато дома у себя и в редакции он дал волю своему негодованию.

Секретарь редакции молча слушал его и прятал в глазах лукавые огоньки. Лохматый секретарь не разделял веры редактора в законность, в высочайший манифест.

– Ну, и что ж! – сказал секретарь, – ну, и раздавят в двадцать четыре часа! Чего тут толковать!..

– Но ведь это произвол! Чистейший произвол! – схватился Пал Палыч за голову. – Куда мы идем? Что будет?!

– Ничего хорошего ждать нечего... Глядите, сколько каждый день арестовывают людей. Опять взяли Скудельского, а ведь человек очень спокойно себя вел! Я даже удивлен, что ни вас, ни меня не трогают!..

В типографии Пал Палыча встретили хмурым молчанием. Он оглядел рабочих и заметил отсутствие Трофимова.

– А Трофимов где? – спросил он.

– Арестовал Трофимов, – сообщил метранпаж. – У нас пока его одного забрали, а в губернской человек четверых...

В день казни Нестерова, Гольдшмидта и других Пал Палыч ходил по редакции темный и молчаливый. Он ни с кем не заговаривал и его никто не тревожил. Молчал и секретарь. К вечеру Пал Палыча снова экстренно вызвали в канцелярию губернатора, откуда он вернулся взбешенный и пришибленный одновременно. О чем беседовали с ним в канцелярии и какие новые требования и условия пред ним поставили, он никому не сказал. Но видно было, что чем-то он встревожен, обижен, озлоблен. Только жене своей поздно ночью, прислушиваясь к каждому шороху, доносившемуся через двойные рамы с улицы, горестно сказал Пал Палыч:

– Подлые времена мы, мамочка, переживаем!.. Подлейшие!..

– Не волнуйся, Павел! Ради бога, не волнуйся! – успокоила жена. – У тебя слабое сердце... Успокойся!..

– Да как же не волноваться?!

Немного успокоился назавтра Пал Палыч, когда к нему пришел Чепурной. Адвокат имел озабоченный, но бодрый вид. Он принес свежую статью и настаивал на ее помещении в газете.

– Необходимо выступить с трезвыми мыслями, Пал Палыч! Понимаете, кругом беспорядок, смятение, испуг, а мы – с должной выдержкой, как подобает настоящим политикам! Тем более, что все-таки впереди государственная дума! Надо готовиться к выборам. И если мы поддадимся с вами настроениям момента, то ничего хорошего из этого не получится... Я, как юрист, прекрасно вижу и понимаю, что происходит, между нами говоря, прямое беззаконие... Этот приговор над четырьмя, ведь он вынесен был в обстановке полнейшего забвения всех и всяких правовых и процессуальных норм. Но, повторяю, это все временное!.. Вот тут я в своей статье, правда, осторожно, говорю о праве и законности. Кто вдумчиво и внимательно прочтет, тот поймет, в чем дело...

Пал Палыч слушал Чепурного внимательно. В глубине души он возмущался и словами адвоката и его статьей, но, в конце концов, Чепурной – чорт бы его брал! – прав!.. Нечего на рожон лезть. Тут только пикни, и засадят, а кому от этого какая польза? Никому...

И, говоря совсем не то, что надо, он, вздохнув, поделился с Чепурным:

– А от Шурки своего я так ничего и не имею... Беспокоит это меня. Волнения везде происходили, а кой-где еще и не прекратились. Не попал бы он... Студенты в первую голову...

– Будем надеяться, Пал Палыч, что все окончится благополучно.

– Да, будем надеяться... – неуверенно согласился Пал Палыч.

Собираясь уходить, Чепурной вспомнил:

– Как это случилось, что эсдеки во-время спохватились и не полезли в драку? Я был все время убежден, что они поведут рабочих дальше, не сложат оружия... Есть, значит, у них головы!

– Конечно... – неопределенно произнес Пал Палыч.

Проводив Чепурного, Пал Палыч засел править принесенную статью. Просматривая ее с карандашом в руках, он часто отвлекался от работы и задумывался.

Он думал о неприятностях, которые еще ждут его и газету, о непрекращающихся арестах, о казни четверых, которая, повидимому, не будет последней. Он вздыхал и морщился. По совести говоря, конечно, отчасти правы те, кто решительно и смело выступают против существующего строя и нисколько не верят манифесту. Но где же силы? Силы где, чтобы бороться?!

Пал Палыч не знал этого, не верил в массы, в народ, в пролетариат. Пал Палыч знал Россию неумытую, лапотную, отсталую... Ах, как заблуждаются, как обманываются социалисты, социал-демократы, надеясь на эти массы, на этот пролетариат!

Статья Чепурного правилась нелегко. Витиевато и напыщенно адвокат писал о порядке, который необходим для того, чтобы народ смог воспользоваться «высочайше дарованными» милостями. Пал Палыч с раздражением и насмешкой выправлял стиль Чепурного: статью надо было давать в завтрашний номер.

42

Галя несколько дней не видала брата.

Беспокойство не покидало ее. Утром, уходя от подруги в город, она искала возможности где-нибудь встретиться с Павлом, но нигде его не встречала. А каждый день приносил все новые вести об арестах. И Келлер-Загорянский готовил, как слышно было, новый «процесс» против группы захваченных им революционеров. Все это тревожило девушку. Она боялась, что Павел попадется, а быть арестованным в эти дни было очень опасно.

Встретилась она с братом случайно, и встреча эта поразила ее, и потом Галя много раз вспоминала, каким был и как вел себя с нею брат.

Галя пришла к дальним родственникам, к которым они изредка заходили вместе с братом. Там охали и ахали по поводу событий, по поводу казней, по поводу того, что жизнь совсем расстроилась и стала неустойчивой и опасной. Гале советовали ехать к отцу в деревню.

– Поезжайте, Галочка. Переждите там в глуши, пока все уляжется. Зачем вам торчать в городе?

О Павле родственники тоже давно уже ничего не слыхали и беспокоились о нем. Галя собиралась уходить от родственников, когда неожиданно пришел Павел. Брат и сестра встретились необычайно горячо. Павел обнял Галю и с неожиданной лаской забормотал:

– Ах, швестер! Маленькая моя!.. Ах, швестер!..

Галя припала ко груди брата и радостно всхлипнула. Потом обоим стало немножко стыдно своего порыва, они оглядели друг друга и спокойней и проще стали расспрашивать о делах, о самочувствии.

– Я ничего, – сообщила Галя, – я у Зои обретаюсь. А вот ты как?

– И я ничего... – уклончиво сказал Павел. Лицо его стало непроницаемым, и он спрятал свои глаза от Гали.

Родственники напоили брата и сестру чаем. Родственники стали советовать Павлу тоже, чтобы он уехал к отцу, в деревню. Павел пил чай, крошил на скатерть калач, мгновеньями задумывался, выходил из задумчивости и становился очень возбужденным, шутил, смеялся. Галя присматривалась к нему и видела, что он неестественно возбужден, что у него есть что-то на душе, что что-то томит его и что он старается это скрыть. Когда напились чаю, брат и сестра остались в комнате вдвоем. Галя подсела к Павлу поближе.

– Паша, скажи, что с тобой?

Павел вздрогнул.

– Со мной? Все благополучно...

– Ведь я вижу, что ты чем-то очень встревожен...

Павел слегка отодвинулся от сестры.

– Тебе кажется, Галя. Не приставай... Видишь, время какое! Радоваться нечему...

– Ах, не то!.. Я тебя знаю. У тебя какие-то неприятности. Паша, скажи, может быть, можно помочь...

– Не глупи, швестер! – рассердился Павел. – Ни в чем мне не нужно помогать! Все это твои фантазии...

Галя почувствовала обиду и наклонила голову. Немного погодя она заговорила о другом. Спросила о делах в организации, о том, знает ли Павел о судьбе партийных товарищей, особенно о Старике и Варваре Прокопьевне. Павел знал об этом очень мало. О партийных делах он сказал как-то насмешливо:

– Выпустили листовку. Два карателя, вооруженные до зубов, расправляются с нами самым свирепым образом, а они листовочки расклеивают!.. Дела!

– А разве не нужны листовки, Павел? Что же делать?

– Нужно бороться другими средствами!.. Нужно... – Павел спохватился и замолчал.

После этого он вскоре собрался уходить. И снова его внезапно охватила нежность к сестре. Снова взял он ее за плечи и ласково прижал к себе и тихо несколько раз повторил:

– Ах, швестер! миленькая швестер моя!..

И уже у самых дверей посоветовал:

– И в самом деле, поехала бы ты поскорее к старику, швестер!.. Поезжай!..

Галя сжала его руку и взволнованно попросила:

– Поедем, Паша, вместе!..

Но он уже снова окаменел и, тряхнув ее руку, быстро вышел.

И Галя больше уже не видела его.

43

Тюрьма была переполнена. В камерах нехватало коек и нар, и некоторые заключенные вынуждены были спать на полу. Администрация вела себя вызывающе и грубо. Помощники смотрителя и надзиратели словно старались теперь наверстать упущенное. Прогулки заключенным давались недолгие, передач с воли не принимали, о свиданиях и думать нечего было. И с утра до поздней ночи арестованных водили на допрос в находящееся рядом с тюрьмою жандармское управление.

Антонов, Лебедев и Трофимов вернулись с очередного допроса в сильной тревоге. Их допрашивал Максимов, и из допроса они поняли, что им готовят серьезное дело. Окончательно они убедились в этом в тот день, когда их по требованию жандармов рассадили по разным камерам, чтобы они не могли друг с другом общаться.

Огородникова на допросе стращали каторгой, на него кричали. Но он угрюмо отмалчивался и смотрел на допрашивающего исподлобья.

С Самсоновым беседу на допросе повел тоже сам ротмистр.

Максимов встретил семинариста почти с приветливой улыбкой.

– Ну-с, пошалили? – осведомился он. – Можно теперь и за ум взяться?.. Давайте поговорим по душам.

Самсонов настороженно, исподлобья взглянул на жандарма: глаза ротмистра излучали мягчайшее добродушие.

– Мы хорошо понимаем, – продолжал ротмистр, – что молодежь, восприимчивая ко всяким возбужденным действиям, легко поддалась увещеваниям агитаторов и впуталась в беспорядки, в бунт... Ну-с... Вас ждет очень серьезное наказание. Но мы не изверги. Вы пошли за ловкими вожаками, поддались их словам. И от вас зависит облегчить свою участь, а, может быть, и совсем избегнуть наказания... Поймите, что все эти программы партийные, все эти требования – бессмысленны и нелепы. Правительство само идет навстречу разумным желаниям и нуждам народа. Государь император даровал манифестом величайшие милости. И теперь надо только честно работать и не делать беспорядков. И если вы за народ, то мы с вами можем легко договориться...

Речь ротмистра текла гладко, и голос продолжал быть нежным и ласковым. У Самсонова слегка кружилась голова. Он смутно начинал понимать, что ласковость и доброжелательность Максимова таят под собой какую-то гадость. Он хотел остановить, перебить ротмистра, но не мог.

– Конечно, легко можем!.. – продолжал ротмистр. – Вам стоит только немного помочь нам... Надо обезвредить этих людей, которые ловко и преступно обманывают народ, толкая его на необдуманные и гибельные поступки... Вот, например, даже теперь, когда мы приступили к внедрению порядка, появляются вот такие гадости... – Ротмистр взял со стола и показал Самсонову свежую листовку, заголовок которой кричал крупным шрифтом: «Долой палачей!» – Вам знакома эта прокламация? Нет?.. Ну-с. Надо выявить, где и кто ее изготовляет... Не могли бы вы мне это указать?

Светлые глаза Максимова, на мгновенье утратив всю свою нежность, впились в Самсонова. Семинарист тяжело вздохнул и густо покраснел. Ротмистру показалось, что он напал на верный след.

– Я даю вам честное слово офицера, – понизив голос, уверил он семинариста, – что все вами сказанное здесь не будет занесено в ваши показания, и никто, кроме меня, не будет знать... Даю слово!..

Самсонов вздрогнул и еще гуще покраснел.

– Уверяю вас, будьте совершенно спокойны! Назовите мне местонахождение подпольной типографии... И еще... где сейчас можно найти партийного работника под кличкой Старик... Он еще у вас именуется Сергеем Ивановичем... Ну-с?!

Окончательно поняв, что от него требует ротмистр, Самсонов с трудом передохнул и, нелепо взмахнув руками, беззвучно произнес:

– Я... не знаю... Я ничего не знаю...

– Неверно! – крикнул на него Максимов. – У нас имеются точные сведения, что вы в курсе партийных, эсдековских дел... Извольте говорить правду!

У ротмистра сразу изменился тон. Он увидел пришибленность и испуг допрашиваемого и решил действовать прямо и наверняка. Но именно тон этот, резкий, властный и враждебный, придал Самсонову силы, всколыхнул его, привел в себя.

– Я ничего не знаю... – тверже сказал он. – Ничего... Я больше не буду отвечать на ваши вопросы...

– А! Так?! Хорошо. Я поведу дело по-настоящему. У меня имеются против вас улики. Каторги вам не миновать. Так и знайте!..

Ротмистру пришлось отпустить Самсонова обратно в тюрьму, не добившись желательного результата. Поглядев на закрывшуюся за семинаристом дверь, Максимов соскочил с кресла и отшвырнул от себя окурок.

«Мерзавцы!» – прошипел он. – «Негодный щенок, а туда же!..»

Максимову припомнилось, что в прежние времена ему два раза удалось вытянуть вот из таких же юнцов необходимые показания. А этот устоял! Что они, эти недоноски, изменились за последнее время, или это какая-то иная порода? Вздор! Надо было крепче нажать и не так сразу огорашивать его конкретными предложениями. Надо было получить от него какую-нибудь мелочь, какое-нибудь компрометирующее его в глазах товарищей показание, и тогда бы он был целиком в руках. Тогда бы он заговорил. И как только стал бы запираться и молчать, сейчас ему: «А не желаете ли вы, молодой человек, чтоб о ваших показаниях стало полностью известно вашим товарищам?..»

Да, он, Максимов, немножко поторопился. Ну, чорт с ним! Придется заняться кем-либо другим. Материалу много. Хватит!..

44

В лихорадочной, как будто бестолковой сутолоке жандармов, оживших и жадно принявшихся за свою работу, можно было все-таки уловить то главное, к чему в эти дни стремилась охранка: это найти нелегальную типографию и выловить главарей, руководителей революционного движения. И в первую очередь – Старика, Сергея Ивановича. И не даром добивался Максимов от Самсонова сведений и о типографии и о Сергее Ивановиче. И не даром на это же дело были брошены лучшие филеры и изнемогал от усердия Гайдук: пока работала типография и пока на воле находились комитетчики, движение еще нельзя было считать подавленным и о полном разгроме революции говорить было рано.

Жандармы и филеры еще не могли напасть на след типографии и не выследили убежища Сергея Ивановича и других оставшихся на воле комитетчиков. Но долго продолжаться так не могло. Круг слежки и наблюдений все суживался, и с каждым днем Сергей Иванович подвергался все большей и большей опасности. А Матвей и Елена почувствовали, что сосед их, пристав, начал подозрительно поглядывать на них и заявляться к ним под всяким предлогом в самое неурочное время.

Стало очевидным, что надо заранее предпринимать необходимые меры.

Нужно было устроить выезд Сергея Ивановича в другой город. Для этого требовался хороший паспорт. А «техника», товарищи, занимавшиеся изготовлением хороших документов, были выведены из строя. И приходилось искать где-нибудь подходящий вид на жительство, то, что называлось «железкой», «железным паспортом», то-есть надо было достать у надежного человека с подходящими приметами его паспорт и временно воспользоваться этим паспортом.

Стали искать «железку» для Сергея Ивановича.

Кинулись к некоторым благонадежным, не числящимся на виду у жандармов, но сочувствующим революции людям. Сочувствующие люди, услыхав о какой услуге идет речь, тускнели, смущались и, в конце концов, отказывались. Им делалось страшно при мысли, что опасный революционер, который воспользуется их паспортом, может попасться, попадется жандармам и паспорт, и тогда доберутся и до его настоящего владельца. Они говорили жалкие слова, они попросту не скрывали своего страха. И так повторялось несколько раз у тех, на кого можно было надеяться.

Мирные жители не хотели рисковать. Мирные жители предпочитали отойти в сторонку от опасного дела и от опасных людей.

А между тем выбираться из города Сергею Ивановичу было крайне необходимо.

Когда перебрали почти всех подходящих людей и когда в целом ряде мест ничего не вышло, Сергею Ивановичу сообщили:

– Дела плохи. Надо отсиживаться. Может быть, дальше что-нибудь удастся добиться.

Сергей Иванович впервые вышел из себя и чуть было не потерял самообладания.

– Вы, товарищи, с ума сошли? Как же я буду тут бездельничать, когда в другом городе я опять смогу наладить работу!.. Я поеду без паспорта!..

Когда Галя узнала о затруднительном положении Старика, она огорчилась, посочувствовала, но ничего сообразить не смогла. Ей и в голову не пришло, что она в состоянии тут что-нибудь сделать. И так она ограничилась бы бездейственным сочувствием, если бы не встретилась с Гликерией Степановной.

Гликерия Степановна обласкала Галю и прямо заявила:

– Галочка, милая, вы скажите, чем я могла бы быть вам или кому-нибудь из ваших полезна?

Не предполагая, что из этого может выйти какой-либо толк, Галя рассказала о том, что один из видных товарищей должен уехать из города и что для этого нужен на неделю, самое большее на две, подходящий паспорт. Гликерия Степановна наморщила лоб, мгновенье подумала и решительно осведомилась:

– А сколько лет этому товарищу?

Галя затруднилась точно назвать лета Сергея Ивановича. Гликерия Степановна спросила определенней:

– Он на много моложе Андрея Федорыча?

Галя радостно вспыхнула:

– Да он, кажется, одних лет с Андреем Федорычем. По крайней мере, на вид...

– Тогда, – удовлетворенно заявила Гликерия Степановна, – все в порядке. Когда надо будет, скажите!..

Сообразив, в чем дело, Галя схватила пухлую руку Гликерии Степановны и прижалась к ней щекой.

– Ладно, ладно!.. – с грубоватой нежностью, пряча свою взволнованность, отмахнулась Гликерия Степановна. – Ладно!..

Потом притянула к себе девушку и с горечью добавила:

– Надо же и нам по-людски в чем-нибудь поступить...

Через некоторое время Галя с большими трудностями добилась возможности передать Сергею Ивановичу паспорт Андрея Федорыча.

Настоящий владелец паспорта, Андрей Федорыч, не высказал никакого протеста и опасения, когда Гликерия Степановна решительно и немногословно объяснила ему, зачем нужен его документ. Он только с тревогой осведомился:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю