412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иссак Гольдберг » День разгорается » Текст книги (страница 12)
День разгорается
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 06:30

Текст книги "День разгорается"


Автор книги: Иссак Гольдберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

Суконников-младший воодушевлялся и смотрел по сторонам вызывающе и гордо. Видно было, что у него самого имелись какие-то планы и что он под внешностью простого и бесхитростного молодого человека скрывает тонкое лукавство.

Разговоры о будущем российском парламенте изредка прерывались спорами об отношениях предпринимателей и хозяев с рабочими и служащими. В этих спорах, впрочем, не было здесь двух сторон: спорили все с кем-то отсутствующим, с невидимым противником. Порою оживлял эти споры Скудельский, становившийся на сторону рабочих. Скудельскому неизменно заявляли:

– Вам, доктор, хорошо поддерживать рабочих, у вас их нет! А вот каково тем, у кого голова трещит от разных требований этих новых союзов и господ социал-демократов!..

Скудельский, сам состоявший в правлении врачебного союза, старался выступать на защиту новых организаций.

– Ничего, господа! Все идет к лучшему. Не забудьте, что вы имеете теперь дело с организованными рабочими, вы можете вести с ними переговоры, вы можете договариваться! Чувствуйте – д о г о в а р и в а т ь с я!.. Это не то, что прежде, когда всякие волнения рабочих вспыхивали по пустякам, как-то стихийно! Теперешние рабочие организации будут действовать обдуманно и справедливо!

– Ну, уж знаем мы эту их справедливость!.. – возражал Суконников-младший. – Аппетиты очень громадные у них. Дорвутся, так и не развяжешься!

У Вячеслава Францевича промелькнула брезгливая усмешка. Он пристально поглядел на Суконникова и промолчал. Он знал ограниченность этого бесцветного человека, который за последнее время старался выскочить вперед и метил чуть ли не в общественные деятели. Вячеслав Францевич вообще примечал, что после манифеста зашевелились многие, кто раньше знал только буфет и дружил с собранским поваром или засиживался до рассвета в карточной комнате.

«Валаамова ослица заговорила!» – потешался он, поглядывая на этих вновь испеченных общественных деятелей. Но оживление, охватившее самых сонных и неисправимых обывателей, слегка тревожило его. Он понимал, что разные Суконниковы попытаются играть какую-то роль в налаживавшейся жизни и что они могут явиться своеобразными конкурентами и для него, Вячеслава Францевича Скудельского, радикала и чуть ли не революционера, и для его друзей и единомышленников.

«Им что?» – с некоторой горечью, которая порою изумляла его самого, думал он о новоявленных общественниках. – «Они пользуются теперь готовеньким! Сидели в лучшем случае сложа руки, ничего не делали, даже мешали освободительному движению, а теперь, когда запахло в воздухе обновлением и свободами, они и полезут во все дыры!»

И Вячеслав Францевич волновался, собирал своих друзей и старался сколотить свою партию.

– Вы поймите! – убеждал он их. – У нас имеются давно сложившиеся убеждения. Мы стоим на прочной, хорошо продуманной и научно-обоснованной программе. Надо, наконец, организоваться и противопоставить свой политический такт и свои принципы беспринципности торгашей и сомнительных политиков... и к тому же нам надо создать крепкий оплот из здравомыслящей части общества против анархии и крайних элементов...

С Вячеславом Францевичем не спорили. Только советовали немного подождать пока получатся более или менее подробные сведения из центра.

– Надо выяснить как там. По всей вероятности мы скоро будем иметь самые полные сообщения и указания о том, что предпринимают люди нашего круга, нашего положения...

– Что ж, подождем... – неохотно примирялся Скудельский.

13

Гайдук даже вспотел от радости, когда в рапортичке агента о событиях в семинарии прочитал фамилию Самсонова.

– Так я же-ж тогда не напрасно на заметку его взял! Совсем не напрасно!

Среди других событий, которыми были полны эти зазвеневшие крепкими морозами дни, беспорядки в семинарии были выделены особо. Ректор поехал с докладом к архиерею, оттуда пошли негодующие сообщения к губернатору, от губернатора помчались секретные, встревоженные отношения в жандармское управление. Жандармы посмеялись над переполохом, который был поднят по поводу незначительного факта, но посмеялись украдкой, келейно, а семинарией занялись вплотную.

– Сергей Евгеньевич, – брюзгливо сказал полковник Максимову, – эти мальчишки расстроили его преосвященство... Надо бы ликвидировать.

– В сущности, там пустяки... – возразил ротмистр. – У нас и без этих шалостей неимоверное количество дел...

– Ничего не поделаешь! Надо уважить его преосвященство! Очень взволнован старик.

Занятия, по негласному совету начальства, в семинарии прекратили и зачинщикам бунта приказали оставить общежитие. Самсонов сунулся со своим ученическим скарбом к дядюшке священнику, но тот в испуге замахал на него руками.

– Что ты, что ты, Гавриил? Никак тебе у меня поселяться негоже! Да меня живьем в консистории съедят!.. Ты там бунты против начальства устраивал, а я тебя покрывать не буду!.. Не буду! Езжай к отцу в деревню! Остепенись. Пройдет безвременье, приедешь, припадешь к стопам отца ректора и, даст бог, простят тебя... Езжай!

Обескураженный, но не теряя бодрости, ушел Самсонов от негостеприимного дядюшки и побрел в поисках пристанища. А следом за ним пошел филер.

Идти, в сущности, ему некуда было. Были товарищи по семинарии, но все они, как и он же, жили в общежитии и теперь остались тоже без пристанища. Знакомых, которые приютили бы его, у Самсонова в городе не было. Стал он перебирать в памяти всех, кто мог бы быть ему полезным, и ни на ком не остановился. Положение создавалось неприятное.

Раздумывая о своей бесприютности, Самсонов вспомнил о людях, с кем пришлось ему недавно быть на баррикаде. Вспомнил он Павла, вспомнил других. И вдруг, зацепившись в каком-то закоулке его памяти, выплыл чей-то адрес: Кривая улица, номер семь, во дворе, флигелек... Было странно, что адрес этот так резко запомнился. Его услыхал Самсонов там, возле баррикады, когда уходил разведывать положение дел худой мужик с всклокоченной бородой. Мужика этого он сейчас ясно себе представлял. И ясно пред ним выплывал его немножко растерянный вид, когда неодобрительно смотрели на него, уходящего зачем-то с баррикады в самое опасное и в самое нужное время. Самсонов подумал, сам над собою усмехнулся, но решил попробовать.

Он пришел на Кривую улицу, разыскал седьмой номер, вошел во двор, увидел флигелек. И тут только смутился: а как же спрашивать этого мужика, ни имени, ни фамилии которого он не знает? Пришлось идти на риск. Он толкнулся в дверь. Она была закрыта. Он постучал. За дверью пропищал детский голосок:

– Тятя, ты?

– А что, тяти дома-то нету? – спросил наугад Самсонов.

– Нету...

Самсонов отошел от двери и направился медленно к воротам. У раскрытой калитки заметил он заглядывающего и жадно чего-то высматривающего чужого человека. Самсонов поправил очки: человек показался ему очень подозрительным. И он решил выждать и, спрятавшись во дворе, дождаться прихода худого мужика.

На этот раз ему посчастливилось. Огородников появился всего через каких-нибудь полчаса. Самсонов обрадовался, увидев его. И еще больше обрадовался он, когда Огородников плотно захлопнул за собою калитку.

– Здравствуй, товарищ! – встретил он Огородникова. Тот остановился, недоуменно поглядел на Самсонова, но узнал его и протянул руку.

– Здорово!

– Я к тебе, – бодрясь и с некоторой неуверенностью в голосе сообщил Самсонов. – Вот дожидаюсь тебя...

– Ну и ладно. Пойдем в избу. Там у меня ребятенки, поди замлели, ожидаючи меня. Пойдем...

Во флигельке, где ребятишки радостно и плаксиво обступили Огородникова, Самсонов еще больше смутился. Ему показалось, что он пришел сюда зря. Но Огородников, оставив ребят, обернулся к семинаристу.

– Садитесь. Тут у меня, сами видите, неприглядно как.

Самсонов положил на лавку возле дверей свой тючок и решительно шагнул к Огородникову.

– Я, товарищ, к тебе за приютом... Вот какое дело...

Огородников выслушал короткий рассказ Самсонова с большим сочувствием.

– Да с полным моим удовольствием оставайтесь! – сердечно сказал он. – Только вот вишь какая хижина моя да и как бы ребятенки не мешали...

– Нет, нет! Это все ерунда! – обрадовался Самсонов. – Мне бы только приютиться!..

– С полным удовольствием! С полным... – повторял Огородников и стал хлопотливо возиться с самоваром.

За чаем, ближе познакомившись друг с другом, Самсонов и Огородников почувствовали себя хорошо и как будто встречались много лет. За чаем же Самсонов спохватился и рассказал про подозрительного человека, заглядывавшего в калитку.

– Пожалуй, шпик это! – Из охранки... – опасливо предположил семинарист.

– Шляются тут всякие. – Спокойно и равнодушно обронил Огородников.

14

Галя заметила, что брат потускнел и о чем-то тоскует. Это не было похоже на Павла, всегда жизнерадостного и живого. Девушка встревожилась. Она любила брата, считала его сильным и умеющим справляться со своими невзгодами и неудачами бодро и смело. И если он теперь загрустил и что-то его томит, то, значит, нешуточное это, немаловажное. Гале страстно хотелось подойти к Павлу, приласкаться к нему, спросить что с ним. Но она не решалась. Знала, что Павла это может раздражить. Поэтому она молча наблюдала за ним и вместе с ним невольно переживала его тяжелое настроение.

Невольно ей пришло в голову, не находится ли в связи это настроение брата с разговорами Вячеслава Францевича. Может быть, Скудельский поговорил с Павлом и расстроил его. Она осторожно передала брату слова Скудельского. Павел поморщился.

– Тоже лезет! – раздраженно отозвался он о Вячеславе Францевиче. – Беспокоят, значит, его мои взгляды?! А меня, признаться, его собственные взгляды ни капельки не интересуют!.. Ни капельки!.. И чего он суется не в свое дело!..

– Он старый друг папы... – неуверенно напомнила Галя.

– Что ж из того!? Я совершенно взрослый человек, не мальчик. И нечего обо мне разным непрошенным гувернерам беспокоиться!.. Нечего!..

Возглас у Павла вырвался с излишней страстностью. Гале стало даже немного неловко от этой страстности. Она не подозревала, что Павел имел в виду, говоря о гувернерах, не только Скудельского, а кого-то еще и другого.

– Ты его меньше слушай, швестер, – смягчаясь, прибавил Павел. – Вячеслав Францевич в политике большой путанник. Он за последнее время стал типичным либералишкой... Вот посмотришь, как он еще себя покажет!

Разговор на этом прекратился и девушка утвердилась в своей уверенности, что Скудельский имеет какое-то отношение к настроению Павла.

У Гали самой тоже не все было ладно. В те дни, когда Павел уходил в дружину и когда кругом была самая настоящая опасность и чувствовалась, как казалось девушке, подлинная борьба, Галя жила неосуществленной мечтою войти в эту борьбу, пережить эту опасность. И, попав в тюрьму, она преисполнилась тихой гордостью: ей тогда показалось, что она, наконец, приобщилась по-настоящему к революции. А теперь, когда острота борьбы схлынула и наступило время, требующее каких-то новых особенных приемов работы, Галя поняла, что она совершенно не подготовлена к тому, что происходит и будет происходить.

Галя поняла, что перестраивать жизнь принимаются совсем иные, чем прежде, люди. Прежде были, по ее мнению, герои, одиночки, шедшие на эшафот во имя свободы, во имя народного дела. Прежде эти одиночки выходили из близкой Гале среды. И как часто мечтала она сама стать такой героиней, пойти, не задумываясь, на гибель и совершить большое, непременно большое дело. Как часто мечтала она о каком-нибудь чудеснейшем подвиге, после которого подымутся массы и совершат революцию. И, думая о массах, она совсем не представляла себе живых, облеченных в плоть и кровь людей: массы в ее представлении были какие-то отвлеченные, они не имели лица, их нельзя было описать, о них нельзя было рассказать. Масса – и только. Теперь же на улицу, в борьбу вышли толпы, вышел народ. И не просто народ, безликий и неопределенный а вполне реальный, – выступили рабочие. И эти рабочие живут своею самостоятельною жизнью, у них есть что-то свое, они совсем не похожи на те массы, которые, не думая и не рассуждая, ринутся за героем с его героическими поступками. Галя уже видела эти новые массы. Видела их на улице, на собраниях, видела всюду. Об этих новых массах скупо, но с непередаваемой суровой нежностью говорила, между прочим, тогда в тюрьме и Варвара Прокопьевна. И неосознанная робость пред этими вновь, как ей казалось, пришедшими в революцию людьми мучила девушку, навевала на нее тоску. Пойти вместе с ними? Но где тот язык, который может быть им понятен? Не окажется ли она, Галя, среди них чужой? Галя с тоскою задавала себе этот вопрос десятки раз и боялась на него ответить...

Вспомнив о Варваре Прокопьевне, Галя ухватилась за утешительную мысль: а вот эта женщина, она, наверно, сумела найти этот понятный язык, ее, наверно, понимают и ценят, за ней идут. Как она этого сумела добиться?

Галя решила разыскать Варвару Прокопьевну, встретиться с ней, поговорить.

И, решив это, поймала себя на мысли: не говорить ничего Павлу. Это было впервые, что она предпринимала что-то серьезное и важное, не посоветовавшись с братом. Она сама не могла отдать себе отчет, почему она так поступает. Но сердце подсказывало ей поступать в этом случае самостоятельно. И она цеплялась за первое попавшееся объяснение: «Павел сам чем-то озабочен. Павлу не до меня. Не буду его расстраивать...»

15

Неожиданный спор о рассказах Андреева как-то на время заставил насторожиться и Елену и Матвея.

Позже, когда принялись они за обычную работу и целиком ушли в нее, этот спор, казалось, забылся. Но нет-нет и Елена и Матвей вспоминали о нем.

Матвей порою в затишьи ночи, когда за перегородкой ровно и тихо дышала девушка, слышал повторенный цепкой и предательской памятью возглас Елены: «А вы когда-нибудь любили, Матвей?»... Слышал, приподнимался на локтях, всматривался в густую темноту и негодовал: «Фу, чорт! Это что же за чертовщина?!» Он долго лежал с открытыми глазами, вслушивался в волнующее дыхание девушки, ловил себя на том, что слушает именно этот мерный шелест, эти почти неуловимые вздохи, и снова вспоминал слова Елены и снова негодовал на самого себя: «Вот окаянство!.. Что ж это такое?!..»

«А вы когда-нибудь любили, Матвей?..» Действительно, было это когда-либо с ним?.. Матвей всматривался в свое прошлое. Любовь? Глупости! Разве могло это быть в его жизни? Жизнь его была шершавая, угловатая, тяжелая. Жизнь его с самого детства была переполнена невзгодами. Было ли детство? Вряд ли. В полуподвальном сыром помещении, где ютилось несколько семейств и где копошился он с кучей других заброшенных и необласканных детей, могло ли расцвесть его детство? Отец грузчик приходил домой поздно ночью усталый и нелюдимый и был ласков только в те дни, когда запивал. И были ласки его тогда навязчивы и тягостны и от них тоскливо становилось на душе у маленького Мотьки, который забивался в темный угол, прячась от страшного в ласках отца. И дальше юность с проблесками молодого задора. Работа на заводе... Потом, как откровение, встреча с настоящими людьми, первые запрещенные книжки, первые прочитанные, обжегшие небывалым чувством прокламации... И так прошла юность и в стороне осталось все, что с нею связано – неопределенные, смутные, но сладкие томления, привязанности, зовы тела, любовь...

«Вы когда-нибудь любили, Матвей?..» – Глупости! Ненужная и вредная болтовня! Сантиментальность!.. Елена хорошая, серьезная девушка, преданная и сознательная революционерка, а вот ставит же глупые вопросы. Не вытряхнула из себя целиком этой чисто бабьей дурности. Как это называется: кокетство, что-ли?.. Ох, надо плюнуть на все эти мелкие переживаньица, плюнуть, и все!.. Но там, за перегородкой так трогательно, так по-детски мило дышит девушка и хочется вслушиваться в ее дыхание, хочется слушать, слушать без конца...

Матвей резко отворачивается к стене и закрывается с головой под одеялом.

«Спать, спать, спать!..»

Но сна нет...

За перегородкой Елена лежит с открытыми глазами и старается дышать как можно тише. Ей все кажется, что Матвей может понять, что ей не спится. Ей все кажется, что он подслушает ее мысли. А мысли ее – о нем...

Утром встречаются они оба немного смущенные. Оба жалуются на головную боль. Оба стараются прилежно заняться каким-нибудь делом, чтобы работой и занятостью скрыть свое смущение.

Так до того момента, когда приходится им заняться своим настоящим, своим серьезным делом. Тут они снова становятся прежними. Тут им опять легко. И снова неомрачимы их улыбки, и опять прост и непринужденен их разговор.

А потом наступали часы отдыха. И вместе с ними приходило смущение, которое оба они, и Матвей и Елена, тщетно пытались скрыть...

16

На митинге, где собрались члены вновь организованных профессиональных союзов, после деловой части, когда были обсуждены и решены намеченные вопросы, с балкона, прорезав гул и волнение толпы и сразу заставив ее стихнуть, чей-то бархатный густой бас уверенно и умело затянул:

 
Мно-oго пе-есен слы-ыхал
я в родно-ой стороне...
 

Звуки сильного голоса ринулись вниз, прокатились над головами собравшихся, пророкотали – и вот толпа, встрепенувшись, обрадованно вступила в песню и, выждав конец запева, подхватила припев.

 
И-э-эх, ду-у-бинушка-а-а у-ухнем!..
И-э-эх, зеле-еная сама-а пойдеет!..
 

На балконе, внизу, в партере, в ложах многие повскакали с мест, подняли головы вверх, повернули в ту сторону, откуда запел запевало. В громадном помещении песня, которую запели сотни, прозвучала сначала нестройно, но и слова и мотив были знакомы и общеизвестны и потому поющие быстро оправились, настроились в лад, обрели согласованность и запели дружно, как будто спевались долго и давно привыкали к совместному пению.

В громадном помещении, где собрались сотни чужих друг другу людей, стало сразу уютно и тепло. Люди придвинулись теснее один к другому, заулыбались. Люди прислушивались к пенью соседей и старались попасть в такт и в тон. Люди заслушались своего пения, находя в нем выход каких-то своих хороших чувств, таких, которые давно рвались наружу и с которыми непривычно было выйти на люди и раскрыть их.

Песня гремела бодро и вызывающе.

Огородников протолкался к запевале и широко улыбнулся ему. Он узнал в нем своего знакомого. Потапов тоже заметил Огородникова, кивнул головой и сделал знак рукою, чтобы он подошел ближе.

– Ну и голос! – восхищенно сказал Огородников, когда Потапов окончил очередной запев. – До сердца доходит...

– Нравится, значит? – пророкотал Потапов добродушно. – Не обижен я голосом, это верно!.. А ты подпевай!

– Куды мне! – я отродясь не певал!

– Гляди, вроде как все поют! Думаешь многие часто пели? Пой!..

– Да не способен я...

Потапов вслушался в общее пение, выпрямился и завел очередной куплет. Огородников жадно вслушался в песню. Он слыхал ее раньше, эту «Дубинушку». Ее неоднократно певали на работе. Но как ее пели тогда? Разве это те же звуки? И напев и слова – можно ли их сравнить с тем, что ему приходилось слышать раньше!.. Тогда это была проголосная тоскливая песня, с надсадой, с грустью, с жалобой. А теперь сколько бодрости и задора в ней! Вот даже у него, Силыча, никогда не певшего что-то першит в горле и словно подмывает пристать к поющим и вместе с ними весело, смело и угрожающе затянуть:

 
И-э-эх, ду-уби-и-инушка у-ухне-ем...
 

И, сам себе не веря и усмехаясь виновато и растерянно, Огородников хлипко пристает к припеву. И голос его тонет в согласном пенье толпы и ему начинает казаться, что поет он верно и что голосом своим он помогает толпе, усиливает песню, делает ее мощной и заполняет ею все уголки и закоулки громадного зала...

Расходились, весело толкаясь, унося с собою какое-то опьянение песней. Потапов поманил с собою Огородникова и они вышли из собрания вместе.

Крепкий мороз встретил их бодрящей свежестью. Снег искрился под солнцем. Снег вволю выпал с ночи и во многих местах на улицах лежал нетронутый и чистый. Снег скрипел хрустко и вкусно под ногами.

– Как живешь? – спросил Потапов Огородникова.

– Какое наше житье? Поскрипываем... Вот у хозяина приработок желаем получше получить, а он супротивится! Однако бунтовать будем.

– Валяйте! – одобрил Потапов. – Валяйте! Нынче пока что нажимать надо!

– Нажимаем.

Они шли по улице, постепенно отделяясь от толпы, покидавшей театр. Был воскресный день и оба были свободны. Потапов, возбужденный песней и еще не остывший от недавнего успеха, который радовал его и волновал, был разговорчив. Он расспрашивал Огородникова о работе, о детях. Рассказывал о себе. И тут только Огородников узнал, что Потапов работает на электрической станции, что зарабатывает он хорошо и что зовут его Агафоном Михайловичем.

– Имя у меня поповское! – смеялся Потапов. – И голос протодиаконский. Мне, видать, надо было по долгогривому сословию подаваться, я бы там больших должностей достиг бы!..

Огородников слушал Потапова охотно. Собеседник ему нравился. Он ему понравился еще в тот день, когда они напоролись на патруль и когда Потапов ловко одурачил пристава. Огородников, смеясь, напомнил о том случае.

– И как ты тогда ловко завернул ему! – восхищенно сказал он. – Я думал, ну, пропали мы, а ты этак повернул дело!..

– Дураков не хитрость провести! – беспечно заметил Потапов. – Дураки, они на то и существуют, чтобы умный человек их учил!

Потом, после короткого молчания, он перестал улыбаться и прибавил:

– Только на дураков-то теперь редко наткнешься. Поумнели. Сейчас вот кажется, что и достижение большое в жизни произошло, вроде победа, а на самом деле не думай, они до своего добираются! Отыграться хотят!..

Он не пояснил, кто это «они», но Огородников хорошо понял. Огородников кивнул головой.

– Понятно... Вот возьми хотя бы хозяин у меня, мыловар. Так он все гнет, чтоб по-старому. Ни гроша свыше прежнего не накинет! И дерзностный такой стал. Скажи на милость, то присмирел, хвостишко поджал, а теперь смелость в себе поимел откуда-то!..

Снег похрустывал. Улицы были от выпавшего снега, от белого покрова его просторны и нарядны. Огородников поглядел себе под ноги и, затуманившись, признался:

– Вишь, Агафон Михайлович, не пойму я многого... Неграмотен. Оттого и беда моя. Меня понадоумить кому, поучить...

Потапов согласился кивком головы.

– Надо, действительно. Ты с людьми связывайся с настоящими. От людей многому научиться можно!

Что-то вспомнив, Огородников весело усмехнулся.

– У меня паренек теперь вроде на квартере стоит. На попа он учился, а нонче его выставили. Он мне кой-что рассказывает. Только не все мне ясно, не умеет он, чтобы понятно...

– Это худо, когда непонятно, – подтвердил Потапов. – Лучше уж бы не показывал да не рассказывал!

– Вот, вот!

Они дошли до угла, где надо было им расходиться. Потапов стал прощаться, но внезапно надумав что-то, задержался.

– Айда, Силыч, ко мне! – предложил он. – Время свободное, посидим, может кто из товарищей забежит, увидишь...

Огородников вспомнил о доме, о ребятишках, малость поколебался, но успокоился тем, что детям не привыкать оставаться дома одним, и повернул с Потаповым к его квартире.

17

Суконников-старпшй, Петр Никифорович, кичился тем, что его отец и дед осваивали этот холодный и далекий край, и считался вроде столбовым дворянином Сибири.

– Наши, суконниковские обозы, – хвастался он, – до самой Москвы доходили, когда чугунки-то еще не было. Сколько чаев да пушнины мы в Ирбит и к Макарию перевозили! А сколь товаров оттуда доставили, так и не счесть!.. Наш род полезный, а не то, что какая-нибудь шантрапа нонешняя!..

Еще гордился Суконников щедростью своих отцов. В одной из городских церквей Суконниковыми был богато отделан иконостас, а женскому монастырю они подарили когда-то целую усадьбу за городом, где монахини устроили себе летнюю дачу.

– Мы – люди богомольные и вере привержены! – твердил Петр Никифорович. – И как отцы наши за веру и престол стояли, так и мы не сдадим!..

Манифест поразил старика и привел в растерянность. В первое мгновенье, когда сын рассказал ему о царской милости народу, он разбушевался, грохнул кулаком о стол и, действительно, разбил любимую китайскую чашку. Потом помрачнел и стал грозить домашним, что куда-то уедет. Но дни шли, он никуда не уезжал, а только ходил пасмурный и ко всем в доме, на складах и в лавке придирался. А в ближайшее воскресенье явился он из церкви от обедни успокоенный и даже повеселевший и кротко предупредил жену, что вечерком зайдут к ним кой-кто из знакомых.

Вечером пришли Созонтов и Васильев.

Было это через несколько дней после похорон жертв погрома и убийства в ресторане. О похоронах еще свежа была память и все говорили о них, как о большом событии даже в эти дни, полные всяких других больших событий и происшествий.

Созонтов, высокий, с бравой военной выправкой мужчина, закручивая седеющий ус, откашлялся и, усевшись поудобней в мягкое кресло, сказал, как бы продолжая где-то начатый разговор:

– Они, конечно, еще пошумят и подебоширят. Без этого не обойтись! Но верьте моему слову, просчитаются! Жестоко просчитаются!..

– Разумеется! – тоненько пропищал Васильев. Суконников невольно обернулся в его сторону. Он не любил этого толстенького белобрысого учителя гимназии, который везде умел пролезть и всюду был принят как равный.

– Разумеется! – повторил Васильев, не смущаясь. – Благоразумная и просвещенная часть общества...

– Пожалуйте к столу, – попросила гостей хозяйка.

– Пожалуйте! – поддержал ее Суконников, оживившись. – Чего на сухую глотку-то слова перекатывать. Еще застрянут! Ха!..

За столом сразу стало оживленней и веселее. Васильев заблестевшими глазами оглядел ряд разноцветных бутылок, крякнул и потянулся к коньяку. Созонтов деловито объяснил хозяину:

– Мне, Петр Никифорович, очищенной! Нашей народной!

– А я, – немного смутился Васильев, – с коньячку начинаю. Для желудка он полезен!

– Для желудка, – посоветовал Суконников, – перцовки откушайте. Всякую желудочную боль перцовка облегчает...

Пили и закусывали жадно и торопливо. Хозяйка молча подставляла тарелки. Суконников передвигал бутылки. Разговор не прекращался.

Пережевывая сочный осетровый балык, Созонтов говорил:

– Они союзы, и мы союзы должны! Они – против закону и отечества, а мы за церковь, за царя, за Россию!.. Вот как теперь действовать надо!

– Вполне согласен! Вполне согласен! – угодливо подхватывал учитель. – У них жиды, а у нас настоящие православные люди! И притом – купечество, соль, как говорится, земли!..

– А со стороны начальства как? – осторожно допытывался Суконников. – Со стороны начальства насчет этого какие взгляды будут? И помощь?

– Да полное одобрение! – торопился успокоить Васильев. – Сами знаете, совершеннейшее одобрение и всемерная помощь!

Созонтов наложил себе на тарелку омулевой икры, попробовал ее и живо спросил:

– Где, Петр Никифорыч, икру брал? Замечательный засол!

– По собственному заказу, еще с осени. Кушайте на здоровье!

– Кушайте, пожалуйста!.. Получайте, чего душа желает! – как заученное повторила жена Суконникова.

– Икорка замечательная! – повторил Созонтов. – А на счет поддержки, Петр Никифорович, не беспокойтесь. Со всех сторон нам подмогу дадут. И светские власти и духовенство! Преосвященный уже высказывался. У полицеймейстера совещание было. Мишин-то, пристав, благодарность получил за усердие...

– Полезный человек! – кивнул головой Суконников.

– Замечательно полезный и энергичный! – подхватил Васильев.

– В думу в государственную выборы готовить надо, – многозначительно заметил Созонтов. – Надо так поставить дело, чтоб туда всяким жидкам, адвокатишкам и другой шантрапе никакого ходу не было...

Васильев вспыхнул, весь зажегся.

– В государственную думу надо таких депутатов послать, чтобы и верные были, и просвещенные...

Суконников покосился в его сторону:

– Просвещенные... – проворчал он. – А ежели православный, вернейший патриот и, скажем, приобретатель и знающий свое дело, это не выйдет, что ли?

– Да нет! – поперхнулся Васильев и отставил недопитую рюмку на скатерть. – Я ведь, Петр Никифорович, не против... А так, говорю, и просвещенная часть тоже полезна. Которая верит в бога и стоит за основы...

– Это, – пришел на помощь Васильеву Созонтов, – это Петр Никифорыч, даже в видах правительства – монархическую интеллигенцию привлечь в думу. Конечно, в справедливом количестве...

– Так-то разве... – успокоился Суконников. – А вы что же окорочка медвежьяго не попробуете? Окорок не плохой!

– Получайте, пожалуйста! – потянулась с блюдом медвежьего окорока Суконникова.

– Замечательная вещь! – одобрил Васильев окорок.

– А я сам не ем... – признался Суконников. – Отцы церкви не вкушали. Мне и сумнительно...

– У отца Евфимия потчивали меня таким же, – возразил Созонтов. – Так многие духовные там ничего, кушали...

– Прямого запрету нет! – вставил учитель. – А раз не воспрещено, следовательно, разрешено! Хе, хе, хе!..

В столовую вошел Суконников-мдадший.

Его встретили шумно. Созонтов подкрутил ус и закричал:

– А, господин либерал! Садитесь ко мне поближе!

У Васильева слегка забегали глаза, но он тоже приветствовал пришедшего:

– Ах кстати вы, Сергей Петрович, очень, кстати! Интересный разговор у нас.

Суконников-старший покосился на сына и с плохо скрытой насмешкой заметил:

– Ты, поди, Сергей, с митингу с какого? К обедне не тебя, ни Аграфены не было. Это вас манифест что ли на такое наставляет?

– Здравствуйте, папаша! здравствуйте, господа! У Аграфены голова разболелась, а я, папаша не мог... Так сложилось...

– Эх, вы!.. Ну, садись, раздели компанию!

Когда Сергей Петрович уселся, прежний разговор возобновился. Созонтов, чокнувшись с Суконниковым-младшим, спросил:

– А что приятели-то ваши, Сергей Петрович, уж наверно, чемоданы укладывают?

– Кто такие? Куда?

– Ну, скажем, доктор красный, потом господин адвокат, Чепурной. В Петербург, в государственную думу?

– Ах, вы о том!.. – рассмеялся Сергей Петрович. – Нет еще. Видать покуда не собираются.

Петр Никифорович потянулся к сыну и строго на него поглядел.

– Ты, Сергей, рассказывай, как они там да что?

Суконников-младший подобрался, отодвинул от себя тарелку и виновато ответил:

– Я, папаша, что знаю, то и скажу...

– Ну, ну!

18

Пал Палыч был встревожен. В городе поговаривали об издании еще одной новой газеты. Поговаривали упорно и даже называли кой кого из коммерсантов, дающих на эту газету средства.

Издатель тоже проведал об этих слухах и поставил вопрос прямо и без обиняков:

– Это же нам, Пал Палыч, прямая конкурренция!

– Ну, какая конкурренция! – возразил Пал Палыч, сам не веря в свое возражение. – У нас уже давно сложившаяся репутация. Мы имеем широкий круг читателей и подписчиков, а новая газета на кого будет опираться? на кучку купцов и черносотенцев...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю