Текст книги "День разгорается"
Автор книги: Иссак Гольдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
– А объявленьица-то к ним и уйдут! Жир-то самый, Пал Палыч!
Пал Палыч понимал, что раз в новой газете будет заинтересовано местное купечество, то коммерческие объявления, дающие газете большой доход, действительно отойдут к конкуренту и «Восточные Вести» лишатся самого лакомого куска. А кроме коммерческих объявлений есть еще и казенные, которые до этого всегда попадали «Восточным Вестям» и составляли изрядную сумму прибылей.
Пал Палыч задумался. Надо было что-то делать. Черносотенцы непременно откроют собственную газету, ведь они постараются же добиваться мест в государственной думе, а без газеты проводить предвыборную кампанию невозможно. Нужно бороться с ними. Хорошо бы расширить «Восточные Вести» заблаговременно, пригласить в Петербурге хороших собственных корреспондентов, улучшить внешний ее вид, может быть, даже немного понизить подписную плату. Но все это потребует денег, а Сергей Григорьевич денег не даст...
Сергей Григорьевич тоже задумался. И задумчивость его больше всего тревожила редактора. Тогда Пал Палыч, не доводя об этом до сведения издателя, собрал у себя на квартире нужных людей. Пришли все очень хорошо знакомые, те, с кем Пал Палыч встречался и в собрании, и в разных обществах, те, с которыми он был связан общими интересами. Пал Палыч сразу же приступил к делу.
– Вы слышали, господа, что в городе черносотенцы собираются издавать свою газету?
Многие подтвердили этот слух. Инженер Голембиовский, хорошо заработавший на железнодорожной постройке и вращавшийся в губернских кругах, даже знал подробности:
– Газета получает субсидию от правительства. Уже имеется и редактор...
– Кто такой? – взволновался Пал Палыч.
– Отставной штабс-капитан какой-то. Деньги дают Суконниковы, Созонтов, Отрыганьевы.
– Вот видите, господа! – широко развел руками Пал Палыч. – Реакция готовится по всем правилам искусства. Нам надо что-то предпринимать...
– Вы что предлагаете? – спросил Чепурной.
– Я затем и пригласил вас, чтобы посоветываться, поговорить...
Разговаривали и совещались долго и шумно. Как будто все были согласны в одном, что нужно противопоставить затее Суконниковых, Созонтовых и Отрыганьевых укрепление своей газеты, но когда Пал Палыч тонко намекнул на необходимость денежных жертв, кой-кто запротестовал. Откровеннее других проявил свое нежелание давать деньги на газету Пал Палыча Чепурной.
– Уважаемый, Пал Палыч, – с плохо-скрываемым раздражением говорил он. – От нас вы в первую очередь можете ждать, ну скажем, морального содействия, так сказать, идейного пафоса и подкрепления. Но деньги! Об этом я предлагаю поставить вопрос пред нашими единомышленниками, обладающими свободными средствами. Ведь имеются же Вайнберги, Монаховы, Рябовы... Вот куда я вам советую обратиться за материальным подкреплением нашего общего дела. Затем, и это я тоже посоветывал бы вам, Пал Палыч... надо бы так вести «Восточные Вести», чтобы газета заинтересовала капиталовлагателей...
– Газета идет у нас без убытков! – возмущенно возражал Пал Палыч. – Но теперь ее надо значительно расширять, нужны новые затраты, они не предусмотрены сметой. Со стороны денег нам не дадут. Напротив, с нами станут бороться. Теперь вопрос стоит так: выборы в государственную думу заставят раскошеливаться многих и кто побоится затрат и некоторых жертв, тому совсем и не следует соваться в думу!..
Чепурной понял намек, хотел обидеться, но спохватился.
– Надо что-нибудь предпринимать, – примирительно высказал он. – Например, установить небольшие паевые взносы, или учредить нечто вроде акционерного товарищества...
Чепурного поддержал Вячеслав Францевич:
– Это идея! Это, знаете ли, даже имеет еще и другую положительную сторону! Можно таким образом хорошо сколотить прочное ядро радикальной части интеллигенции. Нет, в самом деле, это идея! Вот займитесь вы, Никита Александрович, – обратился он к Чепурному, – разработайте проект, вам и книги в руки!
Пал Палыч отнесся к идее Чепурного довольно прохладно. Он предпочитал бы, чтоб газету финансировали несколько человек с хорошим капиталом, а эти акции и паи большого доверия ему не внушали.
Когда гости разошлись, он взглянул на часы и сообразил, что ему пора в типографию, к верстке газеты.
В типографии его ждала неприятность. Метранпаж горестно разводя руками, сообщил:
– Такая оказия, Пал Палыч! Почти на полномера материалу не набрано!
– Почему? – вскипел Пал Палыч. – Что случилось?
– Наборщики ерундят. Передовую вашу вроде как забраковали...
– Что такое?! – У Пал Палыча даже голос перехватило от неожиданности и негодования. – То есть, как это забраковали?
– А так. Говорят, что не желают набирать такие статьи... Там вроде против рабочего классу...
– Да как они смеют!.. – вспылил Пал Палыч. – Это чорт знает, что такое!.. Дежурные наборщики есть?
– Есть.
Дежурные наборщики подошли на зов. Они выслушали гневного редактора, переглянулись и на требование набрать статью дружно ответили:
– Набирать не будем. Такое постановление... Выправлять что, другие какие заметки и статьи наберем, а эту нет...
После долгих споров и пререкании Пал Палыч достал другую статью и наборщики стали ее дружно набирать.
Номер выходом запоздал.
Пал Палыч затаил в себе негодование против наборщиков и решил бороться.
19
Ноябрь обрушился на землю суровыми морозами. С утра улицы окутывались в густую пелену изморози и солнце только в полдень еле-еле пробивало белую вязкую толщу этой изморози и слегка обрызгивало своим блеском крыши домов и укатанные дороги улиц.
В ноябре митинги и собрания проходили в городе вяло и неоживленно. Плохо отапливаемые помещения были неуютны, люди зябли в них, тянуло домой, к обжитому уюту и теплу домашних печек.
В ноябре вспыхнула почтово-телеграфная забастовка. Она разразилась для многих внезапно. Многие ощутили ее только в тот день, когда почтальон не принес обычной почты и когда двери телеграфа оказались закрытыми и охраняемыми солдатами.
Эта забастовка всколыхнула рабочих. Почтовики забастовали, предъявив ряд требований и главным из них – право организоваться в профессиональный союз. Почтовики боролись за рабочее дело. И вокруг их забастовки поднялась волна самого широкого и горячего сочувствия.
У почтово-телеграфных служащих была собственная столовая и там-то организован был главный штаб забастовки. Сюда стекались служащие и рабочие, здесь шли, не смотря на большие морозы, беспрерывные многолюдные собрания и совещания.
Здесь в первый же день забастовки встретились Павел и Емельянов.
Они не виделись давно и встреча их была теплая и веселая.
– Здорово, рука действует?
– Здравствуй, здравствуй! Действует... Тут как дела?
– Тут дела ладные. У меня группа хорошая. Вот я познакомлю вас с пареньком из Сосновки... Осьмушин! знакомься: товарищ Павел!
Осьмушин протянул руку. Павел оглядел его мимоходом и хотел пройти дальше, но Емельянов задержал:
– Он, товарищ Павел, на Сосновке своей первый про манифест узнал и уж от него тогда ребята, все разузнав, нарочного сюда сгоняли...
– А-а! – уже более внимательно и радушнее протянул Павел. – Вот как!
Осьмушин, застенчиво улыбаясь, объяснил:
– Я тогда с Белореченской связался... А теперь вот вырвался сюда за инструкциями... Ах, хорошо здесь!
Возглас Осьмушина прозвучал восторженно. Павел еще более внимательно вгляделся в телеграфиста.
– Замечательно здесь! – повторил Осьмушин. – Жизнь-то какая!.. А у нас там в Сосновке мертвечина... Только в железнодорожных мастерских кой-кто шевелится.
В соседней комнате зашумели. Разговаривающие прислушались. Телеграфист сорвался с места.
– Побегу туда! Кажется, совещание началось!.. Здорово закручивается!
– Горит парень! – весело сказал Емельянов, глядя вслед скрывшемуся телеграфисту.
– Обожгло его по-настоящему!
Павел промолчал. Он о чем-то задумался и мысли его были сейчас где-то далеко отсюда.
Разговор с Варварой Прокопьевной томил его. Он метался от одной крайности к другой: порою ему казалось, что Варвара Прокопьевна и все, кто думает о нем, Павле, и о его поступках так же, как она, неправы, порою же его охватывало сомнение – прав ли он сам?
Его не удовлетворяла работа. Вот направили его теперь сюда, к почтовикам и телеграфистам, а у него нет настроения возиться с ними. Нет настроения, но делать нечего, приходится путаться в эти дела, подбирать людей, передавать им инструкции, снабжать их литературой, учить. Нужно вести себя с ними как малолетними, потому что они совсем не революционеры! Куда им!.. Их трудно раскачать, или, наоборот, среди них много таких типов, как этот, появившийся из глухой станции, восторженных и нелепых...
Емельянов увидел кого-то, кто ему нужен был, и скрылся. Павел наморщил лоб и вздохнул. Ничего не поделаешь, надо выполнять поручения. А то опять начнутся разговоры, опять кто-нибудь из «стариков» прочтет целую нотацию...
Из комнат выходили возбужденные, взволнованные люди, они громко разговаривали, они о чем-то крепко и горячо спорили. До Павла смутно доносились их голоса. На мгновенье он забыл, где находится и что окружает его. Но он стряхнул с себя томительную задумчивость, оглянулся и присоединился к группе громко разговаривающих телеграфистов, которые окружили его и закидали вопросами...
Из комнаты, где помещался стачечный комитет, выглянул кто-то, поискал глазами в толпе, увидел Павла и поманил его.
Стачечный комитет вырабатывал обращение к населению города. За столом, заваленным бумагами, со стаканами остывшего чая и объедками зачерствелых будок, сидело несколько человек и горячо спорили. Они потеснились и дали место Павлу.
– Бьемся вот над текстом... Надо покрепче и понятней.
Павел потянул к себе исписанные листки и стал читать:
«... Причина нашей забастовки заключается в том, что одно из существенных прав, признанных манифестом 17 октября, за всеми гражданами, а именно – право союзов, – у нас отнято...»
Павел нацелился карандашом:
– Надо вставить: «одно из существенных прав, добытых народом в кровавой борьбе с самодержавием...»
Члены стачечного комитета заспорили:
– Нет, это лишнее!.. К чему так?..
– Выйдет слишком резко!..
Некоторые стали на сторону Павла:
– И пусть будет резко! Чего нам церемонии разводить?!
Но большинство не соглашалось и поправка Павла не прошла.
«...Этою явного несправедливостью мы и вынуждены вновь защищать свои права; иного средства борьбы, кроме забастовки, мы не имеем...»
Карандаш Павла снова устремился к написанным строчкам. И снова возник горячий спор.
– Надо подчеркнуть, что забастовка это только одно из средств борьбы, а не единственное! – настаивал Павел.
Члены стачечного комитета настояли на своем.
Только в конце обращения Павлу удалось внести несколько своих поправок. И под его диктовку была вписана фраза:
«Добиваясь своих прав, мы ни на шаг не отступаем от требований, предъявленных правительству!..»
Благодаря его настояниям обращение заканчивалось рядом политических требований, которые в те дни были понятны и общи очень многим. И лозунг «Да здравствует Учредительное собрание!», помещенный в самом конце воззвания, очень успокоил Павла и немного развеселил его.
Окончательно отредактированное обращение нужно было отпечатать и распространить.
– Свяжемся с типографскими рабочими! – предложил Павел. – Они помогут.
Стачечный комитет охотно поручил Павлу связаться с печатниками.
– Очень хорошо будет, если удастся вам это сделать!
– Это совсем просто! – уверил Павел. – Ребята свои, сознательные...
20
Трофимов, рябой печатник из типографии «Восточных Вестей» пользовался, несмотря на свой угрюмый характер, большим уважением среди товарищей. Его любили за прямоту, за то, что он никогда не подведет и никогда не оставит в беде товарища, за то, что с ним можно было всегда поговорить о деле и получить хороший и нужный совет.
Еще любили и уважали его за непримиримость к хозяйским порядкам и за его смелость в обращении со всяким начальством.
Еще задолго до событий, накануне войны, когда многие еще и не помышляли о революции и о борьбе, Трофимов заговаривал с надежными рабочими об организации, о политике, приносил откуда-то нелегальную литературу и умело распространял ее не только среди рабочих своей типографии, но и среди других печатников. И это он, Трофимов, ухитрился добыть через хороших ребят шрифт для подпольной типографии, а в нужную минуту добился того, что некоторые прокламации набирались здесь же в типографии, и потом готовый набор шел подпольщикам, которые печатали на своих несложных станках листовки, приводившие в бешенство жандармов и полицию.
У Трофимова не было никого родных, жил он бобылем, неуютно и по-холостяцки неряшливо. Время от времени он выпивал. Случалось это большей частью зимой, потому что летом Трофимов, как и многие типографщики, каждую свободную минутку проводил на реке, часами просиживая в лодке с удочкой и самозабвенно предаваясь рыбалке.
Когда Трофимов выпивал, он становился разговорчивым, он грустил и жаловался на жизнь, он любил тогда, чтобы его пожалели и сам хотел жалеть других. Но вытрезвившись, он стыдился своих пьяных порывов нежности и угрюмо отворачивался от вчерашних собутыльников, пред которыми и вместе с которыми еще вчера плакался на неустроенную жизнь, на одиночество, на неутолимую жажду счастья.
Павел познакомился с Трофимовым в прошлом году летом на загородной массовке. С тех пор Павел не выпускал печатника из виду и часто прибегал к его помощи, когда дело шло о типографских работах. Нашел он его и теперь.
– Есть срочное дело, товарищ Трофимов, – сказал он ему, – хорошо бы и набрать и напечатать в вашей типографии это воззвание. Завтра бы к вечеру. Очень нужно...
Трофимов прикинул на глаз размер набора и на мгновенье задумался.
– Набрать наберем, – ответил он, – а вот на счет печати...
– Нельзя будет? – огорченно перебил его Павел.
– Кто тебе сказал, что нельзя? – угрюмо вскинулся Трофимов. – У нас, если нажать, все можно... Только сроку ты мало даешь... Сколько печатать-то?
Павел назвал цифру.
– Оставляй оригинал! – коротко согласился печатник. – Оставляй. Будем нажимать!..
Воззвание было готово к сроку. Трофимов сам принес его в условленное место... Павел радостно похвалил:
– Здорово! Молодцы вы, типографщики! Не подводите!..
Трофимов улыбнулся. Улыбка его была мимолетной и едва приметной, но лицо его от этой улыбки сразу подобрело и помолодело.
– Сказал я тебе: нажмем! Вот и нажали!..
Они расстались довольные друг другом.
Но выйдя на улицу, Трофимов вдруг затосковал. Вот была у него важная и захватывающая работа, вот с жаром и увлечением исполнил он ее, а теперь что? Пусто и неуютно и людей близких вокруг нет... Трофимов невольно повернул на знакомую улицу и медленно, но уверенно дошел до пивной. Он вошел в заведенье хмурый, с сердитым лицом. Но за столиком, когда появилась пара пива, когда залпом выпил он первую кружку и с наслаждением обсосал с щетинистых усов жидкую пену, ему стало легче. Он размяк, лицо его стало приветливым. Он огляделся, высматривая в толпе посетителей кого-нибудь, с кем мог бы перекинуться парою слов. Допивая вторую бутылку, Трофимов уже твердо решил, что ему непременно нужно поговорить по душам. За соседним столом сидели трое. Им было, повидимому, весело, они смеялись. Один из них рассказывал что-то смешное и слушатели его заливались хохотом. Трофимову было завидно глядеть на них. Он пил и поглядывал в их сторону. А они, заметив, что он интересуется ими, примолкли, вполголоса сказали друг другу что-то и рассказчик привстал и крикнул Трофимову:
– Приятель! присаживайся к нам! В компании веселее!
Захватив недопитое пиво и кружку, Трофимов охотно пересел к своим соседям.
Они быстро и легко познакомились. Новые знакомые Трофимова оказались рабочими шубного завода. Руки у них были в краске и пахло от них кислым запахом овчины. Самый старший из них, тот, который рассказывал смешные истории, налил из своей бутылки пива в кружку Трофимова:
– Пей, товарищ, за первое, как говорится, знакомство!
Трофимов принял угощение и заказал еще пару.
Когда в его голове уже изрядно зашумело и на сердце у него стало тепло, когда старший шубник порассказал несколько смешных историй и все вволю насмеялись, к столу подошел высокий, с рыжей окладистой бородой человек. Развязный, с хитро бегающими глазами, с неверной улыбкой на толстых губах, он сразу не понравился Трофимову. Собутыльники Трофимова равнодушно взглянули на подошедшего.
– Честной компании! – громко закричал он. – Мое почтение! Желаю с православными совместно парочку раздавить... Эй, малый, ставь пару пильзенского!..
Не дожидаясь ответа, рыжий придвинул стул и уселся за стол.
– Душа у меня открытая! – шумно продолжал он, захватывая с блюдечка пригоршню моченого гороха. – Гляжу, ребята веселые! Я и пошел!.. А ну, выпьем по первой!..
Трофимов нехотя взял стакан. Его новые знакомые выпили не колеблясь.
Рыжий расположился за столом хозяйственно и уверенно. Старший из шубников, прищурившись, вгляделся в него и рассмеялся.
– Ты чего? – спросил его рыжий, зажав бороду в громадный волосатый кулак. – Признаешь меня, что ли?
– Да как будто так... – не переставая смеяться, подтвердил шубник.
– А я тебя что-то не помню?..
– Где тебе всех упомнить!
Трофимов стал прислушиваться внимательнее к этому разговору. Он подметил в глазах рыжего некоторое замешательство. А шубник лукаво прищурился и продолжал:
– Где, говорю, всех упомнить!.. Ты, может, сотни народу перещупал...
– Не понятно мне, о чем ты...
– Ай, и всамделе ты забыл? А помнишь, когда забастовка была, ты к нам приходил, забастовщиков бить звал?..
Трофимов резко повернулся и, расплескав пиво, в упор поглядел на рыжего... Шубник подмигнул своим товарищам и, довольный тем, что смутил рыжего, придвинул тому наполненный стакан:
– Откушай!
Но рыжий не прикоснулся к стакану. Наклонив упрямо голову, он минуту помолчал. Потом внезапно прервал молчание нарочито веселым возгласом:
– Вот дьявол! И верно! Только вы тогда струсили, не пошли с християнами!.. А ловко мы их в те поры поподчевали!
– Гад ты!.. – раздельно и громко сказал Трофимов. – Сволочь!..
Рыжий резко повернулся к печатнику и оглядел его яростным взглядом.
– Ты кто таков, чтоб ругаться? Кто таков?!
– Рабочий я человек! – поднялся Трофимов. – А тебя не только ругать, тебе в глаза наплевать нужно!..
Шубники с лукавым любопытством следили за этой перебранкой. Рыжий поглядел на них и, не встретив сочувствия, вышел из-за стола.
– Пошли вы к дьяволу! – выругался он. – Я думал, люди как люди, а тут жидовские подлизалы!
Старший шубник прыснул со смеху:
– Бутылочку-то свою забери, приятель!..
Рыжий рванул со стола бутылку и свой стакан и ворча удалился.
– Зачем же ты, товарищ, такого гада к столу допустил? – негодующе обратился Трофимов к шубнику.
– А пущай! – незлобиво махнул рукой шубник. – С ним, вишь как весело!
– Весело... – насупился Трофимов. – Он против рабочих, он на погром, сам говоришь, подбивал, а мы с ним за одним столом!
Шубники переглянулись и взялись за стаканы. Трофимов поймал их торопливые прячущиеся взгляды. Трофимову стало тоскливо. Легкий хмель давно уже вылетел из его головы. Компания стала ему сразу чужой и неприятной. Он подозвал полового и начал расплачиваться.
– Уходишь? – удивились шубники.
– Ухожу... Прощайте!..
Шагая по скованному морозом, покрытому хрустящим снегом тротуару, Трофимов огорчался и негодовал. Огорчался он оттого, что не удалось ему отдохнуть в тепле и в легком опьянении, а негодовал на себя: связался с первыми встречными и напал на погромщика!..
И, вспомнив, что еще недавно он участвовал в таком хорошем и удачном деле в типографии, Трофимов почувствовал горячий стыд, который никак не мог перекрыться оживавшей в его душе прочной гордостью...
21
Самсонов прочно устроился у Огородникова. Ребятишки, сначала дичившиеся чужого человека, на завтра же привыкли к семинаристу и называли его дяденька Гаврила. «Дяденька Гаврила» приходил домой поздно вечером, приносил провизию и начинал готовить ужин на железной печке. Ребята обступали его, глядели на его стряпню и слушали веселый вздор, который он им рассказывал. С Огородниковым Самсонов сошелся очень легко. Огородников в первый же вечер узнал все, что можно было знать о семинаристе, о его доме, о семинарии и об истории, которая заварилась там. А потом, после того, как сам Огородников рассказал о себе, семинарист стал наставлять своего хозяина, «в делах политики», как он выражался. Огородников жадно впитывал в себя те крупицы знаний, которыми Самсонов делился с ним. Огородников узнавал о политических партиях, об их программах, о борьбе. Огородников впервые познавал, что не все борющиеся с самодержавием являются настоящими и крепкими революционерами, что много есть таких что зря называются революционерами. Он узнавал, что есть несколько партий и что среди них только одна – действительно революционная и верная партия рабочего класса.
Огородников недоумевал. Он перебивал своего нового учителя, засыпал его вопросами, наивными, простыми и трогательными. Самсонов воспламенялся, ему льстило что он может помочь чем-то, чему-то научить взрослого человека, рабочего. Он приносил Огородникову нелегальные книжки и помогал ему читать их. С трудом преодолевая свою малограмотность, Огородников прочитал эти книжки залпом, просиживая до рассвета у чадящей керосиновой лампы, и воспринял все, что прочитал в них, как откровение. И он, когда ему многое открылось по-новому, многое, что чуял он лишь рабочим своим нутром и никак не мог уложить в стройные мысли, он теперь с радостной растерянностью твердил Самсонову:
– Ишь ты!.. И вправду пауки и мухи!.. Значит, достигнет рабочий класс своего? Достигнет?
– Во всяком случае! – уверенно говорил Самсонов, гордый тем, что это через него к человеку пришло понимание дела и порядка вещей. – Главное – организованность, сплочение, а тогда никакие капиталисты и никакое правительство не удержится!
– Ишь ты!.. – качал головою Огородников, не умея подобрать подходящих и нужных слов. – Ишь ты, до всего умные люди доходят!.. А вот мы бьемся, бьемся... Нам одно только понятно: тошно, узким краем жизнь сошлась... а вот отчего да почему, нет, смекалки мало у нас.
Отрываясь от книжек и от бесед по поводу них, Огородников делился с семинаристом и своими делами, тем, что происходило там, у мыловара. Хозяин упорствовал, не соглашался на прибавку жалованья и на сокращение рабочего дня. Рабочие шумели, но все больше зря и без толку. Только Сидоров наседал на хозяина напористо и зло и требовал от товарищей, чтобы они показали свою силу мыловару.
– Злой мужик! – отзывался о нем Огородников. – Кипит!.. Да и то понять надо: отощал, зажат человек... Утеснение и жить голодно... Я его звал, говорю: с людьми хорошими сведу, научат, как да что. А он не согласен. Не верит людям... Скажи на милость, совсем веру потерял! На себя, говорит, надеяться могу, а больше ни на кого!..
– Чудак! – негодовал Самсонов на неведомого ему Сидорова. – Чего он в одиночку сделает? Тут солидарность нужна!.. Понимаешь, солидарность трудового народа!..
– Теперь мало-мало понимаю, – сознавался Огородников. – Раньше не понимал, а вот с полгода времени будет понял... Миром всего достичь можно, это вернее верного!.. Миром, – смеясь добавлял он, – мы и хозяина своего, пожалуй, скрутим. Ты как смекаешь, Гаврила? Скрутим?
– Конечно! – уверенно подтверждал Самсонов.
У самого Самсонова его семинарские дела подвигались тихо и вяло. Занятия были прерваны, семинария закрыта, с товарищами по учебе встречаться было трудно, да многие и разбрелись неведомо куда. Но Самсонов не унывал. Он уходил к новым своим знакомым, к железнодорожникам, к телеграфистам, он доставал у верных людей литературу и приносил ее в нужные места. Он попадал на собрания, на массовки, вслушивался в горячие споры, сам порою порывался выступать, но робел и утешался тем, что он еще покажет себя. Но робел он и оттого, что сидел он без копейки и перебивался мелкими займами. Работы достать было трудно. Рассчитывал он на уроки. А уроков найти тоже было не легко.
Однажды Самсонову повезло. Кто-то надоумил его толкнуться в газету. Он послушался, и секретарь редакции, лохматый старик, оглядев его с ног до головы, неожиданно предложил:
– А попробуйте-ка вы, молодой человек, репортажем заняться. Ловите новости и делайте заметки. Но новости давайте интересные!
Первые заметки, которые он принес лохматому секретарю, были решительно забракованы.
– Ерунда, молодой человек! – беспощадно отрезал секретарь. – Кому это интересно о семинарии? Вы давайте общеинтересное!.. Материал у вас жидкий. Но писать вы научитесь.
В следующий раз заметки о сугробах снега, загородивших проход и проезд по Кривой улице, и о гвозде, запеченном в булке из пекарни грека Ставриди, удовлетворили секретаря и окрылили Самсонова на дальнейшие газетные подвиги.
Самсонов сделался газетным репортером...
Огородников, узнав о том, что семинарист пишет в газете, преисполнился к нему прочным и серьезным уважением.
– Да-а... – почтительно и слегка завистливо заметил он Самсонову. – С ученостью да с мозгами до чего достигнуть можно!..
И он, подавляя вздох, поглядел на своих ребятишек.
Семинарист вспыхнул от мимолетной гордости, но быстро погасил ее в себе и опустил глаза: ему стало стыдно. Стыд пришел неожиданно и нельзя было понять его причины...
22
У Потапова, у Агафона Михайловича, в тот раз, когда он зашел к нему впервые, Огородников встретился с новыми удивившими его людьми.
К Агафону Михайловичу по праздничному времени «завернули на огонек», как они шутя пояснили, два солдата. Были они чисто и ловко одеты и мало походили на обыкновенных солдат, которых во множестве встречал Огородников на улицах города. У одного из них на погонах были белые лычки. Потапов встретил их с шумной радостью. Когда они немного замялись, увидев незнакомого Огородникова, Агафон Михайлович поспешно успокоил:
– Это товарищ, свой. Валяйте без стеснений!
Пришедшие успокоились. Хозяин достал пива, уселись за стол. За столом пошли разговоры. Прислушавшись к этим разговорам, Огородников пришел в изумление. Эти солдаты говорили о бунтах, об организации, о прокламациях! Они рассказывали, что в их полку многие недовольны и толкуют о том, что новые порядки ничем еще не отличаются от старых и что пора по-настоящему тряхнуть все старое и махнуть его к чертовой матери.
Огородников сидел и слушал с открытым ртом. Вот дело-то какое! Солдаты – и горячо стоят за революцию, за свободу! Откуда такие? Как это случилось? И к тому же тут один даже и не простой нижний чин, а, кажется, унтер!.. И этот унтер говорит толково и слушать его очень занимательно. Видать, что много знает и понимает человек, даже, пожалуй, больше Потапова.
Радостное недоумение Огородникова не укрылось от Агафона Михайловича. Он промолчал и ничего не сказал ему, пока не ушли солдаты.
– Удивительно тебе, а? – засмеялся он, проводив гостей. – Видал, какие орлы!
– Да-а... – протянул Огородников. – Как же это так, солдаты, а вот вроде будто и за нас?..
– Эх ты! – укоризненно, но незлобиво попрекнул Огородникова Потапов. – Солдаты! А солдат это кто? Это тот же народ. Крестьянин да рабочий!.. Шкура у него от нонешних порядков так же, как у нас с тобой трещит!..
– Разве что так...
– А как же по-другому?! Вот теперь, слыхал, солдаты волнуются. Особенно запасные, их в отпуск домой надо отпускать, а начальство задерживает. Держит зря по казармам. Они на эту проклятую войну собраны были, еле-еле уцелели, войну, наконец, прикончили, а их морят здесь в казармах... Они и шевелятся.
– Шевелятся? – встрепенулся Огородников. – Значит, за свободу они! Помогут трудящимся?!..
– Все конечно!
Огородников ушел от Агафона Михайловича, обвеянный непонятной радостью. Встреча с солдатами разбудила в нем новые мысли и воспоминания. Он сам не попал в солдаты только потому, что была у него «льгота»: был он единственным сыном у родителей, единственным кормильцем, а по закону таких в солдаты не брали. Но каждый год осенью он вместе со всей деревней переживал неизбежное и тяжелое – рекрутский набор. В деревне поднималось смятение, матери, у которых сыновья призывались, голосили по ним, как по покойникам. В волость наезжало начальство, по избам становилось шумно, но было совсем не от веселья. Парней водили в волость и там их раздевали нагишём и свидетельствовали и, когда раздавалось короткое и насмешливое «годен!», в передней комнате волостного, густо набитой мужиками и бабами, вспыхивал плач и раздавались вопли. А потом новобранцев увозили. Деревня провожала их, пьяная и растерянная. Парни ехали полупьяные и храбрились и бахвалились, но все знали, что им тошно и что они боятся солдатчины и что только стыд мешает им присоединиться к плачу старух и молодаек, бежавших за санями.
Каждый год, глубокой осенью из деревень увозили в казармы парней. И там, в казармах, их брали в оборот, их учили. И ученье их было тяжким и непереносимым. От ученья этого и от казарменной жизни томились они и писали домой жалостливые письма.
Огородников, как и каждый деревенский житель, как и вся деревня, боялся казармы. Ибо знал он, что ребят там держат как арестантов, и что теряют там ребята себя, свою волю и начальство держит их в жестоком подчинении.
И радость от встречи с солдатами, которые не боятся начальства, которые восстают против начальства, которые за народ и вместе с народом, непривычная радость от всего этого охватила Огородникова и прочно, до какого-то неосознанного еще срока вошла в него...
23
Офицер был строен, молод, зимняя шинель с меховым воротником сидела на нем, как влитая, мерлушчатая папаха, посаженная на голову чуть-чуть набок, оттеняла чистый смугловатый лоб, веселые глаза и красивый разлет бровей. Офицер внимательно, с бесцеремонностью знающего свою силу и свое обаяние мужчины, оглядел Галю и откровенно улыбнулся ей. Галя нахмурилась, но не смогла преодолеть внезапного смущения: щеки ее обжог ненужный румянец.
Тогда офицер, шедший ей навстречу, круто повернулся, зазвенел шпорами и пошел рядом с нею.
– Вам одной скушно! – засмеялся он и просунул руку под локоть девушки.
– Вы нахал! – отдернула руку Галя и пошла быстрее. – Отстаньте от меня!
– Ах, какая строгая! – Боже мой, какая строгая! – не отставал офицер.
Галя оглянулась. На улице почти не было прохожих. На углу зяб извозчик, дорогу переходила какая-то старуха.
– Как вам не стыдно привязываться! – повторила Галя и с досадой почувствовала, что голос ее дрожит: хотелось сказать решительно и строго, а вышло совсем по-бабьи!







