Текст книги "Плач по красной суке"
Автор книги: Инга Петкевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
– Из двух обломков не срубить плот, чтобы переплыть океан. Эти двое обречены сидеть на необитаемом острове всю жизнь. Боюсь, что они скоро возненавидят друг друга.
– Поживем – увидим, – говорила я.
Когда пришел срок выходить в декрет, Варька подала заявление. Впрочем, декретный отпуск ей не оформили и не оплатили, потому что на прощание, под занавес, наша Бандитка встряла в очередную скандальную историю и паразит Натан уволил ее за две недели до положенного срока.
Трудно поверить, чтобы это безумство совершила беременная женщина. Беременным обычно не до этого – в них уже работает инстинкт самосохранения и продолжения рода, они никогда себе не позволят оставить свое потомство без средств к существованию. Впрочем, кто знает этих «молодых, да ранних», они, говорят, теперь и живого младенца в помойки суют, не то что наши «священные реликвии».
Этот стеклянный шкаф – алтарь нашего верно-подданничества – стоял в кабинете директора типографии и был набит всякими сувенирами, призами, вымпелами, юбилейными подарками и прочей дребеденью, которую принято дарить коллективам на всякие юбилеи. В томительные часы летучек, отчетов и собраний я любила разглядывать эту аляповатую дешевку и удивляться ее откровенной, бездарной никчемности. Чего там только не было: какие-то танки и самолеты из прозрачного пластика, бронзовые медали всех размеров (опять же в прозрачных футлярчиках), космическая ракета из рыжего металла на ажурной подставке и рядом такая же Эйфелева башня, чеканка на медной плите с неизбежными березками и пастушками, хрустальная ваза в виде ступки, фисташкового цвета, и такая же безобразная пепельница, которые преподносили делегатам съездов в сталинское время и которые, по странному стечению обстоятельств, впоследствии часто служили орудием убийства (наверное, в силу своей хамской, возмутительной безвкусицы). Все эти каннибальские фетиши были щедро разукрашены кумачовыми вымпелами с золотыми надписями, крайне халтурно сработанными. На отдельной полке в ряд по росту располагались надгробные плиты с профилями вождей, а полкой ниже раскинулся целый город из разноцветной пластмассы, где Мавзолей стоял рядом с Исаакиевским собором, Кремль соседствовал с Медным всадником, а из-под арки Главного штаба выглядывал красный пластмассовый Зимний… Все эти сокровища хранились под замком, ключ от которого наш старый хрыч носил в нагрудном кармане.
И вот однажды утром вся коллекция исчезла – алтарь был осквернен.
Натан от ужаса и отчаяния лишился последнего разума и тут же вызвал оперативную бригаду из КГБ, которая, не жалея сил, терзала всех нас на допросах, очных ставках и проработках. Ползли дикие слухи, что нам неизбежно пришьют статью за коллективную антисоветчину, расформируют, сократят, урежут, опечатают, сотрут в порошок. Евгеша на нервной почве то и дело глотала лекарства, Клавка-Танк ударилась в черный запой, у туберкулезной Нелли начался нервный тик, впечатлительная Князева стала заикаться, Варьку одолела икота, и только Ирма невозмутимо стучала на своей машинке, но и ее порой мучили какие-то странные спазмы, похожие на собачий лай. Словом, все были в смятении и никто не работал.
Но прошло несколько дней – и снова ЧП. Весь наш иконостас был найден на заднем дворе возле столовой в громадном баке помоечного контейнера. Пропажу обнаружила уборщица, которая пыталась извлечь из переполненного контейнера совсем новенькую пепельницу и вдруг заметила кумачовую тряпицу, потянула за нее и выволокла на свет божий узел с нашими сокровищами. Уборщица тут же помчалась с докладом к директору типографии.
Потом они все вместе копались в помойке, извлекая из нее свои реликвии. Евгешу при этом вырвало, и Натан сделал ей строгое внушение.
Виновников найти не удалось. Основные подозрения падали на Варьку-Бандитку, и ее на всякий случай уволили. Никаких улик и доказательств ее вины обнаружено не было: уволили ее в основном за дьявольский смех, крайне неуместный в столь щекотливой ситуации. Она клялась и божилась, что невиновна в этом преступлении, но хохот изобличал ее. И такой заразительный был этот хохот, что многие не выдерживали и начинали прыскать в кулак, прикидываясь, что на них напал кашель, чих или икота.
Сидим себе, работаем, и вдруг Варька начинает хрипеть, будто ее придушили. Корчится на стуле в страшных конвульсиях, клокочет, как вулкан, и вдруг взрывается, изрыгая фонтан дьявольского, непотребного хохота. И вот уже Брошкина давится смехом, зажав рот ладошкой; и Клавка ухает, как филин; и Ирму мучат какие-то спазмы; и Крошка ходит ходуном на своем высоком табурете…
– Нет, увольте меня! Я так больше не могу! – кричит Варька. – Увольте! Увольте!
Ну ее, разумеется, и уволили.
На прощание она опять клялась нам, что не совершала этого преступления, о чем весьма сожалеет, потому что завидует преступнику.
– Почему вдруг? – заинтересовалась Клавка-Танк.
– Да потому, что этот человек уже никогда не умрет от злобы в психушке, не скурвится, не надорвется. Потому что, когда ему будет плохо, он вспомнит свой подвиг и похохочет. А смех, как известно, лучшее лекарство от всех болезней.
– Ты так думаешь? – Клавка, опершись о швабру, озадаченно разглядывала Варьку.
На мгновение показалось, что именно Клавка совершила этот подвиг. Но может быть, она просто завидовала преступнику.
– А что теперь будет с нашими сувенирами? – робко поинтересовалась Крошка. – Неужели их поставят обратно в шкаф?
– Ой, не могу! – взвизгнула Варька и убежала хохотать в уборную.
– Но кто же это все-таки сделал? – задумчиво спросила Крошка.
– Дай бог, мы этого никогда не узнаем, – глубокомысленно заметила Клавка.
Мы пытались защищать Варьку. Даже по советским законам ее не имели права уволить за две недели до декретного отпуска. Но Варьке было все равно – она выходила замуж за своего таинственного безумца. Кроме того, ей было не привыкать – ее трудовая книжка и без того пестрела всякими экзотическими статьями и параграфами. Варька гордо заявила, что в знак солидарности с преступником запихает на прощание свою трудовую книжку в тот же помойный контейнер.
Говорили, что она родила мальчика и что теперь они втроем окопались там на даче, за колючей зеленой изгородью, через которую ничего нельзя разглядеть, кроме картофельного поля и дома с закрытыми ставнями и запущенным фасадом.
Еще поговаривали, что Варька бросила своего Горю и вместе с ребенком сбежала в Америку с одним диссидентом. Но недавно я ходила покупать шерсть и видела обоих на Кондратьевском рынке. Они выглядели великолепно. Молодые, сильные и спокойные, они торговали диковинными рыбками, и вокруг их аквариума стояла такая толпа детей, что просто было не пробиться. Торговля шла бойко, и Варька не заметила меня; а мне не захотелось ее окликать и напоминать тот тяжелый период ее жизни, который она, судя по ее виду, постаралась забыть.
Только Ирма по-прежнему сомневалась, что судьба Варьки с ее Георгием могла сложиться удачно, как не верила, что бывают волшебные дверцы в живой изгороди, через которые особые счастливцы могут попасть в прекрасный мир, схорониться от нашей жуткой реальности и зажить там другой, полноценной и счастливой жизнью.
Однажды подобное шальное счастье свалилось на голову ее знакомой актрисы. Эта красивая девица приехала из провинции по приглашению одного ведущего режиссера. В театре встретили ее враждебно. Квартиры не было, зарплата меньше ста рублей. За два года такой беспризорной жизни эта девица совсем измоталась, истаскалась, стала пить, и даже пошли слухи, что она малость подворовывает. Впрочем, подобные слухи могли пустить ее коллеги – с них станется.
И вот когда эта красавица уже была буквально на панели, ее подобрал и женился на ней один прекрасный молодой человек. Умный, добрый, талантливый, он привел ее в свою хорошую семью. Там нашу потаскушку пригрели, приласкали, одарили, – словом, все было как в сказке. Вот только она никак не могла поверить в свое счастье, не умещалась эта беспечная жизнь в ее сознании, все ей мерещились какие-то опасности, угрозы и интриги. В ожидании этих несчастий она совершенно извелась. Чтобы снять напряжение, пила втихаря, а чтобы подстраховаться, решила завести себе любовника.
На упреки Ирмы она отвечала истерикой.
– Он все равно меня когда-нибудь бросит, – рыдала она. – Зачем я ему такая никчемная? Полюбит другую и бросит.
– Что ты психуешь? – увещевала ее Ирма. – Он тебя любит, и это прекрасно. Радуйся своему счастью, всякое счастье на земле быстротечно.
– Нет, я так не могу! Не могу! Не могу! Уж лучше я сама его первая брошу, чем так вот сидеть и ждать в неопределенности. Я не переживу, если он меня бросит. Надо бросать первой. Потом родится ребенок, и будет еще хуже.
– Ребенок еще больше привяжет его к тебе.
– Нет, я так не могу. С ребенком будет еще тяжелее его бросить!
– Но зачем его бросать? Живи, пока живется.
Словом, все было как в немецкой сказке, когда глупая Эльза пошла в погреб за пивом и там проиграла в своем сознании всю свою будущую жизнь с ее бедами и несчастьями, а пиво тем временем вытекло на землю, за что ее жених отказался от такой дурехи. Да, все было бы смешно, если бы не так печально. Смятение актрисы перед несчастьем было поистине трагическим. Забеременев, она выскочила из окна восьмого этажа и разбилась.
Ирма считала, что именно такие женщины в старину считались порчеными. Порча заключается в том, что, сбившись однажды с пути истинного, женщина навсегда теряет веру в счастье. Счастье для нее губительно.
Впрочем, в отношении Варьки и ее суженого Ирма, может быть, не права. Все-таки они принадлежат совсем другому поколению…
Случайный контакт
Но однажды случилось невероятное.
Из Москвы с группой фээргешных немцев приехал приятель моего мужа, довольно известный поэт, и пригласил нас на вернисаж одного левого художника.
Это было в легендарные для нашего искусствоведения времена, когда невинные картинки нескольких отважных художников давили бульдозерами и поливали из брандспойтов.
Скандал с выставкой на пустыре получил мировую огласку. Мировое общественное мнение (кстати, что это такое?) было взволновано. Мировой общественности такого слышать не приходилось. Ее, видите ли, возмутило, что невинные картинки давят чуть ли не танками и заливают водой. Между тем в стране происходили вещи куда более дикие и чудовищные, которые, однако, никого не трогали и не возмущали.
Словом, мировая общественность нажала, наши деятели малость растерялись и спасовали, в результате чего состоялось сразу несколько художественных выставок формалистического направления, куда, разумеется, зрителю попасть было невозможно, потому что надо было стоять в очереди целый день.
Отбор произведений на эти выставки был весьма придирчивый и предвзятый, и многие жаждущие художники туда не попали. Раздосадованные таким небрежным отношением к их талантам, а пуще всего тем, что им не довелось участвовать в погроме на пустыре, не довелось отличиться и пострадать перед лицом мировой общественности и тем самым привлечь к себе ее заботливое участие, эти незадачливые художники решили устраивать себе нелегальные выставки на дому, что всегда весьма преследовалось и запрещалось.
Поначалу на подобную неслыханную дерзость в нашей строго курируемой определенными органами области искусства поглядывали весьма снисходительно – никого не убили и не посадили. То есть прецеденты, конечно, имелись: и убили, и посадили – но не всех.
Художник, к которому мы были приглашены на домашний вернисаж, кажется, принадлежал к ташистскому направлению в живописи. На красиво отработанном фоне он старался нарисовать как можно меньше деталей. К примеру, спиральку, звездочку, кружок или даже точку, – на каждом большом холсте по одному знаку. Выглядело это весьма профессионально и внушительно, но разглядывать там особенно было нечего, поэтому вся публика на подвальном вернисаже преимущественно баловалась чаем и развлекалась сплетнями.
Обстановка была крайне нервозная. Посетители, сбившись тревожными кучками по углам, заговорщически шушукались и подозрительно поглядывали друг на друга. Говорили, что во дворе дежурит милицейский патруль, что ожидается провокация. На лестнице действительно толкались подозрительные субъекты, распивали бормотуху из горла и цеплялись к посетителям выставки. Потом они окончательно надрались и рассосались, забыв под дверьми мастерской одного своего пьяного кореша. Тот сидел на холодных ступеньках и жалобно скулил от холода.
– Ребята, ребята! – плакал он. – Возьмите меня к себе, я свой, ребята! – приставал он к посетителям, когда они перешагивали через его тело. Над ним сжалились и взяли на кухню. От тепла его еще больше развезло, и он поведал публике свою горькую жизнь и заодно проболтался, что их с корешами подрядили у ларька по десятке на рыло, чтобы они сорвали выставку и поизгалялись над художничками.
Потом он заснул, а проснувшись, пытался учинить погром, разбил пару стаканов, обозвал всех контрой, за что был торжественно выдворен обратно на лестницу, где долго кричал и матерился. Потом его забрал дворник и сдал в милицию.
Хозяин мастерской, златокудрый красавец, тоже был пьян и нес околесицу про Бермудский треугольник, откуда он родом, и про тарелки, которые скоро заберут его домой. В пьяном виде было особенно заметно, какой это еще ребенок. Ребенку было страшно, неуютно и тревожно, и он плакал пьяными слезами и просил всех дам его усыновить или хотя бы взять к себе ночевать. Постепенно надрались еще несколько молодых гениев, и только тогда гости стали замечать, что в некоторых стаканах вместо чая находится портвейн.
Верховодила там шикарная стильная девица в темных очках. Еще на ней была черная блуза почти до колен, из-под которой едва выглядывали маленькие штанишки типа узких шорт, и завершали этот невероятный ансамбль черные сапоги выше колен. Держалось это диво крайне надменно и высокомерно. Молча разносило на подносе сомнительный чай и оживилось, только когда появились немцы. Она ловко отобрала у них объемистые пакеты с бутылками и прочей снедью и бойко залопотала что-то по-немецки.
– Немцы с пустыми руками не ходят, – комментировал сцену наш московский приятель. – У них после войны комплекс неполноценности, они теперь в мире самые щедрые.
Загадочная дива между тем приблизилась к нам с подносом граненых стаканов, в которых плескалась какая-то прозрачная жидкость.
– Джин, – сквозь зубы выдавила она.
Ее кукольное личико было так ярко разрисовано перламутровым западным макияжем, что черт было не разобрать.
– Валютная блядь, – со знанием дела шепнул мне на ухо наш москвич.
– Да брось ты, – усомнилась я. – Это же немка. Не видишь, как она с фрицами балакает.
– Ты что, – засмеялся москвич, – немок таких не бывает. – И он обратился к девице с каким-то вопросом. Та невозмутимо выслушала его и беспомощно развела руками, давая понять, что она ни слова не знает по-русски и ничего не понимает из того, что здесь происходит.
Кто она и откуда – никто не знал. Очевидно, молодые дарования подклеили ее где-то для шику и куражу.
Но меня мучили сомнения – с первого взгляда она показалась мне очень знакомой, и целый вечер я тщетно напрягала память, где я могла ее видеть или хотя бы кого она мне напоминает. Таинственная незнакомка не реагировала на мои настойчивые взгляды. Я терялась в догадках.
Ее выдало кольцо с изумрудами. Это было старинное золотое кольцо. С первого взгляда оно выглядело невзрачным и в глаза не бросалось. Можно было спокойно носить его на руке, не опасаясь грабителей. На самом деле ему не было цены, и в свое время я даже подумала, что кольцо это похоже, по сути дела, на свою невзрачную хозяйку. Словом, это была Ирма. Я перехватила ее ладонь и заглянула под очки. Она с досадой вырвала у меня руку, смутилась и поспешила удалиться. Но когда мы собрались уходить, она появилась в прихожей, уже одетая в длинный кожаный плащ, который на черном рынке стоил огромных денег. На голове у нее была черная мужская шляпа, которая окончательно делала ее неузнаваемой. Она молча взяла меня под руку и доверительно пожала.
Мы благополучно выбрались из подвала. Муж и его московский приятель заинтригованно поглядывали на таинственную незнакомку, но та всю дорогу молчала. И даже, когда я пригласила ее к нам домой, она согласилась молча, поблагодарив меня только кивком головы.
Дома мы сообразили выпивку и закусь. Москвич заторчал на Ирме, и та благосклонно принимала знаки его внимания. Она была мне очень благодарна за то, что я помогла ей вовремя смыться из этой сомнительной компании, сказала, что оказалась там случайно…
Выпивали.
– Господи, – возмущалась я, – кому мешают эти художники? Дети не воруют, не хулиганят, они при деле. Ну малюют свои не вполне понятные картинки. За что же их травить и преследовать? Бульдозеры и брандспойты вроде бы позади, но тут одного из них сослали на химию, другого побили, третьего посадили. Зачем, почему? Зачем создавать вокруг этого явления нездоровый шум и ажиотаж? Пусть себе тихо рисуют.
– Да! Да! – горячо подхватила Ирма. – В гитлеровской Германии тоже травили абстракционистов и тоже боролись с формализмом. У меня есть каталог с репродукциями фашистских выставок. Там точно такие же доярки и коровы, рабочие и пионеры, даже есть пограничник в белом тулупе, с автоматом наперевес. И манера исполнения точно как у Пластова или Дейнеки. И нашим оболтусам тоже все эти домашние выставки не сойдут с рук. Дай срок, им все припомнят и отыграются. Ты спрашиваешь – за что? За свободу. Им указали и показали, как надо рисовать, но они, видите ли, так не желают, сопротивляются, бунтуют. Это наивный и беспомощный, но бунт против узаконенных форм жизни и поведения. Им этого не простят. Не они первые, не они последние. Когда-то в России произошла революция. Она происходила в основном в душах и в сердцах людей, что особенно ярко выразилось как раз в живописи: Малевич, Кандинский, Шагал. Эти гениальные революционеры были разогнаны в первую очередь, еще до всеобщих посадок. Весь мир пользуется до сих пор их революционными открытиями, и только у нас они гниют в запасниках Русского музея, а экспозиции забиты самой реакционной живописью. Ну ладно, многие из формалистов эмигрировали, стали идеологическими врагами. Но где, например, Филонов? Он умер от голода в блокаду, все свои работы завещал государству. Недавно две из них впервые выставлялись. Я думала – навсегда, но их тут же сняли и убрали подальше. А ведь это – гений, не чета нашим мальчикам. О чем же после этого говорить?!
Ирма не сказала ничего особенного. Все это были общеизвестные факты. Ничего странного не было в ее речах, разве что тон – горечь, усталость и отвращение были несколько выше нормы. Она говорила, как всегда опустив глаза, ее глуховатый тихий голос волновал и настораживал, она говорила, а не трепалась на общие темы. Ее никто не перебивал, все слушали с непонятной тревогой. Все были заинтригованы, а больше всех, конечно, я сама. Вот тебе и тихая машинисточка! И откуда что берется, откуда этот шарм, значительность, откуда эти драгоценные шмотки и косметика? Тоже мне Золушка, живет себе двойной жизнью. Кто она такая, откуда, почему? Было бессмысленно и даже бестактно приставать к ней с вопросами, и в тот вечер я не узнала ничего нового.
Москвич пошел провожать Ирму и к нам больше не вернулся. Я же потом долго мучилась любопытством, не раз подсаживалась к Ирме в столовой, но она уходила от разговоров, проскакивала мимо меня и даже ни разу не подняла своих потусторонних глаз. Она явно давала понять – ей неприятно мое назойливое внимание и досадно, что ее засекли. Даже свое кольцо она уже больше не носила.
Примерно в то же время в городе было разгромлено где-то тридцать мастерских. Больше половины из них принадлежали вполне официальным и даже маститым художникам, но, несмотря на их жалобы, преступники не были пойманы, что само по себе свидетельствует о полной безнаказанности бандитов. А то, что в числе пострадавших оказались официальные художники, говорит о следующем: органы, которые санкционировали эти погромы, пользовались услугами настолько дремучих подонков, что они уже не могли отличить правую руку от левой, не говоря уже о тонкостях художественных течений.
А художник, которого мы тогда посещали, сгорел при таинственных обстоятельствах в собственной постели. Жена требовала расследования, но что тут может требовать жена, особенно не вполне лояльного художника?
Об этом последнем скандале мне сообщила Ирма на очередной нашей складчине накануне великих праздников. Ее бывший муж, оказывается, был художник.
Она по-прежнему вязала какую-то вещицу для своего ребенка, была тиха и невзрачна, от той шикарной, загадочной незнакомки, что повстречалась мне однажды на выставке, не осталось ничего, кроме очень дорогой шерстяной нити в ее проворных руках.
– Где же ваше кольцо? – поинтересовалась я.
– А где ваше? – уныло вздохнула она.
Я больше не носила своего обручального кольца, оно было в ломбарде. Мы с мужем успели разменять наш единый союз, заглотили отравленную наживку вседозволенности. Мы еще трепыхались, еще гордились и кичились своим падением. Наша боль, наши страдания казались нам формой жизни, на самом деле это была форма умирания. Лихие однодневки, мы горели ярким пламенем, еще не подозревая о собственной гибели.
Мы отрывали от себя лучшие куски и бросали в алчную пасть нашей гидры: талант, здоровье, любовь, честь и совесть – все было отдано ей на съедение. У нас ничего не оставалось. Мы тонули. О творчестве не могло быть и речи. Надо было спасаться поодиночке. Муж покинул меня и уехал на заработки в Москву.
– Как вы живете? – спросила я у Ирмы.
– Я работаю, – устало отвечала она. – А вы?
– Я тону, – сказала я. – Поклажа слишком тяжела для меня, нельзя так много на себя взваливать.
– Не только можно, но и нужно, – возразила Ирма. – Вы не умеете работать профессионально, вас этому не учили. У вас нет профессиональных навыков.
– Вы отделяете себя от нас. Почему? – спросила я.
– Меня научили работать, – отвечала она. – Меня спасает работа.
– Все мы обречены, – сказала я. – Только я погибну от безделья, а вы надорветесь. Вы не умеете халтурить, а всей работы вам не переделать. Чтобы тут выжить, надо не работать, а делать вид, что работаешь. Вы не умеете жить в этой клоаке. У нас восточная психика без восточной религии, темперамента и морали и западные запросы на ширпотреб. Мы полукровки. От Запада и от Востока мы взяли на вооружение только самое худшее. Лживость, лень, развратность Востока и вседозволенность, всеядность, потребительство и холод Запада.
Не знаю, что меня вдруг понесло, – может быть, от вина, а может быть, это была отповедь на те ее пророчества, которые, к сожалению, сбывались.
– Разумеется, вы правы, – покорно согласилась она. – Я стала уставать и понемногу учусь халтурить. Может быть, это начало конца.
Почему-то меня очень огорчил ее покорный тон, мне стало горько и страшно.
– Давайте выпьем, – предложила она.
Мы выпили не чокаясь.
– Что значит такая перемена? – спрашиваю я.
– Это значит, что приближается старость, – отвечает она.
– А мы никогда не попадем на праздник?
– Есть один африканский деликатес, – говорит Ирма. – Берется голодный живой удав и помещается в громадный котел с водой, под которым разводится костер. Пока вода закипает, удава кормят мясом всех сортов вперемешку с орехами, фруктами и овощами. Удав все это заглатывает, а вода тем временем закипает. В результате получается изысканное блюдо – фаршированный удав. Вы никогда не чувствовали себя таким удавом?