Текст книги "Плач по красной суке"
Автор книги: Инга Петкевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Потом мы снова отправились на промысел в ту же воинскую часть. За прошедшие два дня мы сделались знаменитыми. Поглазеть на нас сбежалось много зрителей. Мы терпеливо излагали им свою историю, они же хохотали.
Я думаю, что хохотали они в основном от нашего лексикона – эта смесь русского, немецкого и английского, наверное, была довольно забавна, – но и сами по себе мы, видимо, представляли колоритную пару. Кроме того, история с поросенком, взятым на воспитание, тоже, наверное, была довольно смешной. А может быть, такой уж жизнерадостный и сытый был этот американский победитель, но хохотали они каждый раз, когда мы приходили за помоями.
Сначала старуха обижалась на этот дикий хохот, но потом она привыкла и перестала обращать внимание. За помои мы приносили им наши красивые кисеты и носки.
В тот месяц мы почти не печатали – так много хлопот было с этим поросенком. К тому же по совету американцев мы решили сажать огород. Они дали нам семена для посадки и немного картошки.
Всю весну мы возились с нашим огородом. Как я уже говорила, за домом был небольшой садик. Там росло несколько старых плодовых деревьев, которые старуха особенно любила и наотрез отказалась спиливать. Зато кусты жасмина, сирени и еще чего-то мы выкорчевали с корнем, оставили только несколько кустов черной смородины на чай. Мы распахали в садике все клумбы и газоны и сделали грядки, на которых посадили свеклу, морковь, укроп, горох, картошку и даже огурцы. Эта возня с огородом очень сблизила нас. Старуха заметно оживилась – стала не такая уж чопорная и суровая – и порой рассказывала мне много интересного из своей жизни. Оказывается, она в молодости была довольно богатая, но вышла замуж по любви за непутевого человека, который быстро промотал ее состояние, к тому же рано умер, оставив ее с двумя детьми.
– Если жизнь делается невыносимой, надо убавить требования к ней, – любила говорить эта мудрая женщина. – И богатые люди бывают несчастны. А если уметь работать, то бедным ты никогда не будешь. Только работа делает человека. Конечно, Господь Бог дарует ему жизнь и много замечательных способностей, но без работы человек быстро дичает и превращается в животное, которое только и думает о плотских утехах и поэтому попадает в лапы к дьяволу, который потом помыкает им, как своим слугой. Из подобия Божия человек превращается в дьявольское подобие и, разумеется, попадает в ад.
Дорвавшись до понятной работы, я с удовольствием слушала старухины туманные разглагольствования. Я была готова пахать землю, корчевать пни, сажать картошку – все мне было в радость, лишь бы не печатать на машинке. Но вредная старуха и здесь не оставляла меня в покое, даже в огороде она заставляла меня спрягать немецкие глаголы и зубрить правила орфографии. До сих пор у меня в ушах звучит ее настырный, въедливый голос: их бин, ду бист, эр-зи-эс бист. Ее логически четкий мозг не знал сомнений: если что-то надо было сделать, она не раздумывая бралась за работу, и приходилось удивляться, как много успевает за день эта немощная, старая женщина. Чтобы не отставать от нее, мне невольно приходилось подтягиваться и повышать требования к себе. И вот за пять лет жизни у старухи я получила и профессию, и воспитание, и образование, а главное – приобрела навык к работе, который позднее не раз спасал меня от отчаяния, падения и нищеты, а в конце концов, наверное, меня погубит.
Огород, к моему разочарованию, мы вспахали и обработали в рекордно короткий срок. Зато как приятно было потом отдыхать вечером на веранде в обществе тощего поросенка и любоваться своей работой. Жужжали пчелы, порхали бабочки, цвели яблони, пели птицы. Косые лучи заходящего солнца уютно согревали землю. После дневных трудов мы буквально пьянели от запаха цветов, от солнечного тепла, тишины и покоя. Мы забывали свое горе и войну, каждая клетка в нас дышала и хотела жить, вопреки голоду, вопреки рассудку. Я думаю, только в дни народных бедствий, когда рядом ходит смерть, так патологически остро ощущается вкус жизни, ее скромные и такие могучие прелести. Истощенные голодом, войной, два одиноких, заброшенных в этом суровом мире существа были так предельно пронзительно счастливы, что даже тогда мне казалось, что второй раз в жизни такого счастья быть не может… И точно, больше оно не повторилось.
В середине лета мы стали подкапывать картошку, и наш поросенок стал заметно толстеть.
Господи, до чего же в первое время я ненавидела и боялась ее, мою Гретхен. Она казалась мне злой тираншей, которой доставляет удовольствие мучить меня и дрессировать.
Позднее она не раз признавалась, что и сама поначалу боялась меня. Да и что, кроме ужаса, мог внушать этой благовоспитанной даме дикий, угрюмый и злой звереныш? У меня сохранилась фотография тех лет: волчий взгляд исподлобья, ожесточенно сжатый рот, рыжеватые волосы стоят дыбом, как щетина. Старуха утверждала, что во время болезни я даже кусалась и царапалась, как волчонок. Когда же она застала меня на полу в обнимку с окровавленным поросенком, она уж точно решила, что я взбесилась и надо срочно вызывать врачей, чтобы меня вязали.
Однако к концу первого года обучения и воспитания, когда я малость освоилась с машинкой, особенно после возни с огородом, наши отношения стали налаживаться. Между нами установилось какое-то тихое взаимопонимание, мы стали меньше друг друга бояться, все чаще беседовали по душам, рассказывали друг другу свои жизни, делились бедами.
Летом сорок пятого года, когда я уже почти освоила машинку и почти прижилась у старухи, я познакомилась с одним парнишкой из Белоруссии. Он работал на ферме и раз в неделю привозил в наш квартал молоко. Постепенно мы подружились. Парень был на пять лет старше меня и звали его Коля Дубрович. Это был красивый и здоровый юноша, простодушный и приветливый. Мало сказать, что я боготворила его. Каждое русское слово в его устах было для меня священным, несмотря на сильный акцент.
Иногда я сбегала от старухи, чтобы покататься на Колиной маленькой серой лошадке, запряженной в тележку. Очень странно и тревожно было снова услышать русскую речь, и, наверное, поэтому на меня такое сильное впечатление производили громкие слова о равенстве, братстве, свободе и наоборот – рабстве, бесправии, угнетении.
Коля на хозяев не жаловался, они вполне прилично с ним обращались: кормили тем же, что ели сами, не грубили, не били. Даже девицы к нему приставали, даже хозяйская дочь, – ведь в Германии тоже мало парней осталось. Вот только вкалывать приходилось с утра до ночи, уж больно немцы люты до работы.
– Прямо не жизнь, а каторга! – сокрушался Коля.
И мы с упоением вспоминали наше вольное дворовое детство, когда можно было целыми днями гонять в футбол, в лапту, в «казаки-разбойники» и никто не заставлял тебя работать. Наша тоска по родине происходила в основном из отвращения к постоянному труду. Мол, и детство у нас отняли, и родителей, и родину, поработили, закрепостили… Мы отдавали себе отчет, сознавали, что хозяйские дети работают наравне с нами. Но Коля утверждал, что они работают на себя, а мы работаем на них. Он объяснял мне, что моя старуха хочет выдрессировать меня, чтобы иметь потом покорную рабыню. Смешно, но я верила ему. Мне и в голову не приходил простой довод: зачем рабыню учить грамоте, музыке, рисованию, хорошим манерам. Да и о каком рабстве шла речь, когда уже кончилась война и мы вольны были распоряжаться своей судьбой по своему усмотрению. Коля имел адрес, по которому всегда мог обратиться с просьбой о возвращении на родину. И мы мечтали о нашей могучей Родине, мечтали исступленно, самозабвенно. Да, мечтать нас в детстве научили неплохо.
Наша тележка, весело бренча пустыми бидонами, беспечно катилась по прямой, обсаженной тополями немецкой дороге, среди ухоженных, несмотря на войну, бесконечных полей. Светило солнце, пели птицы, стрекотали кузнечики. Полуденный зной, казалось, на глазах залечивал язвы раненой земли. Какое-то особое послевоенное безмолвие, вязкая тишина и ленивый покой окутывали землю, как наркоз. Все вокруг будто оцепенело в этом томном целебном мареве, и в глубоком послекризисном сне уже витали миражи мирных будней, счастья и благоденствия.
Мы радостно тряслись в нашей таратайке, и черепичные остроконечные крыши затерянных в зелени ферм казались нам заколдованными замками, где с нетерпением ждали нас, освободителей. Флюгера, жалобно поскрипывая, заманивали нас в свои владения, умоляя спасти от кровожадных людоедов.
И вот однажды на обочине дороги, возле ручья, в тени каштана, нам повстречался Кот в сапогах. В свободной и живописной позе он отдыхал на зеленой траве, закинув ногу на ногу, и глядел в небо. Его большие красные ботфорты стояли тут же на траве. Мы увидели его одновременно, но, пока мы останавливали тележку, кот исчез. На траве валялся только один сапог, который он обронил, убегая. Мы переглянулись, подхватили его и бросились в погоню за котом. Следы привели нас на заброшенную ферму. Дверь дома еще поскрипывала, она не успела захлопнуться за котом, но когда мы добежали до нее, то увидели табличку «Мины!». Однако в заброшенном саду было так много спелых фруктов. Посовещавшись, мы пришли к выводу, что навряд ли кому-нибудь понадобилось минировать сад, и мы наведались туда с большой пользой не только для своих желудков, но еще целую тачку фруктов привезли в город моей Гретхен, чем завалили ее работой на целую неделю и обеспечили себя мармеладом и джемом на всю зиму. И потом, гоняя чаи с вареньем, мы то и дело благодарили Котяру Котофеевича, Кота в сапогах, который заманил нас в свои владения и так щедро одарил своими сокровищами. Только Гретхен в ужасе возводила глаза к небу и что-то бормотала себе под нос. В ее буржуазном сознании никак не умещалось, как это можно залезать в чужие владения, тем более заминированные.
«Бедные дети, – вздыхала она. – Как их искалечила война!» Однако варенье есть не гнушалась.
Мы же только посмеивались. Мы не чувствовали себя жертвами войны и еще не раз потом наведывались в заколдованный, то есть заминированный, сад. Чувство опасности атрофировалось в нас вместе с прочими морально-этическими предрассудками. Мы искренне считали заброшенный сад своей законной территорией и резвились в нем, как настоящие дикари-завоеватели. На чужой земле мы чувствовали себя победителями и опять вспоминали свое вольное дворовое детство, проклинали фашистов и мечтали о возвращении домой. Мы весело катались на своей таратайке по чужой земле, опьяненные своей победой, и бренчание бидонов казалось нам звоном литавров, триумфальным победным маршем в нашу честь. Впервые в жизни нам было даровано необъятное, полновесное счастье, и мы дурели от него и мечтали о счастье еще большем. Нам казалось, что мы в преддверии какого-то вселенского блаженства, какого-то неземного рая, который ждет нас буквально за поворотом, стоит сделать шаг – и мы дома… У нас захватывало дух от восторга перед этим волшебным мгновением. И мы взахлеб мечтали о нашей сказочной Родине, где нет рабов и хозяев, где детей никто не заставляет работать. Господи, как жарко, исступленно и самозабвенно мы умели тогда мечтать.
– Ты представляешь, – горячо возмущался Коля. – Они нас купили, как скотину! Пошли на рынок и купили, будто овцу или курицу. Нас, русских, продавать, как скотину!
Я не знала такого факта, я была больна и не помнила, как меня продавали и покупали, но его возмущение передалось и мне. По возвращении домой я прямо спросила хозяйку, почем она меня купила. Застигнутая врасплох, моя старуха страшно смутилась, побледнела, испуганно залепетала что-то невнятное, а потом вдруг замолчала. Но я твердо стояла на своем и требовала разъяснений.
– Кто тебе это сказал? – горестно прошептала она. – Какие подлые, злые и глупые люди тебе такое сказали?
Я злорадно наблюдала за ней, ее беспомощный лепет выдавал ее с головой, выдавал ее тайные помыслы в отношении меня. Я раскусила ее, вывела на чистую воду, разоблачила, сорвала маску.
Я бросала ей в лицо горькие, обличительные слова. Она не оправдывалась. Я требовала, чтобы меня вернули на родину, она не возражала.
– Да, да, – испуганно кивала она. – Я знала, что это случится. Я знала, что ты покинешь меня, – но нельзя, нельзя быть такой жестокой. Я не хотела тебе зла, и я его не делала. Почему же ты так меня ненавидишь? Я хотела сделать доброе дело. Мы виноваты перед тобой, и я хотела сделать доброе дело!
Но я не верила старухе, не жалела ее и не была ей благодарна. Я одержала над ней победу и упивалась этой победой. И она тихо ушла из дома. Я знала, что она пошла в церковь. «Замаливать свои грехи», – усмехнулась я про себя.
Только через несколько дней состоялось наше решительное объяснение. Собственно, объяснения никакого не было. Просто она усадила меня на стул и строгим, сухим тоном изложила мне свое решение – «свою волю». Да, она готова отправить меня домой и даже навела кое-какие справки. Но она сделает это не раньше, чем вылечит мои уши. Так велит ей долг совести, и она выполнит его во что бы то ни стало. В остальном совесть ее передо мной чиста, и она надеется, что я со временем пойму ее старания сделать из меня человека и оценю ее усилия.
И, не слушая никаких возражений, она снова усадила меня за машинку.
Постепенно наша жизнь вошла в прежнюю колею, наши однообразные трудовые будни уже не так угнетали меня. Я привыкла работать и по-своему привязалась к хозяйке.
Несколько раз она возила меня в другой, более крупный город и показывала врачам. Врачи настаивали на операции. Однажды в приемной, где я ждала мою хозяйку, я случайно услышала разговор одной семьи и поняла из него, сколько стоят эти визиты к врачам и во сколько обойдется моя операция. Я слушала очень внимательно и даже осмелилась переспросить незнакомых людей. Я не верила своим ушам – такая это была громадная сумма. Откуда их возьмет моя старуха?
Я прекрасно знала ее финансовое положение. Мы постоянно экономили каждую копейку, мы почти голодали.
По дороге домой я прямо спросила ее, где она возьмет деньги, чтобы заплатить за мою операцию. Вначале она смутилась, потом рассердилась на мою бестактность, потом вдруг засмеялась озорно и весело.
– А это не твоего ума дело, – сказала она. – Ребенку не положено совать нос в такие дела.
Нет, моя старуха и впрямь была блаженная или святая. Она не только выходила меня, выучила, а теперь еще эта дорогущая операция. Может быть, она хочет таким образом закабалить меня навсегда, чтобы я потом всю жизнь была у нее в долгу и работала на нее, чтобы выплатить долг? Стыдно было задавать этот вопрос. Где-то я уже догадывалась, что мои подозрения несостоятельны. И все-таки спросила. На этот раз старуха не обиделась, а рассердилась:
– А, вот до чего ты додумалась! Поздравляю. Только почему это тебе в голову вечно приходят одни только гадости и гнусности? Я учу тебя добру и разуму, а ты все в лес глядишь. Не волнуйся, отпущу я тебя в твой лес, нагуляешься еще, повоешь по-волчьи. Я-то знаю, что там, на твоей родине, творится. Можешь мне поверить. Мне один ваш человек много чего порассказал. Такие же там лагеря и тюрьмы, как у нас были. Только у нас тут все уже кончилось, а у вас продолжается. Да, я не хочу, чтобы ты туда возвращалась, ничего хорошего тебя там не ждет. Но удерживать силой не стану. Вот сделаешь операцию и поедешь. Даю тебе честное слово. А зачем мне нужна твоя операция? Я обет дала. В церкви… да ты все равно не поймешь.
Коля медлил с отъездом, потому что у него был роман с девушкой-полячкой, которую он очень любил. Меня же старуха все водила к ушному врачу. Она объяснила мне, что в Германии сейчас самые хорошие ушные доктора и никто, кроме немцев, меня не вылечит. К тому времени я привыкла верить ей, и она не обманула меня, но на всю эту канитель с докторами ушел еще год жизни.
Коля тем временем отбыл на родину, и я горячо завидовала ему. Мы договорились, что он сразу же, как приедет, напишет мне письмо. Я нетерпеливо ждала этого письма, но так никогда и не дождалась. Много позднее мне стало известно, что прямо с вокзала на своей любимой родине Коля был взят под локотки и отправлен в далекую холодную Сибирь, где, разумеется, труд был свободным и бесплатным, на вдохновении и энтузиазме, за колючей проволокой, где надсмотрщики были братьями по крови, а о бесправии, угнетении, порабощении уже нельзя было даже подумать.
После операции, которая прошла удачно, ко мне почти полностью вернулся слух, и мы особенно сблизились с моей Гретхен. Была весна, которая в тех краях начиналась довольно рано.
Почти месяц мы не работали. Жили у ее сестры на озере, ловили там рыбу, варили ее на костре. Народу в этой бывшей дачной местности было мало, и мы прекрасно отдохнули, загорели, повеселели, окрепли. Там-то и началось наше сближение. Моя старуха помолодела, повеселела и стала вдруг весьма разговорчивой. Дело в том, что, пока я лежала в больнице, кто-то сказал ей, что видел якобы ее младшего сына в госпитале в Америке, – отсюда причина ее неожиданного оживления.
Я слушала ее открыв рот, такие умные и занимательные вещи она говорила. Я мало что запомнила, но дело не в этом. Я все больше привязывалась к ней, все больше понимала ее. Мое уважение к ней и доверие к тому времени было полным и безоговорочным, и уже никакие внешние силы не могли бы подорвать его.
Именно она так доходчиво и популярно объяснила мне тогда трагедию своей нации.
– Мы, немцы, всегда больше всего в жизни ценили порядок, мечтали насадить его в мире любой ценой, пусть даже путем оружия. Мы идеалисты, мы не можем жить в грязи и всегда будем мечтать об идеальном обществе. Почти вся идеалистическая философия тоже создана нами. Даже ваши Маркс и Энгельс были немцами, и они тоже заведут вас в тупик. Нельзя было брать их на вооружение, они идеалисты-утописты и мечтатели, как все наши философы. Мы поверили Гитлеру и пошли за ним только потому, что ему удалось навести в нашей стране порядок. У нас тут до фюрера бог знает что творилось: развал, инфляция, голод и разврат. Гитлер национализировал тяжелую промышленность, закрыл публичные дома, дисциплинировал молодежь. Мы не знали, что он сумасшедший. Мы ничего не знали про наши лагеря, как вы ничего не знаете про ваши. Я сама разговаривала с одним вашим пленным, он прошел по всем вашим лагерям; там не лучше, чем в наших, даже хуже, потому что мы уничтожали в основном другие нации, а вы уничтожаете своих, причем самых лучших, умных, талантливых. За свои преступления мы получили свое возмездие, нас судили, прокляли всем миром, а вы даже до этого не дошли. Ваши преступники безнаказанно хозяйничают в вашей стране, и вам еще долго предстоит страдать от них. И никакие союзники уже не освободят вас.
Как часто потом я вспоминала вещие слова моей старухи. Все в моей стране оказалось даже хуже, чем она предсказывала. До сих пор не судились и не были наказаны наши преступники, которые развратили, унизили и уничтожили всю нацию. До сих пор они могут в любое время ворваться к вам в дом и взять вас под локотки только за то, что вы мыслите и знаете правду о них. До сих пор беспощадно уничтожается в нации все лучшее, живое и талантливое. И этому нет конца.
Тогда же на озере я дала себе зарок не покидать мою старуху до тех пор, пока не вернется домой ее младший сын.
Незаметно прошел еще год, наполненный большим трудом и маленькими радостями. Я уже свободно печатала на машинке, и даже весьма грамотно. Между делом я научилась шить, вязать, готовить, научилась слушать и понимать серьезную музыку, рисовать и даже немного играть на рояле.
Но главное – научилась работать, работать не напрягаясь, легко, свободно и спокойно, так, как в нашей стране уже, наверное, полностью разучились. Здесь работают лихорадочно и бестолково – в панике, авралами – и потому очень устают, надрываются, но чаще вовсе не работают, а валяют дурака, тянут резину и ничего не умеют делать профессионально.
Старуха между тем уже неплохо говорила по-русски, очень гордилась этим и радовалась, что теперь может в подлинниках читать великую русскую литературу. Как ни странно, она особо почитала Достоевского.
И все-таки существовал некий предел в нашей близости, некая дистанция, которую мы никогда не нарушали. Тогда еще я не могла понять, что дистанция эта исходит от нее, от ее осторожной, логической мудрости. Если бы она захотела и позволила, я бы могла ее полюбить, но ей не нужна была моя любовь. Она была мудра, трезва, чиста и горда. Она делала для меня все возможное. Ей нужна была преданная деятельная дружба, человеческая поддержка и немного благодарности. Сейчас я понимаю, что именно это и называется любовью. Но тогда я была ребенком, русским ребенком. Мне не хватало тепла, нежности и ласки. И, узнав, что моя настоящая мать жива, я сильно затосковала по материнской любви.
Грета, моя Гретхен!.. В немецких сказках, которые мы с тобой читали по вечерам, часто встречался сюжет похищения людей всякими феями, троллями и прочими волшебными персонажами. Многие годы человек томится в неволе, служа своему поработителю, чтобы потом вернуться в мир людей одаренным чудесными талантами и добродетелями. Нечто подобное случилось и со мной. Моя строгая фея Гретхен! Помню твое вечно озабоченное, сосредоточенное лицо, сурово поджатые губы, строгий, поверх очков, взгляд, тщательно уложенные плойками седые волосы. Мне казалось, что ты носишь парик, такая аккуратная у тебя была головка. Горе состарило тебя, и только редкая очаровательная улыбка выдавала твой истинный возраст. Так ребенок улыбается сквозь слезы: нежно и застенчиво, недоверчиво и беспомощно, – эта улыбка выдавала не только твой возраст, но еще твою прекрасную женскую душу… Плакать ты не умела.
– Чтобы полюбить человека, – говорила ты, – надо вложить в него очень много труда, забот и страданий. Только тогда человек может стать тебе близким, дорогим и понятным.
Ты не верила в любовь с первого взгляда. Бурные бестолковые страсти и переживания ты считала досужим вымыслом и брезгливо обходила стороной. При всем том ты была очень доброй женщиной и в случае нужды могла отдать ближнему последнее.
– Ты возвращаешься с войны, и тебе положено иметь трофей, – с горькой иронией сказала ты и подарила мне пишущую машинку, на которой я училась печатать, а также целый ворох всевозможного тряпья, который мы вместе нарыли у тебя на чердаке.
Помню, там была чернобурая лисица, из которой потом мне сделали шапку; была громадная файдешиновая ночная сорочка, из которой мать сшила свое любимое платье, было много детских вещей, которые мы выгодно продали.
Уже перед самым расставанием ты сняла с пальца и надела мне на руку кольцо с изумрудом. Оно показалось мне невзрачным, но ты сказала, что оно старинное и очень ценное и чтобы я с ним никогда не расставалась. Впоследствии невзрачность этого кольца спасла его от продажи и похищения: никто никогда не подозревал о его истинной ценности.
Провожая меня на родину, ты сказала:
– Если тебе будет плохо – работай. Никогда не теряй навыка работы. Человечество на земле – это посев Божий. Надо уметь отдавать больше, чем потребляешь, тогда жизнь на земле не прекратится. Не надо ничего требовать от людей, надо уметь отдавать, и тогда тебе воздастся сполна… А если будет совсем плохо – возвращайся. Твое место в моем сердце всегда будет свободным. И между прочим… – ты лукаво усмехнулась, – не хотела тебе говорить, но, наверное, надо. Я не только тебя купила, но и удочерила. Если не вернутся мои сыновья, ты останешься единственной наследницей моего крохотного состояния. Домик мой совсем неплох, и в нем отлично можно провести остаток дней своих. Особенно хорошо нянчить в нем внуков… Я так мечтала об этом…
Как часто теперь мне снится этот домик. Будто я добираюсь туда по дорогам войны, среди голода, страха и разрухи, бреду из последних сил, тащу за руку своего маленького ребенка. Кругом мрак нищета, ужас, но мы едем к своей цели, у нас есть цель… И сразу вдруг изразцовая кухня, резной буфет, тепло, тихо – мы дома.
Неужели никогда нам не добраться туда? Никогда не сбудется этот сон?
Как страшно!
Голос крови, зов предков, родина! Как же я мечтала о возвращении домой, как тосковала по родному слову, пейзажу, как не хватало мне там, на чужбине, любви, ласки, сочувствия, наших слез, поцелуев, улыбок, этих национальных душевных порывов, которыми так славится моя страна.
Да и что говорить, мечты меня не подвели – чего-чего, а всевозможных эмоций, чувств и страстей я получила тут сполна, мне в Германии такое и не снилось. Здесь, дома, все отношения держались на одних чувствах и все поступки диктовались исключительно эмоциями. Никакой логики не было в этой стихии чувств, никаких законов. Бешеные страсти бушевали на коммунальной кухне, где вас запросто могли пришибить за любую мелочь. На бурных эмоциях готовилась пища, стиралось белье, мылись полы. Под настроение влюблялись и разводились. В угаре необузданных страстей судились и рожали порочных детей.
И почти все чувства, которые обрушились на меня в нашей стране, носили алкогольный характер. Дружба и вражда, любовь и ненависть, уважение и презрение, доброта и жестокость, даже отношение к детям – все диктовалось алкогольными импульсами.
Родина! Господи, в какой зловонный коммунальный ад я угодила на твоей священной земле!
Громадная барская квартира, ныне коммуналка, имела две ванные комнаты, две уборные, два выхода, на черную и парадную лестницы, большую кухню и десять жилых помещений, многие из них были поделены фанерными перегородками на несколько отсеков, в которых ютились четыре десятка душ одичалого населения.
Наша обширная зала с лепным потолком и карнизами, с венецианскими окнами, беломраморным камином и узорчатым паркетом была разделена перегородкой на три неравные части. В одной – метров двадцать – размещались мы с матерью, в другой – узкой и длинной – проживал лихой алкаш Петька, а возле дверей был отгорожен маленький аппендикс, что-то вроде нашей, на пару с Петькой, личной прихожей. Там стоял старинный мраморный умывальник с овальным зеркалом и бронзовыми краниками. Раковина была завалена всякой дрянью, в шкафчике под ней мы держали наше личное помойное ведро, еще там жили мыши. Этот бесхозный шикарный умывальник, как видно, остался тут на память от бывших владельцев квартиры. Он был настолько инороден для нынешних ее жильцов, что на него даже никто никогда не претендовал и даже не подозревал, что это самая ценная и красивая вещь в их убогом быте. Этот изысканный «мойдодыр» почему-то всегда напоминал мне мою Гретхен, и как же велико было мое разочарование, когда однажды в мое отсутствие эти варвары выбросили его на помойку.
Наш прямой сосед, колоритный уголовничек Петька, к моменту моего возвращения был сожителем матери. Она не особенно это скрывала, но предпочитала не афишировать. Для нее, партийной барыни, это было крупным падением.
В пору моего дворового детства мы, одичалые щенята, дружной стаей набрасывались на любого ребенка, который случайно забрел в наши владения. «Ты не с нашего двора!» – кричали мы и щипали безответную жертву, которая ничего не могла противопоставить нашим доводам.
Наш сосед Петька был как раз с нашего двора. Это он обучил нас красть арбузы на задворках овощного магазина, а также мату и примитивной эротике. Подобные романтические уголовники до сих пор пышным цветом произрастают на унавоженной для них почве. Разве что раньше они были чуть более артистичны, бесшабашны и талантливы. Ныне преступления пошли тупые, нелепые, стрессовые.
За вычетом войны сей скромный труженик всю свою жизнь провел в лагерях. В первый раз еще не вполне совершеннолетним он сел за кражу с железнодорожной насыпи ведра каменного угля, который просыпался с товарного состава.
Наш великий друг детей и заключенных перед войной чутко следил и заботился о судьбах малолетних преступников. За ведро угля юный рецидивист получил семь лет. Но в тяжелые для страны военные годы почти весь приблатненный элемент был досрочно освобожден и отправлен на передовую. Страна нуждалась в отважных вояках и никогда особо не гнушалась уголовщины. Именно подобные отчаянные натуры оголтело бросались вместо собак под танки или прикрывали своим телом амбразуру вражеского дзота. Не оплошал и Петька – на фронте из него получился лихой разведчик.
Но в сорок третьем ему не повезло: он попал в плен, бежал и по возвращении на родину угодил опять же в лагерь, откуда его неожиданно быстро выпустили, вернули ленинградскую прописку и даже разрешили жить в черте города. «Я везучий», – хвастался он под пьяную лавочку. Похоже, он даже не подозревал, что жизнь его могла сложиться иначе.
Пластичный, дерзкий и щедрый, он нравился бабам и, по-моему, большей частью жил за их счет. (Послевоенный дефицит на мужиков.) Трепло, балагур и повеса, он бахвалился, что ни одна баба не устоит перед ним, и, наверное, поэтому приставал ко всем без разбора, даже к полоумной старухе Коксагыз. Я, получившая прививку чистоплотности у немцев, возненавидела его с первого взгляда. В пьяном виде он не обходил меня своим вниманием, но, встречая сопротивление, обижался, обзывал «фашистской подстилкой» и даже натравливал на меня соседей, которые в свою очередь, тоже чувствуя мое брезгливое высокомерие, не прочь были швырнуть в меня камень.
Он работал в нашей жилконторе столяром и слесарем-сантехником, но заставить его работать на свободе было практически невозможно. В течение дня он то и дело забегал со своими дружками, чтобы раздавить «Плодово-ягодного» на двоих-троих-четверых. Пьяный, он обычно толковал про лагеря, пел под гитару блатные песни и рассказывал всякие байки из тюремной практики. Он там был всегда на хорошем счету. Сидел он почти всю жизнь. На свободе ему было дико и неуютно, он не привык к свободе и не умел распоряжаться своей жизнью самостоятельно. Не зная, куда девать себя, свое время и силы, он пил, дебоширил и снова садился. Ненавидел немцев, евреев, грузин, хохлов. Ненавидел всех, кого не боялся. Боялся начальства и старался ему угодить.
Петька по-своему любил мою мать, уважал и боялся ее, как начальства. Он искренне хотел ей помочь, принести хоть какую-то пользу. В искренности его чувств сомневаться не приходилось, но работать было выше его сил.
Однажды по пьянке он решил отремонтировать нашу комнату. Это была фантасмагория! Ремонт длился месяц и обошелся нам весьма дорого. Мать утверждала, что за такие деньги можно было сделать пять ремонтов. Любой инструмент держался в его руках только пару часов в сутки, после утренней опохмелки. Эти часы он работал лихорадочно быстро и успевал сделать довольно много. Но потом шла очередная поддача, в результате которой он портил уже сделанное. При этом он все время вымогал у матери деньги на материалы, которые тут же пропивал.