Текст книги "Плач по красной суке"
Автор книги: Инга Петкевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
Только путем саморазоблачения мы можем очистить от скверны наш мозг и внести ясность и четкость в процесс мышления. Алкоголь, успокаивая наш измученный мозг и утешая нашу опустошенную душу, в то же время начисто вытравливает из нас все моральные категории. Мораль – высочайшее качество человеческого сознания и самая возвышенная функция человеческой личности. У ребенка ее нет, нет у душевнобольного, почти нет у глубокого старика и скучающего человека. Мы больны, мы аморальны…
Словом, меня понесло, я погорячилась и наговорила много лишнего. Хорошо еще, что все были пьяны и никто ничего не понял. Только Клавка на мгновение насторожилась и тут же сделала свои выводы.
– Знаю, откуда ветер дует, – тоном следователя заметила она. – Запудрила тебе мозги наша машинистка. Ее работа. Контра!
Я оторопела от ее слов и вдруг смутилась, с удивлением обнаружив, что Клавка по-своему права. Действительно, я подсознательно уже мыслила Ирмиными категориями, пользовалась ее терминологией и повторяла ее формулировки. Хамоватая Клавка поймала меня на слове. Я подивилась ее прозорливости и социальной бдительности, которая не дремала даже в похмельном угаре. Я даже малость испугалась и зареклась никогда впредь не говорить при Клавке сомнительных речей.
– Да бросьте вы! – внезапно вмешалась в разговор томная и полусонная невеста Нелли. – Я вот всю дорогу думаю: какое нынче число и день недели? Пятница или суббота?
Все озадаченно переглянулись – никто не знал. Хором стали подсчитывать, но так и не пришли к общему выводу. Проблема осложнилась тем, что, в случае если нынче суббота, глумливая Елка могла сыграть с нами злую шутку и запечатать нас в помещении вплоть до понедельника. С нее станется.
– А что, подруги, пивом мы обеспечены, закусь тоже найдется – как-нибудь перезимуем! – хохотала Клавка, но мне лично было не до смеха. Пропасть из дома на два дня – нет, мой бешеный муж мне такого не простит никогда в жизни.
Единственный телефон в проходной был отрезан от нас бронированной дверью. Стучать было бессмысленно – вокруг не было ни души. Словом, хоть подыхай – до понедельника никто тебя здесь не обнаружит.
А под утро, когда я на мгновение забылась тревожным сном, мне было странное видение апокалиптического характера.
Я вдруг оказалась на круглой площади незнакомого мне южного города. Разъяренный народ толпился тут в великой тесноте и тревоге. Он возбужденно клокотал и гудел, изредка выкрикивая непонятные мне проклятия и угрожая небесам кулаками. Этот митинг носил явно стихийный характер, но отнюдь не политический. У жителей города давно что-то пропало, их будто обсчитали или надули – словом, нарушили привычный ритм их мирных будней. Казалось, они и сами не знают, кому адресованы их угрозы и проклятия, поэтому обращаются прямо к небу, к бездонной пустоте у себя над головой.
– Вер-нуть! Вер-нуть! Вер-нуть! – скандировала группа молодежи в трусах и майках.
– Безобразие! Произвол! Насилие! – возмущенно гудела толпа.
– Мы им не подопытные кролики! – прямо мне в ухо заревел мужской голос. Я отпрянула от мужчины, оглянулась и с изумлением обнаружила, что у него в руках удочки, на голове мотоциклетный шлем, а на ногах болотные сапоги. Как видно, он собирался на рыбалку, но в последний момент что-то отвлекло его, и он примчался сюда на площадь прямо в кальсонах.
– Что случилось? – спросила я у него. – У вас… у нас что-то пропало?
Он окинул меня злобным, воспаленным взглядом:
– Ты откуда свалилась, тетка? Ты что, не слышала сегодня утром радио?
– У меня нет радио, – испуганно пролепетала я.
– Ну и катись отсюда! – яростно прорычал мужик. – Тут и ежу понятно, кто сыграл с нами эту шутку! Они нас давно за людей не считают! Вернуть! – вдруг бешено заорал он в бездонную высоту у себя над головой.
Я проследила за его взглядом и ничего там не обнаружила. Небо было на месте и по-прежнему безмолвствовало. Даже захудалого вертолетика я там не нашла. У меня мелькнуло лихорадочное соображение, что-то о вражеских спутниках и супербомбах, которыми в одночасье свели с ума все население города. Потом я вспомнила о летающих тарелках.
– Может, это все тарелки наделали, – вслух подумала я.
– Тарелки? Какие еще тарелки? – Он оторопело уставился на меня.
– Ну эти, летающие НЛО, – в смятении пролепетала я.
– Ну, скажешь тоже! При чем здесь тарелки? Зачем им это понадобилось?
– Чтобы панику посеять, что ли…
Он озадаченно разглядывал меня.
– Ты, может быть, не знаешь, какое нынче число и какой день недели?
Я действительно не знала этого, но вопрос показался мне неуместным, и я обиделась.
– Может быть. Я болела и поэтому долго не выходила из дома. Объясни мне наконец, что тут у вас происходит.
Он все еще буравил меня тяжелым подозрительным взглядом, когда откуда-то сбоку в наш разговор врезалась толстая распаренная тетка в домашнем халате и с бигуди на голове.
– День пропал, день! У нас украли целый день! – как паровоз, пыхтя и отдуваясь, затараторила она. – Вчера была суббота, в воскресенье я спозаранку собиралась на рынок. Втыкаю радио, чувствую, что-то не то. Меня аж пот прошиб. Вместо воскресной программы там производственная гимнастика, а потом эта девка, ну которая верещит по утрам для детей. Она верещит, а я стою столбом и ничего не понимаю. Была бы забастовка, я бы первая узнала – я ведь член профкома. А потом еще этот правительственный диктор выступил с призывами не впадать в панику, – мол, произошло недоразумение. Хорошенькое дельце – украли день и еще чего-то там тебе вкручивают!
Мне кажется, я что-то начинаю понимать.
– Может быть, перенесли день? Поработаете в воскресенье вместо понедельника, а в следующую пятницу будете гулять вместо воскресенья. У нас в предпраздничные дни часто так поступают.
– Это какие еще праздники? – раздраженно огрызается она.
– Никто ничего не переносил. Вчера все мы заснули в субботу, а воскресенье у нас просто украли. Оно пропало, исчезло, сгинуло без следа!
– Но может быть, вы его проспали…
– Все не могли проспать, – резонно возражает она.
И тут я вдруг прозрела и все поняла. Только мне показалось, что дошла я до этого прозрения не своим умом, а по подсказке кого-то свыше. Мне больше не надо было ломать голову над их проблемами, я точно знала, что тут произошло.
Да, у этих безбожников действительно изъяли целый день, но они не сошли от этого с ума, не смирились и даже не испугались тех высших сил, которые таким образом заявили о себе. Нет, они ни во что не поверили и не почувствовали ничего, кроме слепого гнева и злобной ярости. Они бесновались тут, на площади, и, потрясая кулаками, требовали свой законный день. Они не поняли знамения – они давно забыли о предопределении. Они не подозревали, что это начало конца, того самого конца света, который был обещан им без малого две тысячи лет тому назад.
Казалось, я одна тут могу все понимать, и я тут же оказываюсь на трибуне и кричу в оголтелую толпу гневные упреки и пророчества. И откуда только берутся слова! Но я знаю, что это не мои слова, а некто свыше говорит моими устами.
– Жалкое, озверелое стадо! Вы давно сбились с истинного пути, давно проиграли и растранжирили свою ничтожную жизнь. Уже поздно взывать к справедливости, и помощи требовать не от кого. Вам был дан шанс на спасение, но вы не использовали его. Молитесь! Наступил конец света! Пробил ваш смертный час! Молитесь, пока не поздно!
Но силы мои вдруг иссякают, голос слабеет, слова вянут и теряют смысл. Я еще говорю о любви к ближнему, но это лишь пустой звук – использованное, затасканное, мертвое слово, – косноязычное, беспомощное бормотание. Я в смятении умолкаю и молчу вместе со всеми, тревожно прислушиваясь к тишине. Я вижу, как люди открывают рот, но не могут издать ни звука. Они ловят пустым ртом воздух и в ужасе глядят в небо.
И тут меня опять посещает откровение, и я постигаю промысел Божий. Только что у меня на глазах наступила вторая стадия конца света – у людей было отнято слово. И все слова, которыми они злоупотребляли всю жизнь – изношенные, затасканные до неприличия, – теперь у них отняты.
Внезапно меркнет свет, площадь погружается во мрак. В густых сумерках я вижу, как люди покидают ее. Тихо и покорно, с опущенными лицами они бредут куда-то во тьму. Я знаю, что они уходят умирать. Измученное сознание гаснет – я проваливаюсь в небытие…
Не знаю, сколько прошло времени: секунда или эпоха, но вдруг пахнуло тропическим жаром, перегноем и грозой. Площадь исчезла – передо мной открылся туманный безбрежный простор. Он весь дышал, вздыхал и шевелился, будто силясь проснуться. Оранжевый диск солнца таял в туманном мареве на горизонте, как потухающий светильник, изредка взрываясь огненными шарами. Пахло озоном. Хилая растительность у меня под ногами на глазах завяла, тут же превращаясь в перегной, в рыхлую плодородную почву, на которой уже ничего не произрастало. Земля под ногами тихо шевелилась, постепенно выравнивалась сама собой. Она еще дышала какое-то время, но потом замерла в полной глухой тишине.
Я стояла в центре безбрежной неподвижной равнины. Сумрачный теплый туман клубился вокруг меня…
Вдруг земля передо мной приподнялась и зашевелилась. Возник бугорок, который на глазах превращался в холм, из недр которого на поверхность явно пробивалось какое-то громадное тело, блестящий чешуйчатый снаряд, который медленно расщеплялся на конце, и оттуда вылезало нечто живое… Вот оно сделало усилие и обратилось в громадную голову ископаемого чудовища… Медленно открывались стеклянные створки глаз, и длинные усы распрямлялись, как локаторы. Вслед за головой появилось членистоногое туловище. Оно все дрожало от внутреннего напряжения, и какая-то черная мантия клубилась вокруг него.
Чудовище выбралось на поверхность земли, приподнялось на слабых, тонких лапках, содрогнулось всем телом и внезапно расправило два черных бархатных крыла, которые затмили все небо. Надо мной возвышалась гигантская бабочка, и бабочка эта была возмездием… или, может быть, забвением… Я точно знала, что это такое, но в нашем языке не было слова, определяющего это явление.
Я обмерла под ее взглядом, оцепенела и вдруг поняла, что эти мертвые, использованные и затасканные слова внезапно обернулись чем-то живым и могучим. Я тихо и сладко умирала под ее взглядом, но сама она не была смерть – умирала я от собственных грехов.
Между тем готовились новые превращения. Что-то грозное творилось в атмосфере. Бабочка пыталась взлететь, но не могла этого сделать. Ее тело дрожало от напряжения, и черный бархат трепыхался у меня над головой. Мне хотелось, чтобы она намертво прикрыла меня своим крылом, но она вдруг сложила крылья, лишив меня своего покровительства.
Я одна перед лицом грозных сил Вселенной. Минуту? Вечность? Затылком чувствую ее холодное дыхание, и мои наэлектризованные волосы поднимаются над головой шевелящимся нимбом. Космос входит в меня. Я понимаю, что еще мгновение – и мне откроется суть мироздания.
Но ужас перед близким концом света парализует мой мозг. Я ничего больше не желаю видеть, слышать и постигать. Я бросаюсь на землю, зарываюсь в ее влажное, живое тепло…
И бабочка забвения тихо накрывает меня своим нежным бархатным крылом.
Часть вторая
Страшный Суд
Прошло лет десять, и постепенно я стала забывать тебя, Ирма. Жизнь замотала меня намертво. Не было сил заниматься чужими трагедиями – собственных не расхлебать. Семейные дрязги, развод, кухня, стирка, магазины и ремонты, возвращения мужа в семью и его побеги, несколько бестолковых романов, болезни и смерти близких… и работа…
Не успеешь оглянуться, а на дворе опять весна, и надо собираться на дачу, таща на своем хребте безразмерный воз всяческой домашней утвари и поклажи. Не успеешь опомниться, а на пороге Новый год. Куда девались неделя, месяц, десять лет? После тридцати лет годы стали мелькать, как часы.
Я барахталась в бешеном круговороте дней и даже еще гордилась помаленьку своей отвагой и выносливостью. Я была еще молода и самонадеянна, еще жила в непрерывном времени, и все мои страсти, поражения и победы казались мне исключительными и уникальными. Я жила свою единственную жизнь и в эгоизме самоутверждения беспощадно отсекала иные формы и нормы жизни – все они казались мне примитивными и халтурными. Я жила впервые и удивлялась чудовищным виражам, пинкам и подзатыльникам, которые так щедро выпадали на мою долю.
Я продолжала заниматься литературой, но писателя из меня, разумеется, не получилось. Меня не печатали, но бросить это занятие уже было почему-то невозможно.
Официальный путь быстро изжил себя. В издательство, где потихоньку шла моя книга, на пост главного редактора был назначен колченогий полковник Окачурин, который, потея и краснея от маразматических приливов подлости, заявил мне, что я «не наш человек». Спорить с ним было бесполезно, как бессмысленно уточнять, что конкретно имеется в виду, какие обвинения мне предъявляются, – наверняка он и сам не знал этого. Просто подобным ярлыком у них было принято клеймить неугодных им авторов, до более вразумительного объяснения с которыми уже можно было не снисходить. Они к тому времени уже полностью сплотились, спрессовались в непрошибаемый монолитный организм, у которого классовое чутье заменило все прочие органы чувств. В их системе координат для меня не было места. Печатали они в основном только самих себя. К ним лучше было не соваться.
Уже не имело никакого значения, что в моих рукописях не было ни малейшей антисоветчины, – требовались более существенные знаки верноподданничества, более активный вид тупости, лживости и подлости. Шел курс на понижение уровня в любом виде творчества. Мы уже приближались к идеалу, которым служил наш главный писатель – парализованный генсек с его вороватой свитой.
К ним уже невозможно было подладиться и приспособиться. Если ты стоял хоть на ступеньку выше узаконенного уровня, ты невольно выдавал себя случайно оброненным красочным эпитетом, сомнительной метафорой или заблудшим бесполым междометием, которое их неизвестно почему настораживало. И бесполезно было доказывать, что ты не верблюд – все места были распределены, – поезд давно ушел без тебя.
Итак, я проживала свою единственную жизнь особняком, на отшибе. Мои издательские дела остановились на десять лет. Муж сбежал в Москву, и средства к существованию были на исходе. Он еще немного помогал нам с ребенком, так что с голоду мы не помирали, но завтрашнего дня у нас не было. Впрочем, мы уже не имели привычки туда заглядывать – жили себе по инерции сегодняшним днем, если можно назвать жизнью то вялое прозябание.
Я чувствовала себя в мире как отставший от скорого поезда пассажир. На глухом, заброшенном полустанке я растерянно озиралась по сторонам, приставала с робкими вопросами к случайным прохожим, но всем было не до меня, никто не хотел меня знать.
От нечего делать на досуге я еще кропала свой готический роман, потихоньку строила свой сказочный замок с привидениями, вампирами и прекрасными обреченными наследниками вековых традиций, которые жили на собственной земле в замкнутом мире, которому реальное соседство всяких потусторонних сил сообщало экзотическую прелесть. Писать такой роман было легко и приятно, интересно было находиться в заколдованном замке среди моих волшебных героев, и я не спешила вытравить оттуда вампира, потому что знала – только он один спасает наследников от нашествия праздной толпы обывателей, которые вмиг растащат и опошлят все фамильные реликвии.
Новогодняя ночь на этот раз опять не удалась, как не удавалась ни разу в жизни. Вместо тихого, семейного праздника, на который мы тратим последние, остаточные силы и средства, подсознательно ожидая от него хотя бы небольшого праздничного подарка, – вместо этого опять целый дом пьяной, приблудной нечисти: грязных и непотребных гениев-самородков, способных вмиг осквернить любую святыню, а заодно перебить в доме всю посуду, украсть любимые книги, а также последнее столовое серебро.
Я сражалась с ними всю ночь напролет, проклиная своего беспутного мужа, который напрочь застрял в Москве и, похоже, обзавелся там новой семьей. Он так меня измотал, что я почти рада была от него избавиться, но уж больно обидно было прийти к сорокалетнему рубежу таким банкротом, что даже Новый год встретить было не с кем.
А под утро меня разбудил телефонный звонок, и дерзкий юношеский голос предложил мне, нет, скорей, приказал в шесть часов вечера спуститься вниз к почтовому ящику и вынуть из него письмо, которое он не может послать по почте.
Похмельная тревога стремительно перерастала в панику, и в ожидании назначенного часа я в смятении металась по постылой, после вчерашнего, квартире. Почему-то я была убеждена, что ничего отрадного мне это письмо не сулит.
Однако ровно в шесть часов вечера, как мне было приказано, я спустилась вниз к почтовому ящику, отперла его и достала письмо. Обратного адреса не было, не было и штемпеля на конверте, да и сам конверт из грубой оберточной бумаги, бандерольного размера, был какой-то гадкий, серый, канцелярский.
Я еще вертела письмо в руках, когда дверь на улицу широко распахнулась и в ярком дверном проеме возникла мужская фигура. Как зверь, загипнотизированный светом фар, я замерла в косых лучах заходящего солнца, ослепленная, обалделая от ужаса. Я сразу же поняла, что меня заманили в ловушку, поджидали и караулили тут, чтобы…
Как видно, у меня был еще тот вид, потому что молодой человек вдруг рассмеялся и сделал шаг навстречу.
– Не бойся. Это тебе от Ирмы Соколовой, – быстро сказал он.
И тут я узнала его. Это был твой сын. Но факт этот почему-то еще больше ошеломил меня. Все перемешалось в моем похмельном сознании. Почему-то показалось, что ты жива и пишешь мне теперь из Германии. Ведь я не была на твоих похоронах и не видела тебя в гробу. Они вполне могли распустить ложные слухи о твоей смерти – с отъезжающими людьми всегда старались сыграть какую-нибудь злую шутку… Но в таком случае почему твой сын оказался тут? Может быть, он не уехал вместе с тобой, попал в дурную историю и нуждается в моей помощи?
– Прочти письмо, и ты все поймешь, – сказал он в ответ на мой затравленный взгляд. – Возьми! – Он сунул мне в руки объемистый пакет, завернутый в старые газеты.
– Значит, она жива? Ты пришел от нее?
Он ничего не ответил и только в дверях оглянулся, окинул меня последним оценивающим взглядом, открыл дверь и разом вдруг растаял, исчез в солнечном сиянии, как звездный мальчик.
– Господи! Что же это делается, Господи? – в смятении простонала я, разглядывая пакет.
Потом я вдруг подумала, что твой сын начал писать и поэтому придумал такой хитроумный ход, чтобы всучить мне для ознакомления свою рукопись.
Нетерпеливо разрывая газету на пакете, я поднималась по лестнице, и тут меня ждал очередной сюрприз – дверь в мою квартиру была распахнута настежь. Не сразу вспомнив, что сама оставила ее в таком положении всего десять минут назад (мне казалось, прошло несколько часов), я вся покрылась холодной испариной и уже готова была засунуть злополучный пакет в ближайшее ведро для отходов, чтобы милиция, которая производит обыск в моей квартире, не поймала меня с наркотиками… Позднее (всего через полчаса), прочитав твое письмо, я поняла, что страхи мои были не напрасны. С момента, как я взяла в руки твое письмо с того света, дверь ловушки автоматически захлопнулась за мной, захлопнулась на долгие годы…
Вот это письмо. Оно напечатано тобой на нашей канцелярской машинке.
«Дорогая моя подруга по несчастью! Ты получишь это письмо 1 января 1982 года. Не раньше и не позже. Так я распорядилась, потому что мне было важно, чтобы к моменту получения письма ты догнала меня по возрасту. Мне хотелось, чтобы ты самостоятельно прошла по всему этапу нашего каторжного пути вплоть до сорокалетнего рубежа, когда я лично поставила точку. Мне важно, чтобы, прежде чем ты прочтешь мои записки, ты повторила мой путь. Только догнав меня по возрасту, ты сумеешь разобраться в них, понять меня и мою цель. Мне не хотелось раньше времени навязывать тебе свою волю и свою эстафету.
Я буду разговаривать с тобой с того света. Можно сказать, что и пишу я тебе сейчас с того света, потому что уже давно, безнадежно и необратимо мертва, как мертв и весь мир вокруг меня. Мне жаль тебя, я прекрасно отдаю себе отчет, какую жуткую ношу взваливаю на твои плечи, но мне больше не к кому обратиться. Не удивляйся, что поначалу мои записки адресованы не тебе. Да, вовсе не с тобой я разговаривала, не к тебе обращала свою исповедь. Но по мере того как я углублялась в наши дебри, становилось очевидным, что адресат мой ошибочен. Незачем перегружать информацией немощную старуху, особенно иностранную. Все равно она ничего не поймет в нашей реальности, только зря перепугается. А для меня важно, чтобы моя рукопись не погибла и нашла хотя бы одного читателя.
Тебе, только тебе я передаю эстафету своей жизни и смерти. Я надорвалась от этой непосильной ноши, и, наверное, ты тоже надорвешься, но, может быть, вдвоем нам удастся донести ее до цели. Знаю, тебя напугает мой страшный дар, но мужайся и не ропщи. Если ты взяла в руки перо, у тебя нет другого выхода, как помочь мне, – это твой долг, долг твоей гражданской совести, иначе и твоя, и моя жизнь будут напрасны. Мужайся. Отбрось в сторону свои насущные дела, любимые рукописи и помоги мне донести мои записки до читателя. Я сознаю, что проделала только половину пути, но сил больше нет – я умираю. Заверши труд моей жизни, тогда смерть моя будет оправданна и ты сможешь спать спокойно. Только навряд ли сон твой уже и теперь спокоен. Прости меня, заранее прости. Господи, помоги нам! Прости и помилуй!
P. S. Большая часть рукописи адресована лично тебе. Догадайся, в какой точке я поменяла адресата. – Ехидный смешок с того света. – Мертвецы тоже имеют право на свой загробный юмор.
„Страшный Суд“ – черная тетрадь, можешь рассматривать ее как попытку художественного осмысления нашей реальности. Отдаю себе отчет, что с материалом я не справилась, хоть все это вовсе не материал и не сон. Дарю тебе этот загробный сюжет. Но от вас – мой мир загробный, от нас загробным является как раз ваш – зеркальное отражение. Помнится, мы с тобой как-то говорили об этом.
Если возьмешь мою эстафету, то заклинаю тебя не делать из этого материала литературное произведение. Это документ, и должен оставаться только документом. Не вся правда нашей жизни может стать предметом литературы – многие пласты туда не лезут. Если наша жизнь стала такой грязной, страшной и вонючей, то нельзя поднимать ее до уровня литературы. Мы погрязли с головой в болоте лжи, пьянства и блядства. Только жесткая, суровая и трезвая правда, как твердь земная, может нас спасти. Литература тут ни при чем.»
Вот какой подарок я однажды получила от тебя с того света. Подарок, который не то чтобы перевернул мою жизнь, точнее, направил ее по твоим рельсам, по твоей колее. Да, он заставил меня свернуть, отклониться от собственной жизненной траектории. Я тащусь по ней до сих пор и, проклиная тебя за подвох и насилие, никак не могу из нее выбраться.
Наверное, когда мне удастся настигнуть тебя, мне тоже не будет пути из загробного мира обратно. Но уже поздно пятиться, спасти меня может только завершенное дело. Когда я полностью обработаю твои записки, переведу тебя живую и мертвую в литературный ряд, когда рукопись наша дойдет до читателя, тогда придет освобождение, только тогда я избавлюсь от эстафеты, которую ты мне так коварно всучила. Только когда я передам эту эстафету другим людям, я буду полностью свободна и смогу вернуться к собственным замыслам и помыслам, которые помогут мне выбраться из этой преисподней на свет Божий. Но навряд ли этот номер мне удастся – из загробного мира живыми не возвращаются. А если все-таки вырулю, то… Но пока что об этом рано даже мечтать. Пока я обязана буксовать на твоей колее и ломать голову на твоих виражах. Согласна, это долг моей гражданской совести. И клянусь тебе, пусть ноша мне и не по силам, я донесу ее до людей во что бы то ни стало.
Я иду по твоим стопам, и нет конца пути. Я вязну в глубоком грязном снегу. В глухую морозную ночь я вышла из дома и бреду за тобой вдогонку где-то в районе новостроек, между проспектом Стойкости и улицей Счастливой. Транспорт давно не ходит, и прохожие исчезли, и все темно вокруг. Как бы мне не замерзнуть в пути.
Это были три общие тетради – черная, зеленая и голубая. Они были пронумерованы, но цвет, я думаю, не имел значения. Бегло ознакомившись с их содержанием, я поняла, что все они велись параллельно. Это не было последовательное изложение материала ее жизни, и на дневник это тоже не походило.
Все три рукописи отличались по форме и по содержанию.
Первой значилась черная тетрадь под заглавием «Страшный Суд». В ней Ирма пыталась осмыслить факт собственной гибели. Рукопись была невнятной и сумбурной, как сновидение, и я долго ломала голову над ее расшифровкой. По логике вещей смерть должна стоять в конце жизни. И если даже Ирма получала какие-то сигналы с того света в виде вещих снов и откровений, то все равно им уместнее находиться в конце рукописи.
Зеленая тетрадь – номер два – содержала в себе автобиографию Ирмы.
В голубую тетрадь – номер три – вошли письма к Грете, в основном с описанием трудовых будней конторы, где мы вместе работали.
Внимательно прочитав все три тетради, я пришла в отчаяние, близкое к умоисступлению. Мне физически стало жутко. Не то что обрабатывать, но даже держать дома подобные записи было опасно, и первым моим побуждением было немедленно избавиться от них.
Можно было отдать их обратно дерзкому мальчишке, который так высокомерно поглядывал на меня с высоты своего олимпийского замка. (Интересно, ознакомился ли он с содержанием тетрадей? Навряд ли. Иначе не был бы таким спесивым.)
Если тщательно поискать каналы, можно было отправить это загробное наследие призрачной Гретхен. В конце концов, именно ей они посвящены и ей адресованы. Пусть хранятся там, на дне бабушкиного сундука, до поры до времени, пока судьба, случай, рок не распорядится ими по своему усмотрению… Но мне уже было жалко расставаться с тетрадями, жалко отдавать их инородной старухе, которая вряд ли настолько изучила русский язык, чтобы разобраться в этих записях; а если даже изучила, то хватит ли у нее мужества поверить и принять нашу фантастическую реальность.
До сих пор жалею, что не поддалась искушению избавиться от тетрадей. Стыдно признаться, но жалею. Хотя в свое оправдание могу сказать, что даже мысли уничтожить их совсем – к примеру, сжечь в печке – у меня не было. Больше того, я не отдала их никому из опасения, как бы этот некто с перепугу или по злому умыслу не уничтожил их…
Некоторое время я думала только о том, где прятать, где хранить эту бомбу замедленного действия. Поначалу не нашла ничего лучшего, как засунуть ее к себе под матрац. Но спать на таком подрывном материале было невозможно. По ночам я доставала рукопись и читала ее. Я спорила с Ирмой, возмущалась, плакала, порой даже смеялась. Целые хороводы образов, воспоминания всю ночь плясали вокруг меня, и поутру голова моя гудела хуже, чем с любого похмелья; я вся покрывалась аллергической сыпью, а потом весь день бродила, как в чужом кошмаре. Да, именно в чужом кошмаре, потому что с самого начала я подпала под твое влияние и стала видеть мир твоими глазами.
Чтобы избавиться от этого наваждения, я перевезла рукопись на дачу и спрятала там на чердаке среди хлама, где она пролежала целый год. Но я уже не могла отделаться от тебя.