Текст книги "Плач по красной суке"
Автор книги: Инга Петкевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Больше к услугам Эдика не прибегали, но он еще долго травил мнительных либералов своей якобы причастностью к органам государственной безопасности.
Я не идеализирую Эдика, я знаю ему цену. В наше время романтического зла не бывает. Наше зло всегда глупо, пошло и бездарно. Эдик, как принято, тоже крал книги и серебряные ложки, вымогал деньги, брюхатил наших дур, но делал все это настолько вызывающе откровенно и, я бы сказала, программно, что с этим уже приходилось считаться. К тому же он платил за свой образ жизни ценой всей своей жизни, ничего не выгадывая и не утаивая впрок. Он не устраивался комфортабельно на этой свалке человеческих нечистот, он честно проматывал свою жизнь и принципиально не желал ничего лучшего.
Однажды, например, его с большим скандалом выкинули из моего дома за пьяный дебош. Каково же было мое удивление, когда поутру, идя на работу, я обнаружила Эдика на собственном дворе с лопатой в руках. Он помогал дворничихам сгребать снег, и они были вполне счастливы обществом друг друга.
Да, Эдик не щадил себя, не носился с собственной персоной, не гордился собственными испражнениями, но по-своему он был куда вреднее и опаснее всех прочих ублюдков и недоносков. Он обладал редкой способностью поднимать, украшать и романтизировать зло, и в этом смысле его тлетворное воздействие на окружающих было поистине грандиозным. Не дай вам бог ненароком впустить его в свой дом: вам не вырваться потом из его цепких объятий, пока он вас не размотает до нитки, не доведет до полного маразма, до полного этического и финансового банкротства. Я знала множество людей, которые случайно однажды угодили в его лапы, – они промотались с ним до основания, обанкротились, опустились, спились и деградировали в рекордно короткий срок, почти мгновенно.
Вот и над моим бедным мужем Эдик в свое время поработал изрядно. Как многие маменькины сынки, тот всю жизнь тянулся к подонкам и заигрывал с ними. Он всегда завидовал их легкости и небрежности в отношениях с миром. Короче говоря, он страстно хотел научиться быть подонком, но знания эти давались ему с большим трудом. Как ни странно, подлости научиться не так легко, если ты не владеешь этим даром от рождения. Даже пить водку, как они, муж никогда не научился. Его разматывали постоянно, и он бесконечно падал, разбиваясь в лепешку. Потом, размазывая по лицу кровавые сопли и слезы отчаяния, он обвинял меня в своих падениях.
Как я могла ему помочь? Защитить его от подонков я не могла, как не могла научить его быть подонком.
Он твердил, что я никогда не должна была предавать его. Что значит «предавать»? До знакомства с ним я уже была завалена таким возом отрицательного опыта, что мне самой нужна была помощь, чтобы выкарабкаться. Мы обречены были тонуть и топить друг друга. Бесконечные скандалы, мордобои, милицейские приводы, бесконечные бездарные романы на стороне, романы мне назло – злостные, ничтожные, жалкие, – все это, вместе взятое, так меня измотало, что порой я была убеждена: не дожить до завтрашнего дня, ни за что не дожить.
Но видимо, так уж распорядилась моя злая судьба. И все же, невзирая ни на что, в добре и зле, в прошлом и будущем, ты навсегда останешься со мной, разве что в настоящем времени тебя уже никогда не будет. А вот в мыслях и сердце моем ты останешься со мной до конца, и никакими силами мне уже от тебя не избавиться. Наверное, это и есть судьба.
Что же стояло между нами, почему наш брак оказался несостоятельным? Я смогла ответить на этот вопрос только много лет спустя. Между нами стояла Совдепия. Эта фурия всегда стоит на пути любви, доверия, взаимопонимания. Она одна, подлая, сеет между людьми недоверие и вражду.
Вторжение Эдика с новым запасом горючего малость отвлекло меня от унылых воспоминаний и изрядно взбаламутило наше вялое застолье. Последовал обмен любезностями – Эдик с ходу умудрился обосрать разом всех присутствующих, заявив, что они «кухаркины дети, которые украли у барчука букварь и полюбили его». Это изречение принадлежало одному известному прозаику, и все это хорошо знали, но Эдик уже давно присвоил эту мысль, взял на вооружение и не мог отказать себе в удовольствии повторять при каждом удобном случае, за что его частенько поколачивали. И на этот раз назревала драка, но тут поэт Опенкин стал читать свою поэму «Христос», в которой утверждалось, что Мессия был пришельцем.
Потом я плясала с Рудиком твист, а после мы целовалась в прихожей, в результате чего я долго блевала в сортире. Затем отключилась, и мои бренные останки свалили на раскладушку в углу маминой комнаты…
Ночью я очнулась в небольшом казенном помещении и долго не могла понять, где я и что со мной. Было так тошно и скверно, что просто не стоило приходить в себя. Самочувствие было такое, будто меня извлекли, полумертвую, из выгребной ямы, извлекли напрасно: все равно я уже не жилец на этом свете, потому что я насквозь, до мозга костей пропитана и отравлена нечистотами.
В подобном состоянии, прежде чем открыть глаза, я обычно мечтаю исчезнуть: не умереть, не забыться, не уйти в другую жизнь, а именно исчезнуть, будто меня и не было, исчезнуть полностью, без следа, чтобы даже памяти обо мне не осталось. Но так как это нереально, я начинаю перебирать в голове возможные способы самоубийства, но все они очень громоздки и утомительны: надо что-то с собой делать, куда-то тащиться, а потом еще обременять и травмировать своей смертью близких. Конечно, можно сгореть – пробраться на какой-нибудь сталепрокатный завод и броситься в печь. Да, сгореть все-таки достойнее и приличнее, хоть трупа не будет, не надо будет с ним возиться, но все равно останется память об акте самоубийства. Она будет мучить и терзать близких, особенно ребенка. Нет, моему сыну я такую гадость сделать не могу, он ведь еще живой, ему будет плохо, очень плохо, даже хуже, чем мне теперь. И хотя я убеждена, что без меня он проживет даже лучше, чем со мной, все равно исчезнуть я должна тихо и мирно, будто меня и не было… Говорят, если нырнуть в негашеную известь, то от тебя ничего не останется, растворишься целиком и полностью. Но где она есть и как туда попасть незаметно?
Между тем сознание постепенно возвращалось ко мне.
Это было небольшое отделение милиции – участок. Но вот скамейка, на которой я сидела, была почему-то железнодорожная. Это была массивная деревянная лавка с высокой спинкой. Такие лавки до сих пор сохранились на полустанках в зале ожидания. На спинке стояло железнодорожное клеймо МПС.
Да и большая круглая печка справа от меня была такая же, как на полустанках. Зимой они топятся дровами. Да и все помещение было какое-то убогое, замызганное, явно не городского типа. От печки шло тепло, и то, что я не помню, какое теперь время года, несколько озадачило меня. К тому же я была босиком и в плаще на голое тело. Этот факт поразил меня настолько, что я на всякий случай снова прикрыла глаза и решила пока что не подавать признаков жизни.
Дело в том, что в помещении было довольно много народу. Что это были за люди и зачем тут скопились – я определить не успела, но какое-то неясное тревожное чувство подсказало мне, что они имеют отношение ко мне. Откуда взялась подобная уверенность, я не знаю. Ни одного лица мне видно не было, а лишь спины да затылки. Все эти люди стояли в ряд возле плотной деревянной перегородки, которая пересекала помещение посредине, разделяя его на две равные части. За таким непроницаемым коричневым барьером обычно находится дежурный офицер, а все задержанные и пострадавшие, доставленные сюда милицией или дружинниками, располагаются по другую сторону от барьера, то есть висят на нем, вцепившись в него руками и уверяя в своей безгрешности дежурное начальство, которое удобно разместилось за барьером на своей законной территории.
Таким же образом это выглядело и теперь. Люди висели на перегородке, спиной ко мне. Их внимание было обращено туда, за барьер, и они что-то там наперебой бубнили. На меня никто не обращал внимания, и я снова приоткрыла глаза.
В помещении будто что-то малость изменилось, во всяком случае я обнаружила массу новых деталей. Возле маленького тусклого окошка слева от меня зачем-то висело зеркало в темной деревянной раме.
Сонно гудела люминесцентная лампа, наполняя помещение неверным, дрожащим светом. Этот холодный свет, отражаясь в зеркале, тревожно мерцал на его поверхности, создавая эффект глубины, тусклой и бесконечной. Рябая серебристая пленка зеркала будто дрожала от внутреннего напряжения, угрожая вот-вот лопнуть и разорваться, обнаружив под собой темную глубинную пустоту. Зеркало манило меня с непонятной силой. Но я еще боялась выдавать себя и поэтому решила сидеть смирно.
С трудом оторвав взгляд от зеркала, я посмотрела вправо и увидала на соседней скамейке два живых существа. Первое с трудом можно было причислить к живым.
На противоположном конце лавки в свободной и живописной позе спал ханыга. Одет он был в какие-то лохмотья, прикрытые на груди громадным передником из клеенки того типа, какие подстилают в кровати маленьким детям. На поясе поверх клеенки была прикреплена спираль из проволоки и алюминиевая кружка. Это были нехитрые приспособления политурщика, то есть алкоголика, который пьет политуру. При помощи железной проволоки из вязкой политуры каким-то образом вытягивается, наматываясь на нее, густая составная часть этого химического вещества, ну а жидкость, оставшаяся в бутылке после этой манипуляции, представляет собой ядовитый спирт. Этот ядовитый напиток выпивается, после чего политурщик старается приблизиться к ближайшему отделению милиции, где его уже хорошо знают, и если не прогонят, то, может быть, успеют в нужный момент вызвать «скорую помощь».
В бытность мою замужем я не раз дежурила в отделении милиции, где изволил проводить ночи мой благоверный, и успела ознакомиться с их нравами и с этими камикадзе-политурщиками, которые сами доставляли в участок свои бренные останки. Они всегда находились в отличном настроении и потешали окружающих своим алкогольно-утробным юмором. Если они никого не обижали и не причиняли милиции особых хлопот, то к моменту их отключки дежурный милиционер успевал вызвать «скорую помощь», и политурщика увозили в реанимационное отделение ближайшей больницы.
Этот политурщик, видимо, ожидал свою карету, потому что, пока я разглядывала его, из-за печки появился молоденький милиционер и, взяв безжизненную руку политурщика, с осоловелым видом стал искать на ней пульс. При появлении милиционера я поспешно закрыла глаза, но тот не обратил на меня никакого внимания. Пощупав пульс, он лениво подошел к барьеру, облокотился на него спиной и, не спуская с политурщика сонных глаз, погрузился в оцепенение.
Сквозь ресницы я заметила, что милиционер почему-то не обращает на меня никакого внимания, точно не видит или не хочет видеть. Мне это не очень понравилось, и некоторое время я в упор глядела на него, но он не удостоил меня даже взглядом.
На его беспородном лице застыло дежурное выражение принадлежности милицейскому сословию. Этот ребенок с гнилыми глазами осоловело и в то же время с напряжением прислушивался к допросу, который вел его непосредственный начальник, скрытый за непроницаемой перегородкой.
Вопросы до меня не долетали, но вот некоторые ответы людей по эту сторону барьера настораживали. Во-первых, все голоса были мне очень знакомы, но почему-то я не могла определить, кому именно они принадлежат. Они звучали будто в полусне, когда какой-либо отчаянно знакомый голос вдруг громко окликает тебя по имени, и ты просыпаешься от этого окрика, но почему-то никак не можешь определить, кому именно этот голос принадлежит. Во-вторых, все эти голоса были очень испуганные, тревожные и серьезные. Какой-то напряженный, сдавленный страх сквозил в этом большей частью косноязычном бормотании, в этих обрывках фраз с ватой ужаса во рту.
Прислушиваясь вместе с милиционером, с которого я все еще не спускала глаз, я старалась по его лицу определить, что же там происходит, но тот глядел на политурщика, и только порой какой-то нервный тик пробегал по его невзрачным чертам, будто что-то отвлекало его внимание, что-то мешало сосредоточиться, и он нетерпеливым движением головы отгонял это что-то, точно комара или муху. Постепенно до меня дошло, что этим комаром была я, мое присутствие, мой упорный, настойчивый взгляд тревожил милиционера, и он непроизвольно отмахивался от него, как от насекомого. В то же время он ни разу прямо не взглянул на меня, словно глядеть на меня ему было недозволено.
Не требовалось особой сообразительности, чтобы уяснить для себя, что накануне мы крепко надрались, в результате чего и оказались в этом задрипанном участке. Но вот что именно мы натворили, я, хоть убей, не могла вспомнить, почему-то это начисто выпало из моей памяти. Честно говоря, и самой попойки я почему-то не запомнила, а вычислила ее, исходя из собственного самочувствия, весьма характерного, точнее, из ужасного собственного похмелья. Столь ужасного, что впервые в жизни я не помнила даже начала пьянки – как, где и почему она состоялась, то есть практически я не помнила ровным счетом ничего. Но похмелье было налицо, и с этим фактом приходилось считаться. Значит, все мы, то есть присутствующие, исключая, конечно, милиционеров, накануне или сегодня ночью где-то крепко надрались, после чего я отключилась, заснула и не участвовала в дальнейших событиях. Но зачем же в таком случае меня притащили сюда, притащили без сознания, к тому же босиком и полуголую? Какая была в этом необходимость? Кому все это понадобилось? Нет, как видно, я отключилась не полностью, бессознательно продолжала действовать и участвовать в каких-то ужасных событиях. Но каких? Что случилось? По всей вероятности, дело швах, кашу мы заварили изрядную, и нечего увиливать и прикидываться спящей, пора принять участие в общей заварушке, – может, что и прояснится. И я выпрямилась на своей скамейке, поправила волосы и плащ, под которым оказалась только ночная рубаха, пошевелила затекшими босыми ногами, но встать и подойти к барьеру не решилась из-за этого мальчишки-милиционера, который впервые поглядел в моем направлении, но поглядел так странно, будто прислушиваясь к чему-то. Этот настороженный взгляд прошил меня насквозь и пригвоздил к спинке скамейки. Не в силах истолковать иначе, я поняла его как приказ оставаться на месте и не рыпаться. И я осталась, но с удвоенным вниманием занялась изучением людей, вернее, спин, которые висели на барьере. Я узнавала отдельные детали одежды, прически и даже обуви, но вот имя их владельца почему-то ускользало от меня. Я выбирала себе объект, прилежно разглядывала его, с трудом определяла, кто же это такой, мучительно вспоминала его имя и фамилию, но когда переходила к следующему, тут же забывала предыдущего.
Тогда я решила, что мое сознание слишком травмировано пьянкой, нервы сдают, в голове все путается, поэтому надо вначале взять себя в руки и подойти к делу обстоятельно, то есть не метаться глазами по объектам, а выбрать себе один определенный и разглядеть его тщательно и досконально.
Я выбрала крайнего слева, но тут же с удивлением обнаружила, что количество спин передо мной заметно возросло. Не позволяя себе отвлекаться на этот странный феномен, приписав его опять же своему расстроенному воображению, я сосредоточила свое внимание на крайнем слева.
Я прилежно разглядывала его потертые джинсы и бархатный пиджак, его голову правильной формы с поседелыми волосами, туфли-кроссовки, шерстяные носки – и постепенно передо мной возникло лицо римского императора, не лишенное привлекательности, но пустое, подозрительное и лживое. С брезгливой досадой я вспоминала его седую волосатую грудь и большой золотой крест на ней.
Разглядывая его и слушая невнятную, уклончивую речь, я недоумевала, как он сюда попал и что все это значит. Он бубнил нечто о моей патологической чувственности, иначе говоря – похоти, якобы меня сгубившей. Услышать такое от человека, которого я, прямо скажем, терпеть не могла, было довольно странно, и я чуть было не сорвалась и не вцепилась в его античный загривок, но вовремя сдержалась. Что-то тут было не так, что-то сбивало с толку, настораживало.
Где-то отчаянно завизжал ребенок; все вздрогнули и переглянулись.
– Это кошки, – сказал голос из-за барьера. – Кошачья свадьба, – скрипуче уточнил он.
Все облегченно перевели дух, малость расслабились, зашевелились, и напряжение, которое до сего момента висело в помещении, разрядилось. Кто-то нервно хихикнул, но на него зашикали.
Тут что-то случилось с моим зрением: я с удивлением обнаружила, что количество спин передо мной заметно возросло, но все они стали одинаковыми. Все один и тот же римский загривок, размноженный во много раз, уходил в бесконечность. Идея равенства материализовалась во плоти.
«Ничего странного, – утешила я себя. – Человек – венец творения, но зачем же наделано столько копий?» Я не могла вспомнить, кто это сказал.
Я вдруг очень устала и, закрыв глаза, стала прислушиваться. Знакомый голос – с кашей ужаса во рту – невнятно бормотал что-то о собственной непричастности к преступлению. Он, мол, там оказался случайно, его даже не приглашали, он зашел после работы, он был трезвый и усталый, сразу опьянел, заснул и больше ничего не помнит. Меня он почти не знает (было названо мое имя), его привел К., которого он тоже не знает, точнее, видел пару раз…
Я узнала его по голосу. Это был омерзительно гнусный тип, шакал-трупоед, который исподволь проникал в любую компанию, ел и пил там всегда за чужой счет, а также пользовал баб, которые потеряли голову от пьянки или с отчаяния. Кривой, прыщавый и паскудный, как ядовитая поганка, он был о себе довольно высокого мнения и тоже, как все они, самоутверждался за счет баб. Я вообще не встречала в нашем обществе мужика, даже самого захудалого и задрипанного, который не почитал бы себя великим знатоком и покорителем женских сердец.
…Какой-то призрачный белесый свет лез в окно и, сливаясь с голубоватым светом люминесцентной лампы, наполнял помещение мерцающими бликами. Воняло мочой, масляной краской и табаком. Старое зеркало по-прежнему поблескивало в углу таинственно и заманчиво.
Голос будто переменился, стал более отчетливым и знакомым. Это был Рудик. Ничего нового и существенного он не сообщил. Он тоже отнекивался да отрекался от меня и от всех присутствующих. Я еще подумала, что и в самом деле они плохо знают друг друга, потому что объединяла их, собственно, я одна, а по сути, это люди совершенно разных слоев и категорий.
Но тут один вопрос насторожил мое внимание.
– Почему вы боялись света? – донеслось из-за перегородки.
Впервые услышав этот голос, я содрогнулась от омерзения. Он был сиплый, будто простуженный, с каким-то странным акустическим эффектом, будто из колодца, да, из обыкновенного сырого глубокого колодца. Мне показалось, что за перегородкой нет человека, а установлен аппарат вроде такого справочного оконца на вокзалах, ответ из которого так ошеломляет, что смысл редко доходит до вопрошающего и он в смятении спешит прочь в поисках живого человека, чтобы задать свой вопрос.
– Почему вы боялись света?
И я опять вздрогнула от звуков этого голоса и отметила про себя, что если даже за перегородкой установлен аппарат и человек находится совсем в другом помещении, то и тогда навряд ли этот человек нормальный и полноценный. Такой голос не может принадлежать обыкновенному человеку, а лишь уроду или калеке.
– Нет, нет, – сдавленно и поспешно залопотал Рудик. – Я не боялся… Просто не хотел… Мне казалось… Я не знаю…
– Вы были одни?
Рудик молчал.
– Когда проснулись, в постели вы были один?
– Да-да, конечно, – подхватил Рудик. – Я спал на полу на ковре, совершенно один!
– Тогда почему вы боялись электрического света?
– Я не электричества боялся, – жалобно взвыл Рудик. – Я просто так боялся…
– Чего вы боялись?
– Не знаю, – пролепетал Рудик. И вдруг заговорил поспешно, косноязычно, взахлеб: – Я уже проснулся от страха… Он был там, в комнате, я знал… Я уже знал, что он там есть. Я знал, что должно случиться, боялся пошевелиться и ждал.
– Чего вы боялись? Что вам приснилось? Это был какой-нибудь звук?
– Нет, нет, нет, – выдохнул Рудик. – Ничего не было. Ничего такого не было. Наоборот, было очень тихо, слишком тихо, будто все боялись дышать, никто даже не храпел и не сопел… будто все проснулись и лежали тихо, очень тихо…
– Вы чувствовали за собой вину и поэтому боялись?
– Нет! Нет! – пролепетал Рудик. – Это был страх, другой… Было темно и душно, шторы были задернуты, но мне показалось…
Последовала пауза. Все ждали затаив дыхание.
– Мне показалось, – Рудик перешел на шепот, – что все проснулись вместе со мной, лежат в темноте и боятся пошевельнуться.
– Что, по-вашему, разбудило остальных? Шум, шорох, крик?
– Страх, – очень тихо сказал Рудик.
– Что вы хотите сказать? Что от страха в один момент проснулось в комнате десять человек?
– Да, от страха.
– Страха чего? Что было в комнате?
– Смерть, – выдохнул Рудик.
Будто сквозняк ворвался в помещение, дрогнул свет люминесцентной лампы, пахнуло навозом, хлопнула дверь, и все снова затихло.
– Вы хотите сказать, что убийство уже произошло?
– Нет, это бы-ло по-том, – по слогам выдавил Рудик. – Но… но смерть уже была там… в комнате… между нами… это знают все!
И Рудик уронил голову на барьер и зарыдал. Так плачут маленькие дети после утомительного дня, плачут от полного нервного истощения и бессилия. Потом он внезапно затих – повис на барьере, точно надломленный кронциркуль. Похоже, он потерял сознание.
До меня начало кое-что доходить. Выходит, мы по пьянке кого-то укокошили, и теперь они почему-то пытаются свалить на меня всю вину. Кто же это может быть? Неужели Джойс – то-то его не видать среди присутствующих. Но при чем тут я? Не мог же Рудик укокошить Джойса из-за меня. Этого только не хватало. Однако недаром же он такой перепуганный.
«Бедный ребенок, – подумала я. – Жалкое ничтожество, я знала, что ты плохо кончишь. Но что бы там ни случилось, ты не виноват, виноват не ты. Напрасно ты заигрывал с этими людьми, напрасно пил с ними, я тебя предупреждала, я говорила, что это тебе не сойдет с рук. Но ты зарвался, тебе все было нипочем. Ты привык побеждать на своей олимпийской дорожке, ты привык нравиться, ты был кокетливый и балованный мальчик и не мог поверить, что тебя скушают. Эдик К. и не таких заглатывал. С самого начала ты был для него желанной жертвой. Презирая тебя, они уже самоутверждались за твой счет и понемногу кушали тебя. В отместку ты спал с их женами и думал, что вы квиты. Как бы не так! Сам того не подозревая, ты щедро делился с ними своей молодостью, силой и красотой. Ты был их донором. Доигрался, миленький. Даже инстинкт самосохранения в тебе был уже атрофирован. Шкодливый щенок больше подготовлен к жизни, чем ты. Не твоя вина и не твоя заслуга, что родился ты без души. Забавные игры в поддавки, которыми ты так увлекался, не сойдут тебе даром. Ты думаешь, Его нет? Как бы не так. Однако что же мы натворили?»
– Капитан, оставьте мальчишку в покое, – раздался четкий голос Эдика К. – Вы не там ищете. Мальчишка не виноват. Я хочу сделать заявление.
– Ваши документы.
Эдик достал документы и протянул их за перегородку. Очевидно, там все-таки был человек, и мне вдруг очень захотелось увидеть его, но почему-то я была убеждена, что мне не стоит заявлять о себе. Я закрыла глаза и приготовилась слушать дальше. Почему-то я лучше слышала закрыв глаза.
Что готовится потеха, в этом я не сомневаюсь. Такой уж это был человек – Эдик К., голыми руками его не возьмешь. Из всего на свете он умел устроить классный спектакль. Не было в его жизни ситуации, для него невыигрышной, самую рискованную он ловко и блестяще обыгрывал.
– Эдуард К.? – донеслось из-за перегородки.
– Имею честь представиться. – Эдик щелкнул каблуками и одарил присутствующих своей ослепительной улыбкой.
– Вы хотели нам что-то сообщить?
Эдик встрепенулся, гордо тряхнул головой.
– Граждане судьи… – с пафосом начал он, – защитники, полузащитники, нападающие, – повторил Эдик свою коронную фразу, которую впервые выдал года три тому назад на суде за неуплату алиментов, после чего пребывал года три в местах не столь отдаленных, где ему, кстати, очень понравилось: и воздух, и рыбалка, и охота, и вообще. – Итак, я хочу заявить, – продолжал он, – что косвенной причиной данных событий являюсь я.
– Говорите, – бесстрастно донеслось из-за барьера.
Эдик театрально прокашлялся, сделал значительную паузу, будто собираясь с силами.
– Да, – глубокомысленно начал он. – Эту кашу, по совести говоря, заварил я. Все началось со щипцов, обыкновенных щипцов для колки орехов. В прошлом месяце я зашел в этот дом по делу. – (Одно дело – сгоношить на выпивку, невольно усмехнулась я.) – Хозяйка встретила меня неласково и даже не хотела пускать в помещение, но я прорвал все заслоны и понял, что меня не пускали, потому что там находился бывший муж хозяйки. Она не хотела, чтобы мы встречались, потому что считала, что я на него плохо влияю. Но я проник в комнату, и мы встретились. Он сидел за обеденным столом и раскладывал пасьянс. Мы поздоровались, я сел напротив и дал несколько руководящих указаний насчет дамы пик. Он отвечал, что червонец мне не даст, потому что я в прошлый раз увел у сына библиотечную книжку. Я сказал, что точно, данная книжка находится у меня, мне ее подарил Дима С., и, если она нужна, я непременно верну ее на днях. Хозяйка следила за нашей беседой и сама тем временем пыталась расколоть грецкий орех. Орех не раскалывался, и я взял у нее щипцы и тут же расколол данный орех. Хозяйка очень удивилась и дала мне целую вазу таких же каменных орешков. Я расколол еще с десяток, – правда, внутри они были пустые или гнилые, но хозяйка все равно восхищалась моей силой, потому что никто до меня эти орехи расколоть не мог. Я посоветовал им дать мне за это десятку, но меня никто не послушал. Хозяйка выглянула в окно и сказала, что меня на скамейке ожидает какой-то гопник. Я отверг это гнусное предположение и продолжал колоть орехи. Но тут хозяйка сильно заартачилась и стала меня срочно выпроваживать. Я сказал, что вот доколю последние орехи и пойду. Но тут щипцы вдруг сломались. Хозяйка очень расстроилась и сказала, что без ущерба для дома от меня не отделаешься. Но я заверил ее, что завтра же достану ей новые щипцы.
Назавтра я позвонил хозяйке и объявил ей, что новые щипцы для орехов у меня в заднем кармане.
«Где спер?» – не очень-то любезно спросила она.
Я поклялся, что не крал данных щипцов, что вчера вечером мне их подарили в одном приличном доме. Я их попросил, и мне отвечали, чтобы я забрал все, что угодно, и отваливал. Ну я взял щипцы.
«Я чувствую, что эти проклятые щипцы мне дорого обойдутся», – сказала хозяйка.
Я отвечал, что в любом случае щипцы за мной. Они у меня и теперь в заднем кармане, совершенно новенькие, с этикеткой. Хотите, покажу? Я знал, капитан, что они вас заинтересуют.
Эдик полез в нагрудный карман и достал оттуда небольшую хрустальную стопочку.
– Прочитайте, капитан, там забавная надпись по ободку: «Саше от Ляли с почтением». Грандиозная надпись, не так ли? Там много было таких стопочек, но только одна уцелела. Нет, что вы, я никогда не дерусь, капитан. Нет, дело было вполне невинное. Ну да ладно, это к делу не относится.
Словом, поутру со щипцами в кармане являюсь прямо к Ирме (впервые было названо мое имя). И знаете, кого я там обнаружил? Этого мальчишку Рудика. Они сидели за столом и пили водку. Ну я сразу подключился и погнал этого злополучного Рудика в магазин, а сам сделал Ирме подобающее внушение за плохой вкус. Нет, я никогда не был ее любовником – вначале она была замужем, а затем уже предпочитала мальчиков, я для нее слишком стар. Но мы остались друзьями, и вот, на правах дружбы, я заявил ей, что не согласен с ее выбором. На это она мне отвечала, что лучше молодое тело, чем старый дурак. По-своему она была, пожалуй, и права. Только я сразу же отметил, что она уж больно взвинчена чем-то. Потом вернулся Рудик с двумя полбанками и тремя блядями. Одна из них была ничего себе, и я сосредоточил на ней свое внимание. Откуда ни возьмись появилась пропасть народу, и понеслось… Потом все малость приутихли. Я закатался в ковер и заснул.
В процессе этой дурацкой исповеди я несколько раз вскакивала, пытаясь вставить слово. Я не верила собственным ушам. Все, что рассказал Эдик, случилось в прошлом году. Не иначе как он рехнулся.
Последовала томительная пауза. Эдик молчал. О главном не было сказано ни слова.
– И это все? – донеслось из-за барьера.
– Я все сказал, капитан, – самым беспечным тоном подхватил Эдик. – Потом меня разбудили и проводили сюда к вам. Больше я ничего не знаю. Я все проспал.
– И вы не просыпались среди ночи и ничего не слышали?
Квакающий металлический голос из колодца будто знал все изначально и вопросами своими вовсе не добивался истины, а лишь формально служил бюрократической машине.
– Итак, вы проснулись среди ночи от страха? – бесстрастно вопрошал голос.
Эдик молчал.
– Вам приснился дурной сон… – продолжал голос.
– Я снов не смотрю, все какую-то дрянь показывают, – лихо отпарировал Эдик.
– Вам приснился дурной сон, и вы проснулись от страха, – бесстрастно повторил голос. – И, лежа в темноте, услыхали…
– Довольно, капитан! – дерзко прервал Эдик. – Я не нуждаюсь в ваших импровизациях. Если на то пошло, я действительно проснулся среди ночи, но вовсе не от страха, а оттого, что чуть не задохнулся в этом проклятом ковре. Я решил, что меня накануне связали… И сон тоже был препакостный, но я снов не рассказываю принципиально. Да, был какой-то шум, возня… даже крики, но все быстро затихло, и я заснул снова. Это все. Больше вы из меня не вытянете ни слова. Я убежденный материалист, капитан, и всей этой мистики не признаю. Преступление совершено, вот и разбирайтесь в нем, ищите виновного, а что там кому почудилось или приснилось – это не ваше дело. Нечего наводить тень на плетень. Переходите к следующему. Вот вам хотя бы поэт Опенкин, поэт метафизический, эстет, он с удовольствием побеседует с вами.
Поэт начал издалека. Он картинно потупился, вздохнул и для начала прочитал свой стих на тему смерти и Летучего Голландца.
Эдик демонстративно зааплодировал, на него зашикали.
– Вы узнаете массу любопытного, капитан, – воскликнул Эдик. – Только не на заданную тему.
Я молча с ним согласилась. «До чего же самодовольные ублюдки всю жизнь окружали меня, – думала я. – Даже перед лицом смерти, перед лицом любой катастрофы они всегда будут любоваться собой, своими испражнениями, и черта с два вы добьетесь от них чего-либо конкретного. На любой вопрос они будут толковать о своем дурном пищеварении, плохом настроении и читать стихи».