355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инга Петкевич » Плач по красной суке » Текст книги (страница 14)
Плач по красной суке
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:51

Текст книги "Плач по красной суке"


Автор книги: Инга Петкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)

Однако Варька уже оклемалась. Она яростно проклинает своих родителей, передразнивает их и смеется. Я скрыла от нее разговор с ее матушкой, но она прекрасно знает их принципиальные позиции и ругается вполне сознательно.

– Не раздражайте ее, – мимоходом бросает мне санитарка, оценивая мою персону взглядом профессиональной вымогательницы.

Возле дверей палаты верхом на стуле сидит бесформенная тетка, которая ищет вшей в голове у слабоумной девочки-подростка. Тетка с блокады одержима такой манией, ей повсюду мерещатся вши.

«Не дай мне Бог сойти с ума…»

После психушки Варька поселилась у старухи-кошатницы, с которой они вместе выписались из больницы, и увлеклась разведением котят. Почти каждое воскресенье она посещала Кондратьевский рынок с красивой, набитой котятами корзиной.

Бывало, наряжается, как на праздник, корзину бумажными кружевами украшает, котятам бантики на шею повязывает… И что вы думаете – всех ее котят мигом раскупают.

– Ребенок как увидит корзину, – рассказывала Варька, – так прямо весь зайдется: «Хочу котенка! Хочу котенка!» Орет как оглашенный. Ну родители и пасуют. Одно дело – какой-нибудь дворовый котенок, неухоженный и бесплатный, и совсем другое – породистый, из красивой корзины, за которого к тому же деньги плачены.

Словом, котята у Варьки шли нарасхват. Другой раз и пару десяток заработает. Наши бабы уже и сами деньги ей платили, чтобы она их котят заодно продала. Варька брала, не брезговала подсобным заработком. Кроме того, она любила бывать на этом рынке, шерсть там по дешевке присмотрит, шкурки всякие. Потом нам перепродает.

Бывало, чего только оттуда не притащит: то кружку какую замысловатую, то бабушкины кружева, то кофточку батистовую, то лоскутное одеяло. Барахолка в городе уничтожена – вот там из-под полы всякой всячиной и торгуют. Но главное – общество. Варька обожала этот странный сброд не меньше всякого старья из бабушкиных сундуков.

И вот среди всякого хлама и подобрала однажды свое сокровище – Горю, Егора, Георгия.

– Поди, ханурик какой? – допытывались бабы. – Заразит он тебя чем или обворует. А то, глядишь, и сама в шайку угодишь.

– Да нет, – смеялась Варька. – Там совсем другая история. Вот пойдем как-нибудь в культпоход – я вам его покажу.

И показала. Мы как раз в театр ходили на балет «Бахчисарайский фонтан». И вдруг появилась Варька, разодетая, даже иностранцы оглядывались. А с ней господин. Наши дамы просто обомлели. Стройный, высокий шатен, одет небрежно, но элегантно, как иностранец или киноартист. Лицо – значительное, красивое, глаза – голубые. Вот только взгляд неприятный: свинцовый и холодный. Окинет тебя взглядом с головы до ног – не то чтобы раздевает, скорей, срывает одежды, чтобы лучше разглядеть; окинет – и отворачивается, явно недовольный увиденным. Одним словом, уничтожающий взгляд. Мне лично почудилось в нем безумие. А так – ничего себе, любезный господин, пальто дамам подавал, программки покупал, даже мороженое, – щедрый негодяй.

– Да он, верно, жуткий бабник? – обсуждали потом сослуживцы. – С таким лучше не связываться, заморочит.

– Ничего подобного, – беспечно смеялась Варька. – Он баб пуще огня боится, они ему дорого обошлись. Почти импотентом стал, только на меня одну еще и клюет, и то потому, что я его жалею. Никто его никогда не жалел, все что-то требовали. Назло бабам один раз чуть не кастрировался. Операция у него была, вот он врача и попросил заодно. Только врач жене донес, а та не позволила, сумасшедшим его объявила, – трепалась Варька.

Все мы были сильно заинтригованы и постепенно узнали много любопытного.

Родился Георгий во Львове у матери-одиночки, учительницы. Способный был невероятно, языки щелкал, как орехи. После окончания школы подался в Москву, в Институт международных отношений. Окончил его с отличием и сразу же получил назначение в ФРГ. Просидел там лет десять благополучно. Женился на дочери ответственного работника. Не пил, не курил, жене не изменял – карьера ему была обеспечена. Только молчун был, жена жаловалась, что даже в постели он на все пуговицы застегнут.

– Язык наш – враг наш, – неизменно отвечал он.

Однажды после очередного банкета, где он пил по своему обыкновению не пьянея, Георгий вдруг исчез. Думали – диверсия, происки врагов; но под вечер обнаружили его верхом на крыше ратуши; он разбирал кирпичную трубу. Когда сняли, он был невменяем и только распевал песенку «Кирпичики». Его лечили и после выздоровления определили на службу в довольно крупное издательство, на должность директора. Он пошел было в гору, разъезжал на черной «Волге», но однажды вдруг закукарекал. Сотрудники явились на совещание в его кабинет, а он сидит под столом и кукарекает. Его опять лечили, и кукарекать он перестал.

В это время его жена решила строить дачу. Участок им какой-то выдали особенный под Ленинградом, вот она и завелась: строить да строить. У этой жены была уйма неистраченной энергии: головой она никогда не работала, ни в чем не нуждалась. Квартира, машина, карьера, муж – все ей даром доставалось. Не знала она, как простые смертные всего этого добиваются. Думала, раз-два – и дача готова. Но не тут-то было. Морока вышла чудовищная. Нужные материалы даже через обком не достать, а мастера везде одинаковые: пьют и ничего делать не умеют, одно хамство, вымогательство и нервотрепка. Пыл жены скоро остыл, и она все это строительство на Егора спихнула. Ему ведь все равно делать нечего, вот пусть и хлопочет. Все какая ни на есть польза, сумасшедший – что возьмешь.

Спихнула на своего Егора эту недостроенную дачу, а ему только и надо было, чтобы его в покое оставили. Как там поселился, так больше в город и не показывался. Впрочем, его не особенно и приглашали: с глаз долой – из сердца вон.

Строительством Георгий особенно не интересовался. Зато в речке, которая там протекала через все эти обкомовские участки, он обнаружил мотыля. Рыбками он давно увлекался, еще в Германии его от этих рыбок оторвать было нельзя. Все телевизор смотрят, а он рыбок в аквариуме разглядывает. Он себе оттуда контрабандой всякие редкие породы вывез, а как известно, свежий мотыль для этих рыбок – лучшая закусь. Словом, перевез он весь свой зверинец на недостроенную дачу и зажил там припеваючи.

Мотыля там было так много, что просто досада брала – пропадает зазря такой товар. И стал Георгий-Егор понемногу этот мотыль собирать и в зоомагазины сдавать. Потом лишними рыбками начал приторговывать. И так увлекся, будто всю жизнь только этим и занимался. Но тут жена про все пронюхала. Ей соседи донесли, что он целыми днями в канаве копается и даже на чужие участки наведывается. Потом она и про торговлю узнала. Скандал был грандиозный. Сама-то она давно его списала с баланса как сумасшедшего. Но другое дело – соседи. Что подумают? Толки, сплетни, сочувствие… Словом, такой муж ей был вовсе не ко двору. Вот и развелись. В виде откупного эту недостроенную дачу она на Егора оформила. А ему только того и надо было: рыбки при нем – чего еще желать от жизни! Так и живет с тех пор бобылем. Одна беда, что эту речку теперь стали какой-то пакостью травить, чтобы комаров не было. А мотыль ведь – это личинка комара.

Но тут начиналась вторая серия или второй вариант Варькиных рассказов о своем Горе-Егоре. Первую серию она выбалтывала всем, кому не лень было слушать. Вторая же предназначалась особо доверенным лицам. Мне посчастливилось попасть в число посвященных, и вторая серия показалась даже интереснее первой.

Варьке ее суженый достался в довольно плачевном состоянии, то есть он плакал в буквальном смысле слова. Стоило ему выпить рюмку водки (а выпить он любил), как тут же начинал плакать. Это было душераздирающее зрелище: сидит взрослый мужик и льет слезы – беспомощно, как ребенок. Варька уже все способы утешения перепробовала: и про себя рассказала, и травами поила, и в деревню к знахарке возила, но ничего не помогало.

– Ну что с тобой случилось? – приставала к нему Варька. – Ты душу мне открой, тебе же легче станет.

– Маму жалко, – отвечал он.

Мама его умерла, когда он еще в Германии сидел.

– А после мамы, потом, что с тобой еще случилось?

– Не могу, – отвечал он. – Все равно не поверишь. Никто не поверит. Если бы жива была мама!..

Последнюю фразу он произносил чаще всего. Он боготворил свою мать, наделял ее всеми мыслимыми и немыслимыми добродетелями, а то и вовсе забывал, что она давно перебралась в мир иной. Мама навсегда осталась единственно близким ему человеком. Он рассказывал, как хорошо они жили в маленьком домике за школой в глубине большого яблоневого сада, как любили маму все животные и растения. Ни у кого, кроме мамы, не росли в огороде такие цветы, овощи и фрукты, ни у кого не получалось таких вкусных пирогов, галушек и ватрушек.

Его мертвые холодные глаза наполнялись слезами, и Варьке делалось страшно. Она боялась сумасшедших, потому что и сама слишком близко подходила к опасной черте и не раз заглядывала в темную бездну безумия. Все романтические бредни юности в ней давно перегорели, и она вовсе не собиралась посвятить свою жизнь заведомо гиблому объекту.

Варька уже отчаялась что-либо понять и почти охладела к Егору, когда он однажды выдал ей свою основную и главную тайну.

Отцом Егора был немецкий офицер, инженер-строитель, которого после тридцать девятого года мама не видела ни разу.

Мама скупо и сухо выдала сыну эту ужасную информацию перед его отъездом в Германию. Она не оправдывалась и ни о чем не сожалела. Она считала себя обязанной сообщить Егору этот факт и решила сделать это, когда сын станет на ноги.

Хорошенький он тогда получил подарок. Он привык ненавидеть фашистов, и вдруг такое… Утешая его, мать клялась, что никто в мире этого не знает, и если Егор не проболтается, то не узнает никогда.

– Тогда я стану шпионом, – заявил сын. – Одна тайна у меня уже есть; одной больше, одной меньше – не все ли равно.

– Так мог ответить только твой отец, – горько усмехнулась она. – В детстве ты мечтал стать военным – это тоже от него. Идеализм тоже оттуда. Я не хотела, чтобы ты всю жизнь путался в причинно-следственных связях. Вон, даже губы ты кусаешь, как отец.

– Я больше не буду, – отвечал сын и с тех пор больше губы не кусал.

– Тебе не надо стыдиться своего отца, он был блестящим человеком и… – Мать замялась и покраснела, как сконфуженная девчонка. – Он любил меня, но я ему отказала. Между нами стояла мировая катастрофа, и устраивать себе гнездышко на пепелище не позволяла совесть.

– Зато совесть у меня от тебя, – сказал сын.

Больше они к этой теме не возвращались.

В Германии он с особым любопытством вглядывался в немецкие лица и с ужасом обнаруживал черты сходства. Вот, оказывается, кому он обязан своей выправкой, трудолюбием, логикой, аккуратностью, идеализмом. Он был благодарен матери, что она не унесла с собой в могилу эту тайну, которая помогла ему познать самого себя и научиться собой управлять.

Он не доверил эту тайну даже дневнику и впервые в жизни открылся Варьке. Я думаю, что открылся он вполне сознательно. Он сжигал мосты, еще связующие его с другим миром. Он не хотел туда возвращаться.

К психиатру его было на аркане не затащить, он их пуще всего боялся.

– Это не врачи. Эта нечисть вся оттуда. – И он большим пальцем указывал себе за плечо, намекая на КГБ.

Варька понимала, что он имеет в виду, и не настаивала. Но вот в церковь однажды заманила. Думала, может быть, ему исповедаться надо. Он в Бога не верил, но пошел. Долго они тогда с батюшкой толковали. Варька уже все кладбище вокруг осмотрела. Потом батюшка ее в сторону отвел.

– Ты, милая, к нему особо не приставай, – поучал он. – Душа у него болит. Он не сумасшедший, он душевнобольной. Разворочена у него душа, будто в нее снаряд угодил. Только время его раны залечит. Надейся и терпи. Он хороший человек. Когда-нибудь твои труды окупятся, – благословил он Варьку.

А Горя и вправду с тех пор плакать перестал. Вздыхал и грустил по-прежнему, но постепенно и осторожно стал открывать Варьке свою душу. Расскажет чепуху какую-нибудь и смотрит испуганно, будто государственную тайну выдал.

Она не смеялась, она уже поняла, что над ним смеяться нельзя. Он юмора никогда не понимал, не было в нем с рождения никакого чувства юмора.

– Его только лаской можно было взять – утешать, ободрять, а главное – верить всему, что бы он ни сказал, любой глупости. Стоило хотя бы раз усомниться – и он бросил бы меня навсегда. Хорошо, я это вовремя сообразила, – говорила Варька.

Целый месяц я внимательно слушала сбивчивый и путаный Варькин треп, но что-то не укладывалось в моем сознании.

– Но зачем все-таки ему понадобилось лезть на крышу ратуши и разбирать там реликтовую трубу? – спрашивала я.

– Зачем-зачем! – огрызалась Варька. – Ты лучше скажи, зачем это они вечно сажают картофель на болоте? Все равно он тут сгниет и никто его отсюда не вывезет.

Припорошенные снегом ряды ящиков тянутся до самого горизонта. Никто не собирается их вывозить – техники нет, да она бы сюда все равно не добралась.

– Ну как тут можно отличить клубни от камней и глины? – Варька, хлюпая носом и матерясь, с остервенением запихивает в ящик подряд все, что только попадает ей под руку. – Это они назло нам так сажают – чтобы никто собрать не мог. Здесь все делается назло. – Варька оступается и чуть ли не по пояс проваливается в топкое месиво борозды. Пытаясь вытащить ноги, она опускается на четвереньки и тут же уходит в болото по шею. Она бьется в конвульсиях и вопит, как припадочная. И все воронье, которое нас постоянно сопровождает, с криком и шумом устремляется в серое небо и долго кружит над нами, как над полем боя.

– Ой, бабоньки! – вопит Варька. – Они принимают нас за падаль.

И все черные раскоряки выпрямляются и начинают дружно махать своими обрубками, отгоняя стервятников. Больше всего мы теперь похожи на стадо галдящих пугал, и трудно себе представить, что мы были когда-то женщинами.

«Господи, – думаю я, – как можно доводить женщину до такого скотского, непотребного состояния! Да будь мы людьми, мы навсегда отказались бы рожать для них. Но мы давно не люди, мы – жалкое, безответное бабье, рабочая скотина, которая используется на самых грязных и трудоемких работах».

– А я, между прочим, беременна, – барахтаясь в грязи, сообщает Варька. – Мне положено видеть красивые произведения искусства. А после всего этого у меня может родиться только картофельный гном.

– Не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка, – смеется Брошкина, беспомощно пытаясь вытащить Варьку из грязи.

Потом все мы с трудом выбираемся из болота на опушку леса и, чтобы приблизиться к нашим баракам, делаем большой обходной маневр. Мы понуро бредем вдоль кромки нашей бескрайней картофельной топи, ползем из последних сил, волоком таща за собой наш убогий рабочий инвентарь. В холодных осенних сумерках мы очень похожи на извечные каторжные тени, которые всегда кружили по этой злосчастной, раскуроченной земле.

Вечером мы топим в бараках вечно дымящие печки, сушим на огне нашу заскорузлую одежду, варим картошку, а затем долго, исступленно хлебаем из оловянных кружек чай, заваренный на смородиновом листе.

– Но зачем все-таки твой Егорий полез на крышу этой ратуши? – для затравки спрашиваю я, и, засыпая, мы еще долго слушаем бредовые Варькины домыслы насчет своего загадочного суженого. Мы не верим ни одному ее слову – ничего подобного никогда не случалось с людьми нашего поколения, в наше безвременье вообще ничего не случалось, за исключением того, что не принято было обсуждать вслух. Поэтому не берусь судить, насколько верно я все это поняла, просто изложу собственную версию злоключений бедного Егория.

Мне лично кажется, что этот человек, сам того не подозревая, родился идеалистом. Я не представляю себе, откуда в этом грязном мире берутся идеалы, знаю только, что ничего хорошего они никому не приносят. Идеалист всегда недоволен жизнью, потому что она никогда не совпадает с его претензиями к ней. Идеалист и сам страдает от этого несоответствия, и мучит окружающих его людей.

Я думаю, что наш Егорий страдал всегда. В детстве – за свою мать-одиночку. Именно для нее он мечтал сделать блестящую карьеру, но она так и не успела этому порадоваться. Умерла в нищете. Не с голоду, конечно, – он ей большие деньги пересылал. Но что деньги в этом городе! Разумеется, он хотел вызвать мать к себе, чтобы она в конце жизни пожила по-человечески. Но не успел. Так и умерла в одиночестве: его даже на похороны не отпустили. Там у них в Германии произошло очередное ЧП: то ли Солженицына привезли, то ли еще какой скандал… Именно тогда в отчаянии он и женился на этой глупой и самодовольной стерве, женился от противного, надеялся, что с ней он малость утвердится в жизни или раскрепостится. Но напрасно женился: совесть и хамство, идеализм и беспринципность, правда и ложь – понятия несовместимые. Они не дополняют, а взаимоисключают друг друга.

Как всякого идеалиста, Егора постоянно мучил стыд за свои и чужие дела и поступки. Наверное, поэтому, пытаясь анализировать причину стыда, он с детства привык вести дневник. Он продолжал вести его даже там, в Германии. Это было крайне опасно, но он не мог лишиться единственного собеседника. Почерк у него был неразборчивый, кроме того, Егор тщательно прятал свои записи.

В дневнике Егора сосредоточился громадный жизненный материал, и материал этот был единственным его козырем и единственной реальностью. Он почти привык жить искусственной, глубоко законспирированной жизнью шпиона и неплохо ориентировался в чужой реальности, но прожить так всю жизнь ему казалось чудовищной глупостью. Втайне он лелеял надежду или мечту, что – когда пробьет его час и он заговорит – он опубликует свои дневники или хотя бы прочитает их умному человеку, тогда мир содрогнется от подобной информации, содрогнется и чуть изменится к лучшему.

Однажды он с ужасом обнаружил, что жена нашла и пыталась прочесть его записи. Конечно, она там ничего не поняла, но он так перепугался, что стал перед ней оправдываться и поведал много такого, что привык скрывать. Исповедь его была путаная, невнятная, он рассказывал самое сокровенное, когда обнаружил, что жена сладко спит. Тогда он понял, что пора рвать когти из этого чуждого ему мира, и, решив симулировать безумие, полез на крышу ратуши, потому что лояльного пути отступления у него не было. Организация, в которой он состоял, отпускала своих сотрудников только на тот свет.

Был еще один случай, толкнувший Егора на скользкий путь симуляции. Как раз в это время к нему в руки попали материалы одного дела, которое потрясло Егора одним любопытным фактом. Некий предатель-перебежчик тоже владел немалой информацией и мечтал донести ее до прогрессивной мировой общественности. Он стал писать статьи антисоветского содержания и печатать их во Франции. Французская компартия подала на него в суд за клевету. В руках Егора побывала стенограмма этого суда – она-то и потрясла его сознание.

Суд как две капли воды походил на все наши культовские произвольно сфабрикованные процессы. Эти оглашенные французские коммунисты не желали считаться с фактами. Они не поверили даже тому, что все русские члены их Сопротивления, которые после войны пожелали вернуться в СССР, были схвачены на вокзалах и частично расстреляны, частично сосланы в Сибирь; как не поверили наличию в Стране Советов лагерей, репрессий, убийств, то есть ни одному факту, который был невыгоден для их «общего» дела.

Егор понял, что мир никогда не жил и не живет по законам чести и справедливости. Совсем недавно отгремела мировая война, немецкие преступники были наказаны, но аналогичные преступники и палачи в Совдепии мирно доживали свои дни и даже продолжали влиять на политику страны. Он понял, что, пока не прошло их время, преступники будут править миром, а справедливость или возмездие восторжествуют в свой черед, когда наступят их времена. И все-таки, как любой идеалист, он не мог смириться с таким положением вещей. Его личная борьба была обречена, но бороться он был обязан, бороться всеми доступными ему средствами. Вот только средства Егора были крайне ограниченны. И тогда он полез на крышу ратуши.

…Некоторое время он жил в Москве, где встретил своих институтских приятелей. (Друзей у него никогда не было.) После Германии его поразило, что говорят и судят они обо всем весьма откровенно и порой затрагивают такие проблемы, о которых не смели даже думать в дни своей молодости. Но говорят и судят они только в тесном приятельском кругу за рюмкой коньяку, а на службе или отмалчиваются, или произносят с трибун все те же лозунги, не пытаясь ничего изменить и улучшить.

Они по-прежнему безропотно голосуют за предложенные им недостойные кандидатуры, любезно заигрывают с откровенными подонками, подают руку стукачу, доносчику, провокатору. Пьют, блядуют, воруют по мелочам, лгут не стесняясь и при этом откровенно осуждают существующий образ жизни.

Но больше всего Егора поразили сокурсники, работающие, как и он, за рубежом. Бодрые и веселые обжоры, пьяницы и бабники, они вели себя как подлинные хозяева жизни. Многие из них были только что с позором выдворены из крупных капиталистических стран и некоторое время, в ожидании нового назначения, наслаждались свободой: гуляли по кабакам и по бабам. Этакие лихие, бодрые жеребята, отмеченные печатью безнаказанности и вседозволенности, они небрежно обходили на виражах унылую толпу или очередь в модный театр или кабак. Их мандаты, книжицы и пропуска открывали им любые двери, и они откровенно презирали окружающее их серое бесправное быдло. Ни малейшая тень сомнений не омрачала их плотоядного жизнелюбия, и ни малейшего проблеска совести или сострадания не вызывало в их задубелых душах затравленное состояние их сограждан.

Порой в застольной беседе Егор пытался рассказать им некоторые свои истории. Приятели весело хохотали. Этот глупый смех раздражал Егора.

– Над кем смеетесь? Над собой смеетесь. Плакать надо, – ворчал он.

Из своего дневника он выкроил что-то вроде рукописи: рассортировал, подобрал материал. Получилась небольшая книга. Он долго с ней возился и возлагал на нее большие надежды. У него был один знакомый писатель, которому он более или менее доверял, и Егор дал ему рукопись для прочтения. Писатель снисходительно похвалил записки и пытался анализировать их профессионально.

– Но это же совсем непечатно! – завершил он свой обзор.

– Разумеется, – согласился Егор.

– А байки ваши сами по себе недурны. Фантазия у вас отменная. Уже приближаетесь к Салтыкову-Щедрину. Про город Глупов читали?

Егор читал Салтыкова-Щедрина только в детстве, «Историю одного города» вообще не читал.

– Но в моей рукописи нет никаких фантазий, – возмутился Егор. – Все, что там написано, случилось на самом деле, все это правда.

– Разумеется, – благодушно согласился писатель. – Все мы пишем только правду, только один писатель видит мир черным, другой – деревянным, а третий – железобетонным.

– Никакой я не писатель, – настаивал Егор. – Мне важно одно: чтобы вы мне поверили.

– А я разве сомневаюсь? – удивился писатель. – Я и говорю, что ваша правда мне весьма импонирует…

– Да это не моя правда! – накалялся Егор. – Я тут совсем ни при чем, это документальная запись. Я сделал не больше, чем любая стенографистка.

– Не согласен, – возразил писатель. – Материал подобран весьма сознательно и умело.

Он наотрез отказывался понимать Егора и не мог взять в толк, почему тот нервничает и заводится. Ведь он, писатель, кажется, похвалил рукопись.

– Рукопись ни при чем, и автор ни при чем, – тупо сопротивлялся Егор.

– Но написали ее вы?

– Ну я.

– Что и требовалось доказать. Потому что я бы, например, написал совсем иначе, а Иванов, Петров, Сидоров – каждый по-своему.

Писатель снова ушел в бесконечные рассуждения о тонкостях творческого процесса, его целях и задачах. Этот писатель был такой же самодовольный и сытый, как Егоровы друзья и жена. Апломб этих людей был отвратителен Егору.

– Нет, – довольно грубо оборвал Егор поток откровений, – меня ваша кухня ни капли не интересует, я не собираюсь быть писателем.

– Тогда чего же вы от меня хотите? – искренне удивился тот. – Я вам пытаюсь дать совет, помочь довести рукопись до кондиции, чтобы ее мог прочесть любой…

– Это не художественное произведение, и любому это читать необязательно, – мрачно отрезал Егор.

– Но пишете – вы, пишете на бумаге, ручкой. Вы не рисуете картин, не читаете лекций. Вы приносите мне на рецензию рукопись, и я разбираю ее с профессиональной точки зрения. Я даже хвалю, но вы явно чем-то недовольны. По-вашему, я ее недостаточно хвалю? Но по-моему, всегда полезнее получить ценный совет профессионала, чем необязательные похвалы и любезности дилетанта.

И тут Егор взорвался окончательно. Он понял, что разговаривает с этим человеком на разных языках, что они никогда не поймут друг друга.

– Вы бесконечно зашифрованный человек, вы – чучело человека! – в гневе прошипел Егор. – Вас не проймешь ничем. Вы ничему не поверили в этой рукописи, ни разу не возмутились, не ужаснулись, не заплакали от сочувствия. Все, всегда и везде вы знаете лучше всех. Ужасы жизни, горе, стыд, совесть, человеческие страдания – хаваете без разбора и перерабатываете на колбасу. Вы – глубоко развращенный человек, вы развращены своим творчеством, и ни одно человеческое слово до вас не доходит. Вы мутант!

Зачем он оскорбил этого неплохого писателя, Егор не знал. Он и сам отчаялся. Он владел редким материалом и чудовищным опытом, но даже писатель ему не верил, значит, не поверит никто и никогда. Значит, Егор напрасно копил этот опыт, напрасно мучился все эти долгие годы. У него нет средств доставки, ему не донести свой опыт до человечества. Никто не ужаснется, не содрогнется. Зло не будет наказано, негодяи не получат по заслугам, и в мире ничто не изменится, тут мало доброй воли, а словам люди давно разучились доверять. Тут нужен подвиг. Но какой?

Некоторое время он всерьез обдумывал всякие изощренные способы самоубийства.

Что было написано в той рукописи, Варька не знала, но я думаю, что она (рукопись) не отличалась особыми художественными достоинствами, и даже сомневаюсь, что материал, подобранный Георгием, поражал оригинальностью. Другое дело, что любая наша реальность, если к ней честно подойти, содержит в себе столько умопомрачительных фактов, злодеяний, чудес и беззаконий, что безумные эти сюжеты выразить на бумаге по плечу разве что гению. И совсем безразлично, какую сферу человеческой деятельности вы будете анализировать: детсад или атомный центр, фабрику-прачечную или полигон, колхоз, хлебопекарню, мясокомбинат, киностудию, – везде царит душераздирающий произвол и бушуют конфликты и страсти поистине кафкианские.

По-моему, Варькин суженый был малость шибанутым, но он не был сумасшедшим. Безумие, которое им владело, мне, как пишущему человеку, весьма близко и понятно. Я и сама почти десять лет страдаю по аналогичным причинам. Тяжелый и ядовитый груз информации, который мы взвалили на плечи, нам не по силам. Надо срочно скинуть или донести его до потребителя, собеседника или читателя. Но у нас нет средств доставки: любые традиционные формы трещат и рассыпаются под его тяжестью, давят и сводят с ума своего владельца. Такого же рода безумие преследует в нашей стране всех одаренных людей в любой сфере творчества.

Егор кукарекал потому, что отчаялся доказать миру свою правду. Мир не был готов воспринять ее, и тщетны были все доказательства. С одинаковым успехом он мог хрюкать или лаять, но он кукарекал.

На этот раз его лечили более основательно и влепили диагноз-приговор: шизофрения.

– Эти ублюдки вообще человеческого языка не понимают, – говорил он. – Они сами шизики, к тому же все работают на ГБ. У нас вся психиатрия работает на них. Новый способ борьбы с диссидентами.

Чтобы как-то себя развлечь и утешить, Егор решился на рискованный эксперимент. Он надумал открыться первому же психиатру, который его спросит, почему он кукарекает. Но даже такого прямого вопроса он не дождался: психиатров интересовало что угодно, только не причина странного поведения.

Там же, в психушке, Егор облюбовал себе несколько хилых диссидентов. Они были как растения, выросшие без света, – чахлые, бледные и вялые. Егор отдавал им свои таблетки, они глотали их пачками и балдели. Один был художник-абстракционист и рисовал только медуз, другой писал стихи и страдал манией величия, третий – просто алкаш. Они были чудовищные депрессанты. Егор читал им свою рукопись, они хохотали. Он не стал выяснять с ними отношений: что возьмешь с этих дистрофиков! Их уже так залечили, что они порой забывали даже собственные имена.

Вскоре рукопись у Егора отобрали. Он не расстраивался, он даже испытал некоторое облегчение. Больше того, к моменту изъятия он уже почти ненавидел ее. Было что-то недостойное в том, что он пытается навязать ее людям, которые не очень-то в ней нуждаются. Кроме того, психиатрам, наверное, все-таки удалось его малость «подлечить», потому что энергия его куда-то вдруг испарилась… Состояние возбуждения вдруг сменилось тупой апатией. Ему стало все безразлично. Теперь он с удовольствием занимался только своими рыбками.

Наверное, рукопись дошла куда надо, потому что его больше не назначали на руководящие посты. Определили небольшую пенсию и забыли. Егора это вполне устраивало, всю жизнь он только и мечтал, чтобы его оставили в покое. Теперь он добился своего. Имел пенсию, которая давала ему право не работать, имел побочный заработок на рыбках, дом с приусадебным участком, который огородил колючей проволокой, засадил картошкой и развел пчел. В город он почти не ездил, разве что на рынок с рыбками. Беспокоило его только здоровье. Почему-то вдруг он стал очень слезливым и плакал теперь по малейшему поводу, а то и вовсе без повода. Может быть, сказывались долгие годы нервного перенапряжения, а может быть, этим ублюдкам в больнице все-таки удалось его покалечить.

Именно тогда он познакомился с Варькой и сразу же угадал, признал в ней своего брата, калеку-отщепенца, и допустил ее на свой необитаемый остров. Не берусь определить характер их отношений святым, но затасканным словом «любовь». Совдеповский же термин «сожительство» тут тоже будет неуместен. Трудно найти в человеческом лексиконе слова, которые точно обозначат те странные и запутанные привязанности, которые возникают порой между мужчиной и женщиной в нашем вывихнутом мире. Одно утешительно, что два этих обломка обрели друг друга.

Но Ирма не согласилась со мной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю