355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инга Петкевич » Плач по красной суке » Текст книги (страница 1)
Плач по красной суке
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:51

Текст книги "Плач по красной суке"


Автор книги: Инга Петкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)

Инга Петкевич
Плач по красной суке

Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья —

Жизнь отошла – и, покорясь судьбе,

В каком-то забытьи изнеможенья

Здесь человек лишь снится сам себе.

Ф. И. Тютчев


Часть первая

Загробный мир

Десять лет тому назад где-то в районе новостроек, на проспекте Мужества или Солидарности, Верности или Бдительности, в новогоднюю ночь, на лестнице, в собственном подъезде, замерзла насмерть моя сослуживица Ирма Соколова.

В свое время эта дикая смерть взбаламутила все наше учреждение, да и в других кругах о ней поговаривали.

Тогда же мне стало известно, что подобная смерть – явление в нашей реальности довольно-таки распространенное, обыденное. Называли цифры, но я их не запомнила. Разумеется, чаще всего жертвами оказывались алкоголики, бомжи и прочие сомнительные элементы, которыми всегда изобилуют крупные города.

Ирма явно не принадлежала к подобной категории людей. Она была отличная машинистка: тихая, прилежная, послушная – канцелярская мышь.

Что же случилось, что произошло в ту новогоднюю ночь? Какой недуг вдруг сразил наповал эту молодую, здоровую женщину у дверей собственной квартиры на улице Счастливой, куда от станции метро «Ленинский проспект», по утверждению соседки, их вместе с Ирмой доставил «тринадцатый» подкидыш?

Экспертиза показала, что Ирма была трезва и никаких инфарктов с ней не случалось. Просто крепко заснула у батареи парового отопления, а их тем временем отключили, и она замерзла. Морозы в ту зиму держались под сорок, батареи часто замерзали. И не только батареи.

Так показала экспертиза.

И все-таки странно: зачем ей было засыпать возле дверей собственной квартиры?

Предположим, потеряла ключи, постеснялась позвонить соседям, а вернуться к своей матери на такси у нее не было денег, и она решила малость отдохнуть возле батареи парового отопления, тепло же тем временем отключили…

Нет, опять не получается. По-прежнему непонятно, почему молодая, здоровая женщина вдруг засыпает возле дверей собственной квартиры. И даже если она потеряла ключи, то разве этот факт может быть причиной смерти? Мы слышали, что люди замерзают в пустыне, во льдах, в тайге и тундре (и то многие ухитряются выжить), но тут, в центре большого города, когда вокруг полно людей, все празднуют Новый год, а значит, не спят и рады прийти ближнему на помощь, тут…

Смерть эта по-прежнему оставалась для меня загадкой. Тогда, десять лет тому назад, я не могла понять эту смерть, как не могла понять смерть вообще и еще много чего в частности.

При странных обстоятельствах погибла скромная машинистка, очень хорошая, даже безупречная, и, как вскоре нам пришлось убедиться, просто незаменимая; хотя ее мало кто замечал при жизни, а если бы не эта несуразная гибель, то и вовсе бы никогда не заметили.

Сереньким и невзрачным было ее правильное личико, пепельно-серые волосики выбивались из-под пушистой детской шапочки, скромное серенькое платьице, рукавички – вот сентиментальные приметы ее блеклого образа.

Она редко проявляла и выдавала себя. Даже на вечерах и бесконечных наших складчинах она неизменно держалась в тени. Замкнутая, отчужденная и отрешенная, с вечно опущенными глазами, она ускользала от вашего внимания, проскальзывала мимо, как тень, – робкая, быстрая, неуловимая. Но стоило ей однажды попасть в поле вашего зрения, стоило вашему взгляду случайно зацепиться за нее, вы невольно настораживались.

А если она удостаивала вас взглядом, что делала крайне редко и неохотно, то вы и вовсе терялись и в замешательстве отводили глаза, будто невзначай заглянули за дозволенную черту и столкнулись вдруг с чем-то чужеродным и опасным. Этот прицельный холодный взгляд ее зеленоватых глаз всегда заставал вас врасплох. Жутковатый взгляд кошки из темноты. Он следил за вами как бы из другой реальности, как бы издалека. Может быть, она догадывалась о силе своего взгляда, потому что поднимала глаза редко и так неохотно, будто знала заранее, что ничего отрадного или просто достойного внимания ее взгляду все равно не откроется.

Да, не любила она поднимать глаза. А странная отчужденность объяснялась ее глуховатостью, но только отчасти.

Говорила она ровным, бесцветным голосом, но стоило ей поднять глаза, как тот же голос начинал звучать как-то особо тревожно и напряженно, и если порой она брала слово на собраниях, то все мгновенно замолкали, настороженно прислушиваясь к самим звукам ее голоса.

Но все перечисленные странности и тонкости этого образа открывались только редким посвященным, тем, кого она сама выбирала и кому вдруг решала приоткрыться. Для большинства людей она предпочитала оставаться невзрачной канцелярской крыской. Так ее в основном и воспринимали сослуживцы.

– Незаменимая была машинистка – безотказная, безупречная, – сокрушалось потом начальство. – Человек, конечно, заурядный, но машинистка – первоклассная.

На месте умершей уже сидели три новые машинистки, но и втроем не справлялись с работой, которую делала одна Ирма.

Через много лет, перепробовав массу машинисток, мне пришлось убедиться на практике, что образ такой безотказной крыски вообще существует только в нашем воображении.

Жизнь ее была не из легких. Летом сорок первого года она поехала к тетке на Украину, на каникулы. Там она попала в оккупацию и была угнана в Германию, откуда возвратилась лишь через несколько лет после окончания войны. Отец ее погиб на фронте, мать сошлась с другим, и по возвращении из плена Ирма не прижилась в этой семье и начала самостоятельную трудовую жизнь. Она долго бедствовала, много работала и училась, но к моменту ее нелепой гибели жизнь ее наладилась. Она была матерью-одиночкой, зато владела однокомнатной кооперативной квартирой. Зарабатывала она неплохо. Мальчик рос здоровым и смышленым.

Я не была на ее похоронах, потому что уже больше года находилась в декретном отпуске и вообще не собиралась возвращаться на старую работу, и, наверное, поэтому меня забыли оповестить об Ирминой смерти.

Эта смерть долгое время не выходила у меня из головы. И в судорогах домашнего ада я наспех набросала на бумаге беглый очерк или, скорей, конспект будущей повести. По горячим следам я пыталась проследить скорбный жизненный путь маленькой машинистки, но я знала тогда о ней слишком мало. Кроме того, наш опыт не совпадал по фазам, я была моложе Ирмы.

Словом, повесть не получалась – материал не слушался меня, не лез ни в какие художественные рамки. Как джинн из бутылки, он жил самостоятельной жизнью, мучил, морочил меня и в конце концов завел в такие дебри, куда в то время мне лучше было не заглядывать. Вместо скромной повести о маленькой машинистке получалась какая-то буйная вакханалия безумных уродов, монстров и калек – какой-то фантастический шабаш ведьм, непотребный и неуправляемый.

В процессе работы над рукописью у меня закралось одно подозрение, которое стремительно выросло в уверенность: по сути дела, мы с Ирмой одно и то же. Подобное отождествление вовсе не льстило моему самолюбию. Я еще жила в непрерывном времени: страдала, любила, боролась и отнюдь не собиралась сдаваться. Мне казалось, что у меня все впереди, что жизнь моя только начинается, а мой путь и судьба единственны и неповторимы. Ирма же в пору нашего знакомства уже была конченым человеком, в чем отдавала себе отчет. Например, она говорила о себе исключительно в прошедшем времени: «Я была… Я любила… Я ненавидела…» Она была всего лет на восемь старше меня, но казалась мне почти старухой. Я приписывала это тому багажу отрицательного опыта, который выпал на ее долю.

Казалось бы, и в наших судьбах не было ничего общего: я не была в плену, как не была матерью-одиночкой, и отличной машинисткой я, разумеется, тоже не была, да и характерами мы не совпадали. Откуда же взялась у меня эта навязчивая идея отождествления? Я сопротивлялась ей изо всех сил, отгоняла, как навязчивую муху, но идея уже овладела всеми моими помыслами. Я вдруг с ужасом обнаружила, что мало чем отличаюсь от бредовых баб, с которыми мы вместе работали. Все мы были на одно лицо и стоили друг друга, потому что давно были затянуты в стремительно вращающуюся центрифугу нашей повседневности, которая начисто лишила нас индивидуальности и обезличивала хуже лагеря или застенка.

Как же такое могло получиться и где тот образец, которому все мы так дружно уподобились? Не стоило особого труда понять, что это была она – Сонька, Софья Власьевна, Совдепия.

Мы, либеральные формалисты, в те годы развлекались абстрактными и абсурдистскими символами. Мы полагали, что нашу гнусную реальность надо уметь преподносить читателю в несколько отстраненном и смещенном виде, чтобы ему, потребителю, было занятно нас читать. Тогда и писателя скорей заприметят – вот, мол, какой этот Иванов лихой да талантливый. Я и сама увлекалась этим сюрреализмом. При некоторой дозе фантазии из уродливых обломков кораблекрушения можно было создать уютное подобие реальности, недурно там обосноваться и скромно перезимовать на необитаемом острове, питаясь плодами собственного воображения. Я писала готический роман с привидениями, вампирами и принцессами. Мне было интересно гостить в моем волшебном замке, налегке, потому что из нашего быта я не взяла туда даже зубной щетки. Но дикие, бешеные сорняки нашей реальности между тем разрастались, как бурьян, и лезли во все щели моего уютного шалаша. Как хищные лианы, они пытались задушить мой призрачный замок. Хочешь не хочешь, а надо было выбираться из этих диких джунглей и прорубать в них тропинку к свету и свободе.

Ползком, рачком, на карачках, рыдая, матерясь и воя, до сих пор упрямо продираюсь я сквозь джунгли нашей реальности, а просвета даже не предвидится. Мертвые деревья спят беспробудным сном в заколдованном злыми чарами мертвом лесу. Смрад и мрак запустения окружают меня… Вот опять прибегаю к метафорам и сравнениям, чтобы доказать свою правоту, а это опять нечестно. Не собственную правоту надо доносить до читателя, а общую правду наших мирных трудовых будней.

Талантливое слово живет самостоятельной жизнью и невольно преображает всю ту гадость, в которой мы прозябаем. Зощенко не думал смеяться – он плакал. Это мы смеемся над его персонажами. Смеемся и не узнаем в них себя. Так пусть же слово мое начисто лишится таланта, пусть я обездарю вконец – лишь бы поверили, лишь бы очнулись от полувекового забытья. Буду играть вам на стиральной доске, на пылесосе, на кастрюлях, – прочь слова! – мычать буду, выть – лишь бы поверили, что все это не художественный вымысел, не плод моей больной фантазии, все это сотая доля той фантастической правды, от которой мы погибаем.

Я долго не замечала тебя и даже не подозревала о твоем существовании. Но однажды, когда мы курили в конце коридора, кто-то обратил внимание на стук машинки. Я сама уже подсознательно прислушивалась к этой пулеметной дроби. Машинка стучала не переводя дыхания, и посторонний слушатель невольно замирал в ожидании, когда же наконец эта непрерывная трель оборвется. Но, как видно, дыхание у этой уникальной машинистки было непрерывистым, она переводила его только вместе с очередной страницей.

Мне объяснили, что машинистка печатает вслепую на двух языках: русском и немецком. К сожалению, знание немецкого языка используется не полностью, потому что машинистка была в плену и теперь ей не дают допуска к секретным работам.

Тогда же мне впервые показали тебя в столовой, за обедом. Ты выглядела почти девчонкой.

Потом корректоры стали жаловаться, что стук машинки мешает им работать, якобы не дает сосредоточиться, и поэтому они пропускают массу ошибок. Тогда Ирму перевели в маленький застекленный загончик – часть комнаты, где работала я.

В нашем помещении в основном сидели чертежники, копировщики, ретушеры и шрифтовики, поэтому считалось, что стук машинки особо не помешает. Наши дамы, конечно, были недовольны и роптали, тем более что этот кабинетец отделялся от нашей комнаты только стеклянной перегородкой. Некоторое время бушевал скандал, но Ирму подселили к нам, несмотря на наши протесты.

Вначале она и впрямь отвлекала нас от работы, но не стуком машинки, которая работала у нее как-то особенно легко и даже мелодично, а скорей самим фактом своего существования. В своей стеклянной клетке она выглядела как диковинная заводная игрушка – автомат безотказного действия.

Все мы были буквально загипнотизированы этой непрерывной пулеметной дробью. С недоумением и опаской косились на странного пришельца, будто органически привязанного к машинке все восемь часов рабочего дня. Сбитые с толку, подавленные этим чудесным явлением, будто разбуженные внезапно на своем рабочем месте, мы даже было встрепенулись и лихорадочно набросились на работу. Разом вдруг прекратились все хождения-брожения, перекуры и болтовня. Но навязанный загадочным феноменом темп и ритм работы был нам не по силам. Мы не привыкли так работать и очень быстро выдыхались.

Многие, не выдержав напряжения, в панике срывались с рабочего места и мчались в буфет, в гости к корректорам или просто в туалет, где можно спокойно все обсудить и обдумать.

А некоторые, наоборот, в тупом отчаянии погружались в какое-то наркотическое оцепенение, сидели и слушали эту непрерывную машинную трель, закрыв глаза и открыв рот.

Оторопь и смятение перед фактом такой бешеной работы были настолько сильны, что никому в голову не пришло жаловаться на помехи. Как видно, все воспринимали этот странный феномен как моральный упрек собственному безделью.

Усвоить преподанный урок мы, конечно, не могли, и очень скоро великие защитные силы нашего сознания выработали нужный иммунитет и мы перестали реагировать на загадочного пришельца, тем более что и сам он не обращал на нас никакого внимания.

В нашей редакции при небольшой военной типографии народ подобрался довольно разнородный и по судьбам, и по характерам. Работа была тихая и непыльная, с некоторыми возможностями подхалтурить, и местное начальство пристраивало сюда своих непутевых родственников.

Не знаю, по каким законам формируются и развиваются коллективы, но каждый из них (а я перебрала их достаточно) имеет свое лицо, и лица эти совсем не похожи друг на друга. Наш коллектив имел довольно-таки фантастическую физиономию. Может быть, тут сыграло роль разнообразие профессий: у нас были машинистки, стенографистки, чертежницы, ретушеры, корректоры, шрифтовики, технические редакторы и литературный редактор, художник-оформитель и художник-шрифтовик. Но я думаю, что профессии тут ни при чем, не они формируют лицо коллектива.

До сих пор мне кажется, что где-то есть нормальные здоровые коллективы, ну, может, малость скучноватые и посредственные, наподобие тех, что описаны в наших романах. Только мне лично такие не попадались. Но уж тот мой коллектив совсем не поддавался никакому описанию и осмыслению. То был вздор и фантасмагория в чистом виде. А может быть, мне это только казалось: я тогда начинала писать, и вся жизнь представлялась мне довольно неожиданной и абсурдной.

Я долго искала случая и повода познакомиться с тобой поближе, но привлечь твое внимание было практически невозможно. Ты уходила от контактов, ускользала от них, я думаю, вполне сознательно. Стучала себе под стеклянным колпаком, как автоматическая приставка к пишущей машинке.

Тем временем мы привыкли к твоему присутствию и воспринимали тебя уже как вентилятор или какой-то другой неодушевленный механизм. Но когда однажды мы вдруг обнаружили твою робкую тень на уголке нашего праздничного стола, то запаниковали, будто к нам ненароком подключили магнитофон или подслушивающее устройство. Одно то, что ты можешь нас слышать, настораживало и пугало. Потом кто-то пронюхал, что ты глуховата. Этот факт малость примирил нас с тобой, и мы изредка стали приглашать тебя на наши сабантуи.

Мы жили тогда в эпоху Великих Юбилеев. Круглые даты шли косяком. Митинги, парады, демонстрации, салюты, банкеты и застолья не прекращались никогда. Больше двадцати лет подряд бушевала наша общественно-политическая вакханалия. Радио, телевидение и все средства массовой информации надрывались в праздничных приветствиях, поздравлениях, овациях и здравицах.

Улицы и здания были разукрашены кумачовыми лозунгами, плакатами и портретами вождей. Эта бесконечная юбилейная лихорадка окончательно расшатала и без того зыбкий организм нашей общественной жизни. Застолья, пьяные оргии и сабантуи вошли в плоть и кровь трудовых будней как органический составной элемент, как противостолбнячная сыворотка, без которой уже невозможно стало шевелиться на своем рабочем месте. Пьянство постепенно превращалось в основную форму верноподданничества.

50 лет революции, коллективизации, электрификации, индустриализации, механизации, прострации, 50 лет образования РСФСР, СССР, Грузии, Армении, Туркмении, Молдавии, Узбекистана, Азербайджана, Казахстана, Таджикистана, 50 лет Советской Армии, авиации, флота вперемежку с Днями милиции, торговли, медицины, просвещения и разных сфер коммунально-бытового обслуживания. И каждый раз – праздники, поздравления, салют, причем с неизбежным застольем.

А тут еще Московская олимпиада подоспела – только ее нам и не хватало.

Не успели очухаться и опохмелиться, глядь – и шестой десяток подвалил. И все завертелось по новой на очередном витке алкогольной спирали, стремительно разгоняясь на крутых виражах.

На днях, тринадцатого сентября, под вечер, я как раз картошку чистила. Вдруг за окном как шарахнет! Ну, думаю, все – началось! Тут еще раз бабахнуло. Ага, салют. Но вот по какому случаю салютовали – три дня узнать не могла. Никто не знал. Потом оказалось, что это День танкиста праздновался. Когда и взаправду шарахнет, мы, наверное, примем это за салют и покинем сей мир в праздничном настроении.

За эти юбилейные годы были окончательно пропиты внутренние ресурсы страны: трудовые навыки и национальное самосознание. Нравы, обычаи, устои и дух нации – все, благодаря чему народ выдержал и революцию, и лагеря, и войну, и разруху, и культ, – все это окончательно было истреблено повальным, официально узаконенным пьянством. Нация деградировала и перестала ощущать себя нацией. Только русофильствующие писатели еще что-то вещали в похмельную пустоту.

За общим столом ты держалась крайне замкнуто и нейтрально. Никогда не напивалась, не выступала, не скандалила. Сидела себе смирно и вязала что-нибудь для ребенка. И все-таки твое присутствие стесняло наше разнузданное застолье. Казалось, ты исподтишка наблюдаешь за нашими дикими нравами.

Почему-то ты всегда располагалась в дальнем углу стола, и уголок этот выглядел как-то особенно элегантно и обособленно. Все твои личные вещи: салфетка, красивая тарелка, чашка, мельхиоровая рюмочка, ложка, вилка, тонкий стакан, складной перламутровый ножик – все выглядело крайне изысканно и будто служило наглядным упреком нашему хамски сервированному застолью: газетам на канцелярских столах, консервным банкам, вскрытым по-женски грубо и коряво, всей нашей битой, треснутой, разномастной посуде – пластмассовым стаканам и эмалированным кружкам, жестяным тарелкам, гнутым алюминиевым ложкам и вилкам, – этим случайным бросовым предметам, то ли краденным из общепитовских столовок, то ли списанным, изгнанным из домашнего быта ввиду своего явного уродства и профнепригодности. Большинство наших баб пользовалось на службе именно такими ископаемыми черепками.

А путного ножа в нашем коллективе почему-то и в помине не было. Всегда приходилось обращаться к тебе, и ты с явной неохотой доставала и вручала нам свой перламутровый складной ножик. И каждый раз, прежде чем использовать нож по назначению, мы изумленно разглядывали изящную безделушку. Разглядывали и удивлялись: зачем таскать на службу такой красивый предмет? Его и украсть могут, и вообще… В этом «вообще» заключалась вся служебная этика и психология. На службе носили – то есть донашивали – самые страшные бесформенные тряпки и стоптанную обувь, линялое белье и рваные чулки. Донашивали какие-то пожелтелые нейлоновые блузки, бесформенные юбки, явно перешитые из старых пальто, почему-то всегда коротковатые, хотя ноги наши отнюдь не отличались красотой.

Бабы исправно заботились, чтобы у каждой было все не хуже, чем у людей. Они справляли себе новые кримпленовые костюмы, импортные сапоги, пальто с норочкой. Хвастаясь своими обновками, они приносили их на службу показать, а потом уносили навсегда, чтобы через много лет, когда вещь выйдет из моды, донашивать ее на той же службе. Они проводили на работе большую часть своего времени. Там они постоянно сталкивались с молодыми подтянутыми военными, но вот наряжаться на службу почему-то считалось почти зазорным и неприличным. А если молодые порой допускали подобные излишества, на них косились осуждающе: «Тоже мне, нашла где выпендриваться!»

Подразумевалось, что у каждой из них имеется другая жизнь, где они щеголяют подтянутые, стройные, нарядные и красивые. Такой особой жизни у них не было, они о ней только мечтали. Но они настолько привыкли подменять реальность своими мечтами, что больше заботились об атрибутах и аксессуарах этой неопределенно-фантастической жизни и презрительно отвергали вполне конкретную реальность.

Они скупали за бешеные деньги похабный хрусталь, жуткие ковры, блестящие серванты. Вся эта дрянь ни капли не украшала их нищую, бездарную жизнь, но без этих предметов «роскоши» они чувствовали себя обделенными и неполноценными. Они могли месяцами голодать, чтобы справить себе золотое кольцо с искусственным рубином, которое сразу же закладывалось в ломбард. Спроси у них, зачем им понадобилось это злополучное кольцо, ответят – что они заботятся о подрастающей дочке. А то, что эта дочка растет беспризорницей и шляется бог знает где, пока мамочка торчит в очередях, – это не доходило до их убогого сознания…

Теперь книги начали скупать. Надо же чем-то заполнять серванты и секретеры. И вот стоят рядом на одной полке Пушкин и Асадов, Гоголь и Чаковский, Достоевский и Пикуль. Да как только шкафы не взорвутся от такого несовместимого соседства!

Не взорвутся ни шкафы, ни их засранные мозги – нечему взрываться, потому что все это – мираж, фикция, блеф. Всеми этими предметами роскоши никто никогда не пользуется. Все это атрибуты чужой, неведомой реальности, загадочной и туманной, как Млечный Путь.

Откуда, например, в нашем быту появилось понятие «сервант», без которого не мыслит свое существование ни одна супружеская чета? Отказывая себе в предметах первой необходимости, они скупают за бешеные деньги этих уродов. Выбрасываются на помойку чудесные бабушкины горки, резные дубовые буфеты, и на их место торжественно водружается эта сомнительная мебель.

Скажете – мода? Но откуда пришла к нам эта мода? Сервантов не было в дворянской литературе, на которой мы выросли. Не было их в шикарной жизни буржуазного кинематографа, где можно подглядеть атрибуты чужого красивого быта, в западной литературе такого предмета тоже не упоминалось. В современных журналах с интерьерами можно наблюдать нечто подобное, но там тоже не серванты, а скорей шкафы, пригодные для использования в любых целях. Нет, сервант даже не мебель, сервант – понятие. Семья ютится в одной комнате, письменный стол негде поставить, на ночь раскидываются раскладушки, дети делают уроки на обеденном столе, бабушка спит в прихожей на сундуке, а сервант красуется в центре комнаты, набитый пес знает какой дребеденью.

Может быть, это разновидность домашнего алтаря? Но нет, ни одной семейной реликвии там не обнаружишь. Скорее всего, сервант – это показушный, абсурдный символ семейного благополучия, не более нелепый, чем все эти идиотские павильоны ВДНХ, которые своей безвкусицей не прикрывают, а лишь подчеркивают убогую нищету нашей жизни.

И вот сидим мы все вместе за праздничным столом, накрытым в канун Великого Октября. Канцелярские столы покрыты газетами, сервированы гранеными стаканами, чашками без ручек, алюминиевыми вилками, пластмассовыми тарелками – вот они, драгоценные черепки нашего подлинного быта, именно из такой посуды мы привыкли питаться.

Цветов нам преподнесли предостаточно, но ни одной даже битой вазочки в обиходе не нашлось. Цветы красуются в бутылках из-под молока. Вместо пепельниц консервные банки. Но мы довольны нашей сервировкой, мы очень любим служебные сабантуи.

Бывают, конечно, еще и домашние, семейные праздники, где выставляется заветная посуда и стол накрывается белой скатертью. Но мы так выкладываемся по случаю семейных торжеств, что нам не только праздник – нам уже белый свет не мил.

Ну бывает еще – кто-нибудь в гости пригласит. Там другие заботы. Наш муж, жених или попутчик так надерется, что весь вечер только с ним одним и провозишься…

Нет, повторяю, сабантуи – это единственные праздники, где мы можем расслабиться, потолковать о своих делах, выпить и закусить в собственное удовольствие. Мы обожаем наши служебные застолья: чем больше их запрещают, тем больше мы их ценим. Стоит посмотреть, сколько вкусных вещей приносится из дома: тут и пироги с грибами, мясом и капустой, и салаты разнообразные, и торты домашней выпечки, и водочка, настоянная на всяких травках, – что еще можно желать от жизни?

Все мы принарядились по случаю Великого Юбилея. Почти на всех кримпленовые костюмы самых ядовитых тонов и расцветок – мы будем донашивать их до самой смерти. Фамильные драгоценности по праздникам обычно выкупаются из ломбарда и напяливаются на себя все разом – чем больше, тем лучше. На ногах у нас новенькие выходные туфельки, которые – о чудо! – после тридцатилетнего перерыва заново вошли в моду. Наши головы украшают немыслимые, залитые лаком башни-начесы – излюбленная прическа египетских фараонов, – которые держатся на голове с полгода и постепенно сходят вместе с волосами, после чего надо приобретать парик.

Чинно и торжественно расселись мы вокруг праздничного стола. Глаза горят, щеки пылают, мы нетерпеливо тянемся за рюмкой… Тост за здравие… мы радостно улыбаемся друг другу… Чокаемся… Еще раз чокаемся… и понеслось… Мы уже больше не чокаемся. Мы разгорячились, вино ударило в голову, и каждая толкует о чем-нибудь своем, толкует и не слышит соседки, а соседка толкует и не слышит ничего вокруг. Шум, гам, гвалт, как на птичьем базаре. Господи, чего только тут не услышишь! Вон две кумушки толкуют о золоте и о драгоценностях, которыми владели их прабабушки, две другие, разумеется, о хрустале, третьи – о зубной боли, четвертые – о радикулите. Вот две дамы с претензиями на интеллект толкуют об интимной жизни графа Льва Николаевича Толстого. Ну а эти поблядушки обсуждают своих поклонников с их неземными страстями. Девчонки возмущаются, негодуют по поводу какого-нибудь очередного политического скандала. О семье и домочадцах не вспоминает никто, они тут ни при чем. Кое-кто уже пытается петь и плясать, но их одергивают – еще рановато, большинство еще не дозрело до нужной кондиции.

Но не будем надираться вместе со всеми, отойдем в сторонку. Вырвемся на гоголевский простор. И полыхнет вдруг вспышка озарения и высветит своим беспощадным светом наше дикое застолье. И посмотрим вокруг. Какая ширь! Какое раздолье! На одном конце только еще садятся за стол и тянутся за бутылкой, на другом уже пробуждаются с похмелья и очумело озираются. На одном конце Новый год, на другом – уже Восьмое марта.

Ячейка в сотах, звено в цепи, слоеный пирожок общества в эпоху перезрелого социализма: потомственная революционерка и наследственная блядь, работница из колхозниц и садовница из работниц, бывшая аристократка и нынешняя интеллигентка, роковая красавица и убогая карлица, тихая хищница и дерзкая юница, две еврейки и две партийки – всего трое, начинающая писательница и заматерелая кагебистка – вот эта многоглавая гидра, разнузданная, на редкость живучая тварь, это она расселась вокруг праздничного стола, она постоянно маячит перед глазами, сливаясь в алкогольном мареве в одно лицо. Страшно и опасно заглядывать в ее хищную морду: только глянешь – и тебя не станет, ты уже заглочен с потрохами, чтобы впредь беспомощно барахтаться в зловонных органах ее пищеварения.

Но не будем сразу, окинем легким, небрежным взором каждое лицо по очереди. Тоже, конечно, мало приятного, но надо. Надо кому-то заниматься этим грязным и опасным делом.

Итак, мы сидим за праздничным столом. Во главе – три наших грации, три фурии, три богини. Гордые и спесивые, они царят на Олимпе, победоносно озирая своих подданных. Три фурии, три закадычные подруги, они по праву восседают во главе стола в обнимку, по праву презирают всех вокруг, в том числе и друг друга. Скоро они надерутся и будут лить пьяные слезы и клясться друг другу в извечной любви, чтобы назавтра с похмелья передраться вусмерть и поносить друг друга вплоть до очередного всенародного юбилея и застолья.

Вот он, новый класс – гегемон, основная ударная сила нашего коллектива. Это они формируют наше общественное мнение: судят, карают, бичуют, клеймят позором и выводят на чистую воду. С ними считаются и низы, и руководство. Только попробуй не посчитаться: такую свару заварят – ввек не расхлебаешь. Для них нет запрещенных приемов, нет запретных тем и низких средств – для их целей любые средства хороши. Не дай бог попасться им на язычок или наступить на любимую мозоль – скушают за милую душу и косточки обглодают. Господи, сколько крови они тут всем перепортили!

Разглядывать наших богинь порознь, по очереди, как-то бессмысленно и нерационально, слишком органически они были связаны между собой. Они представляли как бы белковое соединение, состоящее из разных элементов, головокружительным путем подсоединенных друг к другу. Сами по себе они примитивны, как молекулы, но в симбиозе получалось нечто чудовищное – этакая зловонная гремучая смесь, вроде ядовитого газа, с которым надо обращаться крайне осторожно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю