Текст книги "Сумка волшебника"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Ростовщик и антихрист
«Портрет» Гоголя – произведение примечательнейшее. Может быть, и даже наверное, эта повесть не так высока и не так сильна, как, скажем, «Мёртвые души» или «Ревизор», не так оживлённа, как «Вечера на хуторе близ Диканьки», не так густо колоритна и живописна, как «Тарас Бульба», но она по-своему очень примечательна и для меня сейчас особенно интересна во многих отношениях.
Многозначность – верное свидетельство значимости произведения. Гоголевский «Портрет» – не только портрет модели, какую имел перед своими глазами художник, но и портрет самого художника, создателя этого портрета.
Тут очень кстати будет вернуться к тому, чем я кончил предыдущую главу, в которой утверждал, что уайльдовский «Портрет Дориана Грея» есть одновременно и автопортрет самого Уайльда.
Уайльд, пожалуй, и не скрывал этого. Самораскрытие Уайльда, автопортретная тенденция «Дориана Грея» начинаются даже прежде начала самого романа. Первая фраза предисловия, предпосланного Уайльдом своему роману, гласит: «Художник – это тот, кто создаёт красивые вещи». Венчается предисловие столь же знаменательной, категорической, постулатной, законополагающей, программной фразой: «Всё искусство совершенно бесполезно».
Эту авторскую мысль повторяет один из основных героев «Портрета Дориана Грея» – лорд Генри Уоттон, утверждающий с изящной и нарочито эффектированной непринуждённостью: «Искусство восхитительно бесплодно».
Перекличка, между автором и его героем идёт на протяжении всего романа, и если в предисловии Уайльд говорит, что в искусстве «в отношении чувства первообразом является лицедейство актёра», то лорд Генри, вслед за автором, говорит о романе, что «театр гораздо правдоподобнее жизни».
Уайльд утверждает в предисловии: «Для избранных прекрасные вещи исключительно означают красоту» или: «Ни единый художник не желает что-либо доказывать»; «Нет ни нравственных, ни безнравственных книг. Есть книги хорошо написанные, и есть книги, плохо написанные. Только».
Это безапелляционное авторское «только» подхватывает и, бесконечно варьируя, повторяет лорд Генри: «Красота, настоящая красота кончается там, где начинается одухотворённость»; «Такой вещи, как хорошее влияние, вообще не существует. Всякое влияние безнравственно»; «Хорошие манеры важнее нравственности» (сравните с высказыванием самого Уайльда: «Тщательно выбранная бутоньерка эффектнее чистоты и невинности»); «У опыта не было никакой этической ценности»; «Горю я сочувствовать не могу. Оно слишком некрасиво» (сравните отношение Уайльда к Полю Верлену, стихи которого Уайльд очень любил, но, увидев при личном знакомстве, что Верден некрасив и бедно одет, прекратил общение с ним); «Форма для искусства – безусловно главное»; «Я никогда не спорю о поступках. Я только спорю против слов. Вот почему я ненавижу реализм в литературе».
Итак, позиции и автора «Дориана Грея» и его героев совпадают, и совершенно очевидно, что «Портрет Дориана Грея» в известной, и очень большой, степени является одновременно и автопортретом писателя, его создавшего.
А теперь возвратимся к «Портрету» Гоголя. Как было уже сказано, это произведение примечательное и многозначное. Эта повесть одновременно и фантастична и реалистична, что не редкость в художническом обиходе Гоголя. Реальное и фантастическое всё время переплетаются и взаимно проникают друг в друга.
Молодой петербургский художник Чертков, раскопав среди хлама в Щукином дворе портрет какого-то старика, задрапированного в широкий азиатский костюм, покупает его.
«Портрет, казалось, был незакончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и всё тщание своё художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью».
Усталый, голодный, насилу дотащился художник со своей покупкой к себе на Пятнадцатую линию Васильевского острова, где находилась его мастерская. Свету не было, и еды также, так как последний двугривенный ушёл на покупку портрета старика.
Пришлось улечься спать на голодный желудок. Перед сном Чертков протёр мокрой губкой купленный им портрет старика. Грязь сошла с него, и поразившие своей пронзительностью глаза стали ещё более пронзительными и вызывали какое-то болезненно-неприятное чувство. «Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета; это были живые, это были человеческие глаза! Казалось, как будто они были вырезаны из живого человека и вставлены сюда».
Взгляд этих необыкновенно живых глаз преследует Черткова, не даёт ему долго заснуть за своей ширмой в углу мастерской. Глаза старика глядят в щели ширмы, а среди ночи за ширму к Черткову является и сам старик, вылезший из портретной рамы.
Весь похолодев, молодой художник следит за тем, как старик вытаскивает из-под сзоего азиатского бурнуса завёрнутые в бумагу столбики червонцев и, рассыпав их по полу, начинает пересчитызать. Уходя обратно в свою раму, старик оставляет забытый бумажный свёрточек, на котором написано: «1000 червонцев». Чертков хватает свёрток, прячет под одеяло и... просыпается.
Увы, деньги могут только сниться молодому безвестному художнику. На ночь он не мог даже зажечь свечи – не на что было купить её. А утром является домовладелец, у которого Чертков снимает помещение для мастерской, и, грозя выселением, требует заплатить за квартиру, чего Чертков был уже не в состоянии сделать много месяцев. Хозяина сопровождает квартальный, который угрожает тем, что за долг опишет всё имущество художника, все его картины. Примеряясь к картинам и осматривая их, квартальный грубо хватает портрет старика за край рамы. Рама трескается, и из открывшегося внезапно тайничка внутри рамы выпадает на пол бумажный свёрток с тысячью червонцами...
С этой минуты всё в жизни бедного художника резко меняется. Внезапно разбогатев, он начинает жить на широкую ногу, снимает для своей мастерской роскошное помещение на Невском проспекте, одевается у лучших портных, обедает в лучших ресторанах, подкупает журналиста, который печатает в газете хвалебно-рекламную статью о нём.
В мастерской Черткова один за другим появляются знатные, богатые заказчики, портреты которых он пишет. Мало-помалу Чертков становится модным художником. Все аристократы, все крупные чиновники, все тузы хотят иметь свои портреты, сделанные знаменитым, прославленным художником. Чертков завален заказами. Он быстро богатеет.
Слава кружит ему голову, богатство черствит душу. Чертков меняется, становится надутым, заносчивым, самонадеянным и самовлюблённым. Талант растрачен по мелочам, потерян безвозвратно. Чертков малюет механически, заученными приёмами, заказанные портреты и загребает деньги.
Утратив талант, он становится ревнивым к таланту других, поносит картины и художников, которые оригинальны и талантливы, и в конце концов доходит до того, что скупает самобытные и яркие полотна, какие являются на выставках, и, притащив к себе домой, тайком режет, рвёт, уничтожает их.
Когда он умирает, то в его квартире находят обрывки и лоскутья всех известных и талантливых картин последних лет.
Перед смертью Черткову чудятся страшные глаза старика, с червонцев которого началось падение честного, талантливого художника и превращение его в бездарного ревнивца и врага всего талантливого.
На аукционе, устроенном после смерти Черткова, собравшиеся на его квартире скупщики картин и художники обнаруживают портрет страшного старика и из-за него начинается ожесточённый торг, который прерывает неизвестный человек, громко проговоривший: «Позвольте мне прекратить на время ваш спор; я, может быть, более, чем всякий другой, имею право на этот портрет».
Неизвестный рассказывает историю своего отца-художника, написавшего этот удивительный и роковой портрет, который, как явствует из последующего рассказа неизвестного, приносил горе, несчастье, беды и гибель всем, кто с ним соприкасался.
Портрет писан с петербургского ростовщика, который жил на глухой окраине столицы, в Коломне, и известен был своим лихоимством, бессердечностью и несметными богатствами.
Откуда появился в русской столице этот страшный человек, никто не знал. Он походил на грека или перса, был смугл кожей, и глаза его горели каким-то сатанинским огнём.
Старый ростовщик жил замкнуто, глухо, ни с кем не общался и ссужал своим клиентам безотказно любые суммы, но драл при этом с них бешеные, грабительские проценты и был беспощаден во взыскании этих процентов и ссуженных им денег.
Было замечено и страшное, роковое, губительное влияние, оказываемое его деньгами и его личностью.
Однажды этот ростовщик, видимо чувствуя свою скорую кончину, явился к отцу рассказчика – отличному художнику-иконописцу – с настоятельным требованием: «Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь ли ты нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно как живой?»
Художник, который расписывал церковь и которому в одной композиции нужно было изобразить злого духа, подумал, выслушав просьбу ростовщика: «Чего лучше? Он сам просится в дьяволы ко мне в картину».
Он взялся писать портрет этого страшного человека, но не успел его кончить, так как ростовщик внезапно умер. Во время последнего сеанса, когда художник писал необыкновенные глаза ростовщика, «ему сделалось страшно. Он бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать с него. Надобно было видеть, как изменился при этих словах страшный ростовщик. Он бросился к нему в ноги и молил кончить портрет, говоря, что от этого зависит судьба его и существование в мире; что уже он тронул своею кистью его живые черты; что если он передаст их верно, жизнь его сверхъестественною силою удержится в портрете; что он через то не умрёт совершенно; что ему нужно присутствовать в мире. Отец мой почувствовал ужас от таких слов: они ему показались до того странны и страшны, что он бросил и кисти, и палитру и кинулся опрометью вон из комнаты».
Портрет так и не был закончен. Он остался у ростовщика, который, умирая, прислал его художнику. Вместе с ужасным портретом в дом художника вошли горе и роковые неурядицы. Один за другим умирают сын художника, дочь и жена, а кисть самого художника точно заворожила какая-то злая сила. На всех изображениях святых он рисует страшные дьявольские глаза, какие глядели с портрета ростовщика.
В конце концов художник не выдержал и, потрясённый всеми бедами, свалившимися на него, постригся в монахи. В дальнем монастыре он стал подвижником из подвижников. Много лет спустя его сын, ставший тоже художником (он и есть рассказчик на аукционе), посетил отца в его дальнем, монастыре, и в беседе с сыном старый монах-художник сказал: «Есть одно происшествие в моей жизни. Доныне я не могу понять, кто был тот странный образ, с которого я написал изображение. Это было точно какое-то дьявольское явление. Я знаю, свет отвергает существование дьявола, и потому не буду говорить о нём; но скажу только, что я с отвращением писал его: я не чувствовал в то время никакой любви к своей работе. Насильно хотел покорить себя и бездушно, заглушив всё, быть верным природе. Это не было созданье искусства, и потому чувства, которые объемлют всех при взгляде на него, суть уже мятежные чувства, тревожные чувства, не чувства художника, ибо художник и в тревоге дышит покоем. Мне говорили, что портрет этот ходит по рукам и рассевает томительные впечатления, зарождая в художнике чувства зависти, мрачной ненависти к брату, злобную жажду производить гоненья и угнетенья. Да хранит тебя всевышний от сих страстей! Нет их страшнее. Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».
Итак, мы добрались сквозь дебри полуфантастического сюжета «Портрета» до ведущей его идеи. Речь идёт о художнике, его назначение, его личности, неразрывной связи его творчества с его личностью, о необходимости требования от художника высокой душевной чистоты, высоких устремлений.
Что касается старика и всякой дьявольщины, с ним связанной, это уж вопрос авторских склонностей и вкусов, приведших к выбору именно такого материала для воплощения своей идеи. Может быть, автору именно в такой контрастности с чистотой и святостью художника понадобились коварство, злоба и сатанинские соблазны, которые скрыто живут в душе художника, пишущего даже чистейшую чистоту? Что ж. Это право автора – выбирать именно такую интерпретацию, такое толкование и такое воплощение своей интересной идеи. Важно тут соблюсти меру этого дьявольского наваждения, по перехлестнуть границы, за которой символика и фантастика вместо гида в мире образного и помощника читателя обратятся в тормоз, мешающий пониманиям и добрым проникновениям в материал.
Что подобного рода опасность подстерегала Гоголя на избранном им пути, свидетельствует первый вариант «Портрета», опубликованный в «Арабесках» в тысяча восемьсот тридцать четвёртом году, то есть восемью годами раньше второго варианта. Восемь лет не пропали для автора даром. Возмужало перо, возмужали и ум и сердце. К примеру, во втором варианте «Портрета.» уже нет антихриста, какой был в первом.
Да, в первом варианте антихрист всерьёз существовал в повести, и реальным воплощением его на земле был ростовщик, изображённый на портрете. Для того чтобы уничтожить антихриста, надо было по завету пречистой девы, явленной монаху-художнику во сне, «торжественно объявить его историю по истечении пятидесяти лет в первое полнолуние». Тогда сила антихриста «погаснет и рассеется яко прах».
Рассказчик на аукционе обнародовал историю портрета именно в новолуние пятьдесят лет спустя, и роковой портрет на глазах у многочисленных зрителей исчез с полотна и превратился в «какой-то незначащий пейзаж».
Всю эту неинтересную канитель с превращением портрета в пейзаж и исчезновением антихриста Гоголь, к счастью для его репутации и к удовольствию читателя, изъял из повести. Во втором варианте от этого не осталось ничего, и дьявольское начало умерено до должной и допустимой степени.
Об исчезнувшем антихристе как об элементе автопортретности Гоголя в его «Портрете» я скажу ещё немного в следующей главе, а пока – хватит с нас чудес.
Луини, Грёз и другие
В предыдущих главах я говорил мельком о том, что «портреты» и уайльдовские и гоголевские есть одновременно и автопортреты авторов, хотя понимать это прямо и однозначно не следует. Об этом следует говорить не мимоходом, а основательней и подробней, ибо автобиографичность созданий авторских столь же важна, сколь и сложна. Попробуем несколько разобраться в этом многосложном обстоятельстве. Начнём с того, как смотрят сами творцы портретов на возможность и желанность автобиографических черт? Признают ли они конкретно жизненную связь своих произведений и своих героев с ними самими?
Помните, знаменитое и поистине блистательное лирическое отступление, открывающее седьмую главу первого тома «Мёртвых душ?» Помните, как энергически протестует писатель против того, что «современный суд», рассуживая писателя с персонажами его произведений, «придаёт ему качества им же изображённых героев»?
Автор не желает быть смешанным с изображёнными им героями, которые являют собой, по воле автора, «всю глубину холодных, раздроблённых, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога», идя которой, верный правде жизни, автор «крепкою силой неумолимого резца дерзнул выставить их выпукло и ярко на всенародные очи».
Он, автор, как будто недвусмысленно сетует на то, что критика смешивает автора с его героями, ибо это, видимо, крайне нежелательно ему... Но несколькими строками ниже тот же автор признаёт сам: «И долго ещё определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громаднонесущуюся жизнь, озирать её сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слёзы!»
Позиция автора явно противоречива: с одной стороны, он протестует против того, чтобы его ставили в один ряд с его героями, с другой стороны, он сам, своей волей и желанием, становится с ними в ряд и идёт «об руку» с ними через «громаднонесущуюся жизнь».
Странное противоречие – не правда ли? Противоречие налицо – это так, но оно, я бы сказал, ничуть не странно, а напротив, весьма обычно и для авторов и для героев.
Вот, к примеру, один из героев «Портрета Дориана Грея», романа, о котором я много уже говорил, а именно – художник Бэзил Холлуорд, говорит, обращаясь к Генри Уоттону: «Каждый портрет, написанный с чувством, есть в сущности портрет художника, а отнюдь не, его модели. Модель – это просто случайность. Не её раскрывает на полотне художник, а скорее самого себя».
Очень определённая, ясная и чёткая позиция – не так ли? Да, очень определённая и очень чёткая, что не мешает, однако, шестью страницами ниже тому же Холлуорду в разговоре с тем же лордом Генри заявить, что; «художник должен создавать прекрасные произведения, но не должен в них вкладывать ни частицы своей личной жизни».
Позже Бэзил Холлуорд высказывается ещё определённей и резче: «Искусство гораздо больше скрывает художника, чем его обнаруживает».
Опять противоречие, и опять вопиющее: с одной стороны, всякий портрет есть портрет художника, с другой стороны, произведение искусства больше скрывает, чем обнаруживает, художника.
Несколько иную позицию, чем Гоголь, занимает по отношению к своим героям Пушкин. Он неизменно привержен своим героям и постоянно говорит об этой приверженности, о сочувствии своём к ним: «Простите мне, Я так люблю Татьяну милую мою». «Мария, бедная Мария», «Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя». Много добрых слов сказано Пушкиным о главном герое «Станционного смотрителя» Самсоне Вырине. Известен собственноручный рисунок Пушкина, на котором он изобразил себя стоящим у парапета на набережной Невы рядом с Евгением Онегиным.
Но вместе с тем Пушкин восстал, когда его отождествляли с Онегиным.
Опять противоречие и снова противоречия? Да, и снова нет в этом ничего необычного, ничего неестественного. Любовь и склонность, приверженность к своим персонажам и схожесть с ними – всё имеет свои границы, свои градации, свои степени. Какими-то чертами характера, какими-то элементами воспитания и Пушкин мог походить и походил на Онегина. Эту общность метопов воспитания утверждал и сам Пушкин, когда, рассказывая о том, как воспитывался и образовывался Онегин, говорил: «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь, так воспитаньем, слава богу, у нас не мудрено блеснуть. Онегин был...» и так далее. Как видите, Пушкин, рассказывая о воспитании, полученном Онегиным, говорит: «Мы» учились понемногу, объединяя в этом «мы» себя со своим героем и с другими современниками.
Утверждение авторами своих сходственных черт с чертами героя не должно ни удивлять, ни тем более поражать. Это естественно и не может быть иначе. Литературные дети должны походить какими-то чертами на своих создателей точно так же, как дети в жизни физически и нравственно походят на своих родителей. У львов рождаются львята, у кошек котята, у волков волчата, а у зайцев – зайчата. То же, хотя и не в такой мере полноты и обязательности, происходит и с родами в искусстве. Головки Грёза не могли быть написаны Луини, и ни у того, ни у другого не встретите женского лица, которое вы можете видеть на сотне картин Рубенса. Каждый привержен своему. У каждого художника своё понимание прекрасного, свой глаз, свой навык руки, свой слух, свой характер; частицы всего этого автор с неотвратимой фатальностью передаёт своим героям, персонажам своих произведений.
А если автор не всегда склонен признавать своих детей и общность с ними, а случается, и резко отрекается от них – что ж, это ведь дело поведенческое, иногда дело минуты или настроения, а иногда и акт политический. Следует заметить, что художник ещё в силу особых законов творчества, которые, случается, выше его, может работать и против себя и своих воззрений, как было с Бальзаком, на что в своё время указал Фридрих Энгельс, говоря, что Бальзак иной раз идёт «против своих собственных классовых симпатий и политических предрассудков».
Пуповина между автором и его творением всегда существует, хотя она иногда перерезается прежде того момента, когда мы это можем заметить.
Впрочем, случается, что автор вовсе и не хочет скрывать своего родства с героем. Флобер, например, прямо говорил: «Госпожа Бовари – это я». Ему вторит Сезанн: «Я и моё полотно – мы одно целое». Сент-Экзюпери утверждает: «Ищите меня в том, что я пишу».
Гёте говорит о том же в более общей и объемлющей многое и многих формулировке: «Творение художника – это он сам. Каждое из них – его автопортрет в том или ином ракурсе. Тут уж не скроешься. Можно вслух высказывать какие угодно мысли, можно обмануть отдельных людей, но в произведениях искусства, независимо от воли автора, остаётся его душа. Книги Шиллера – это сам Шиллер. А Вольтер? Так и видишь его язвительную усмешку. А Сервантес? Разве это не сам Алонзо? Добрый, помогающий беднякам тёплым словом и делом».
К этому высказыванию Гёте можно бы прибавить множество дополняющих его соображений и к именам Шиллера, Вольтера и Сервантеса прибавить множество других имён. Но я назову ещё только одно, которое, полагаю, будет весьма доказательным. Имя это – Максим Горький.
Ни одна из книг Максима Горького не была бы написана, если бы до того Алексей Пешков не исходил Россию вдоль и поперёк своими неустанными ногами, если бы он не пережил и не перечувствовал всего того, что выпало на его долю. Биография писателя, как и биография каждого художника, входит главной составляющей в личность его, а биография и личность вместе с характером и талантом – в произведения его. Это так, и не может быть иначе. Из ничего нельзя сделать что-то. Только то, что полнит автора, полнит и его произведения.
На мой взгляд, это вне всяких сомнений. Но при всём том не следует этот постулат обязательности отражения личности художника в его произведении понимать с излишней прямотой и излишней полнотой. Всегда следует учитывать слова Гёте о том, что произведение художника есть автопортрет его «в том или ином ракурсе».
Это «в том или ином ракурсе» накладывает необходимые ограничения на наши суждения об автопортретности художника в данном произведении. Каждое конкретное произведение имеет в этом смысле свои автопортретные границы, которые диктуются известным «ракурсом» автопортретности. Не в каждом своём произведении художник отражён полностью, не в каждом исчерпывающим образом автопортретен. Напротив, ни в одном отдельно взятом произведении художник не может выразить, рассказать, написать себя полностью. В каждом из них – лишь какой-то доминирующий в данном случае «ракурс», лишь некоторые черты личности автора; полностью же выражен и нарисован автор лишь во всём своём творчестве, взятом в целом.