Текст книги "Сумка волшебника"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Пинегин был для Каверина больше чем Пинегин. Он был живой частицей Седова. Он был живым заместителем на земле мёртвого Седова. И Пинегин имел полное и неоспоримое право на такое представительство. В. Каверин, в одной из своих статей, посвящённой Пинегину (о ней подробно я скажу несколько позже), очень хорошо сказал: «Две большие любви были в жизни Пинегина: любовь к родине и любовь к Седову».
До сих пор, стараясь уяснить себе пути, какими Седов пришёл в роман «Два капитана», властно завладел и душой романа и, как можно с достаточным основанием предположить, душой его автора, я старательно сличал текст «Двух капитанов» с дневниками и другими подлинными документами, соотносил времена и годы романические и действительные, разгадывал зашифрованные в романе фамилии живых людей, приводил высказывания автора, поведавшего нам историю создания романа и его подоплёку, – и всё это для того, чтобы доискаться самого для меня интересного, докопаться до корней Георгия Седова в Иване Татаринове. Эти доискивания увенчаны были в конце письмом ко мне самого Вениамина Александровича, в котором он без всяких обиняков и столь же чётко, сколь и энергично, утвердил: «Да, в Татаринове со слов Пинегина я пытался написать Седова».
И написал. И отлично написал.
В заключение главы я хотел бы вернуться к Пинегину, ибо по чести он должен венчать разговор о Седове. Я хорошо знал Николая Васильевича Пинегина, был с ним в добрых отношениях, сиживал в его «полярном доме». Он обладал огромным жизненным опытом и огромной силой воображения, которому умел, когда это требуется, давать полную свободу, а когда нужно – сдерживать, подчиняя её капризную изменчивость своей железной воле и велению действительности. Он был талантливым живописцем, получившим в семнадцатом году за свои превосходные северные этюды и картины премию имени Куинджи. Он был талантливым писателем, автором многих книг, увлекательно достоверных и романтически окрылённых. Он был, как характеризует его крупный учёный-полярник В. Визе в предисловии к одной из пинегинских книг, выдающимся полярным исследователем. Он был незаменимым членом многих полярных экспедиций – смелый до отчаянности и беспредельно выносливый, меткий стрелок, бывалый охотник, умелый каюр, фотограф, кинооператор, географ, гидрограф, когда того требовали обстоятельства – навигатор, штурман, каким довелось ему стать в конце пути «Св. Фоки» в четырнадцатом году.
И при всём при том, несмотря на многообразие даров и способностей, какими наделила Пинегина природа, поражали в нём удивительная скромность и жизненная непритязательность.
А всё-таки, что же доминировало в этом человеческом многообразии? Что правило поступками и устремлениями этой неукротимой натуры? Мне кажется, В. Каверин верно угадал Пинегина, сказав в упоминавшейся мною статье: «У него была душа путешественника». Это очень хорошо и очень точно объясняет генеральную линию жизни Пинегина. Он был вечно в пути. Он шагал, ехал, плыл, летел и снова мчал вперёд и вперёд, и так всю сознательную жизнь.
Первое своё путешествие на Север Пинегин совершил в тысяча девятьсот девятом году. Приехав летом к родным в Архангельск на каникулы, Пинегин – тогда студент Академии художеств – отправился оттуда на Мурман. Тридцать лет спустя, в Мурманске, рассказывая мне об этом путешествии, Николай Васильевич сказал между прочим:
– Когда я впервые, будучи ещё студентом-художником, попал сюда, здесь, на берегу Семёновской бухты, где сейчас стоит Мурманск с населением в полтораста тысяч человек, торчала одна-единственная охотничья избушка.
Тогда «Север был совсем неведомой страной». Эту последнюю фразу я взял уже не из живой речи Пинегина, не из разговора с Николаем Васильевичем, а из первой главы его книги «Записки полярника».
Известный полярный путешественник Роберт Пири, открывший Северный полюс, писал, что «каждый, кто посетил Север, заболевает неизлечимой полярной лихорадкой». На каких бы благодатных широтах после того ему ни довелось жить, его будет неизменно тянуть снова на Север.
Так случилось и с Пинегиным. Побывав на Мурмане и в Лапландии, пошатавшись по безлюдной тундре и по рыболовецким становищам, перешагнув однажды за Полярный круг, он уже навеки стал пленником Севера.
Эта первая северная поездка имела немаловажное значение для Пинегина ещё и потому, что после того он впервые взял в руки перо. Впервые живописец и путешественник открыл в себе ещё и писателя.
В следующую свою поездку, во время студенческих каникул девятьсот десятого года, Пинегин шагнул много Дальше прежнего и махнул на мало обследованную в те времена и пустынную Новую Землю.
Эта поездка сыграла в жизни Пинегина особую и чрезвычайную роль. Ещё на пароходе «Великая княгиня Ольга», привёзшем Пинегина на Новую Землю, он познакомился с морским офицером, возглавлявшим гидрографическую экспедицию, в задачу которой входило подробное обследование Крестовой губы. Офицером этим оказался Георгий Яковлевич Седов.
На Новой Земле молодой художник и молодой гидрограф частенько встречались, и знакомство переросло в крепкую и нерушимую дружбу. Однажды между ними произошёл следующий разговор, описанный Пинегиным в книге «Георгий Седов».
« – Хорошо здесь, – сказал Седов, сидя внутри палатки. – Никуда бы не уехал. Остался бы на зимовку.
– И я остался бы. Моя мечта прожить в полярной стране целый год. Написать бы гору этюдов.
– А куда бы их девать стали? – вступил в разговор один из помощников Седова – студент Заболоцкий.
– Как куда? Написал бы с них картины. Устроил бы выставку. Это необходимо сделать. Художник Борисов, писавший Север, лгал. Необходимо показать всем, что такое далёкий Север. Это одна из привлекательнейших стран.
– А моя мечта – попасть на полюс.
Художник быстро взглянул на Седова, Его лицо было серьёзно.
– Как, на самый полюс?
– Ну, разумеется. Вы думаете – не дойду? Дойду. Я знаю себя и говорю это твёрдо. И многие из наших могли бы, если б захотели как следует. Как глупо, что никто из русских не пытался достичь полюса. Ведь все мы выросли на снегу. Путешествие к полюсу – чёрная работа! Нужна привычка к холоду. Нужно знать лёд. Я знаю лёд и как по нему ходят!
Георгий Яковлевич сжал кулаки, расширил глубоким вздохом грудь.
– Эх, достать бы только денег на экспедицию. – И он ударил кулаком по койке. – Нет. Так или этак, а на полюс я пойду! Даю себе срок два года. Будьте свидетелями!
– Подождите ещё один год, – сказал художник. Я академию кончу, пойду вместе с вами.
– Идёт, Только не отказываться.
– Не откажусь.
– Ну, ладно. Пусть будет крепко!
Седов протянул руку художнику и сильно стиснул ладонь. Лицо его было серьёзно».
Таков этот знаменательный разговор, во время которого Седов, кажется впервые в жизни, высказал вслух свою затаённую и заветную мечту о завоевании Северного полюса.
Так два друга, два молодых полярника-энтузиаста Севера утвердили крепким рукопожатием и нерушимым словом своё неколебимое намерение отправиться к неведомому и недоступному полюсу. Они остались верны своим намерениям и своим словам. Когда спустя два года Георгий Яковлевич Седов действительно начал подбирать людей для уже решённой официально полюсной экспедиции, то, по свидетельству участника её – профессора В. Визе, «Пинегин был первым, кого Седов пригласил участвовать в задуманной им экспедиции к Северному полюсу». Далее Визе сообщает: «Экспедиция вышла из Архангельска в 1912 году на судне «Святой Фока» и вернулась в Архангельск в 1914 году уже без Седова, скончавшегося на крайнем севере Земли Франца-Иосифа. На «Святом Фоке» Пинегин был самым близким Седову человеком».
Лишившись друга, Пинегин не изменил его памяти, не изменил и своей страстной приверженности Северу. В двадцать четвёртом году Пинегин снова отправляется на Новую Землю – на этот раз по воздуху, что в те времена было ещё необычным для арктических путешествий. В составе экипажа известного полярника лётчика Бориса Чухновского он ведёт гидрографическую воздушную разведку над Новой Землёй и прилегающей к ней частью Карского моря.
Спустя ещё четыре года по поручению Академии наук СССР Пинегин построил и до тридцатого года возглавлял геофизическую станцию на Новосибирских островах. Зимовка по непредвиденным обстоятельствам затянулась. Судно, которое везло смену и продовольствие, застряло во льдах. Зимовщикам грозил голод. Тогда начальник станции Пинегин принимает решение всех зимовщиков отправить на материк, а сам с плотником Василием Бадеевым остаётся ещё на год – ждать смены. Он продолжал работать, стараясь растянуть продовольствие на срок как можно более долгий.
Льды были тяжёлые, и существовала опасность, что в следующую навигацию судно с продовольствием и сменой может не пробиться к островам. Пинегин всё более урезывает свой каждодневный паёк, а когда урезывать уже было нечего... прибыла наконец смена.
Но это ещё не стало концом жестокой и опасной эпопеи. Надо было возвращаться на материк, домой, а путь предстоял дальний, в полторы тысячи километров, – до Якутска, причём надо было пересечь полюс холода. Транспортных средств никаких не предвиделось, и Пинегин добирался до Якутска на чём придётся – пешком, на собаках, на оленях, на лошадях. В тяжёлых условиях он упорно пробивался к цели и достиг её. Ну а что же дальше? Естественней всего, казалось бы, – после труднейшего похода, после полной лишений и опасностей зимовки на Новосибирских островах отдохнуть, пожить оседло и спокойно в благоустроенной ленинградской квартире, пользуясь после арктических мытарств и неустроенностей всеми благами цивилизации и комфорта. Но не таков был этот человек. Его не прельщал покой и комфорт ленинградских интерьеров. Его властно звал к себе неуютный, необжитой и не обещающий покоя Север. Вернувшись с Новосибирских островов тридцатом году, Пинегин в тридцать первом уже плывёт; на «Малыгине» в составе экспедиции на Землю Франца-, Иосифа. А в следующем году Николай Васильевич повторяет эту экспедицию как глава её.
Последнюю свою поездку на Север Пинегин совершил в тридцать девятом году, то есть за год до смерти. В этой последней его поездке мне довелось быть с ним вместе, а после неё сообща редактировать сборник «Советское Заполярье», явившийся результатом поездки. Редактировали мы с Николаем Васильевичем собранные от четырнадцати авторов рукописи уже в Ленинграде, в его «полярном доме». Тогда-то, колдуя над северным рукописями, мы много говорили о Севере и, конечно о Седове. Только что вышла книга Пинегина «Полярный исследователь Г. Я. Седов». Ранее опубликованы был книги Пинегина «Записки полярника», «Георгий Сед идёт к полюсу», «В ледяных просторах», которые либо целиком, либо частью своей посвящены описанию экспедиции Седова. Я спросил Николая Васильевича, намерен ли он ещё писать о Седове.
– Да, конечно, – ответил он не задумываясь и с категоричностью, какая могла показаться вовсе не свойственной этому спокойному, неторопливому в движениях негромкоголосому человеку. – Всё, что пока сделано, – только этюды. Седов в полный рост ещё не написан. Я должен это сделать.
На слове «должен» он сделал ударение, и нетрудно было уяснить себе, как много скрыто за этим требовательным «должен». В эту минуту я подумал, что Седов – не только друг Николая Васильевича, не только главная тема писателя Пинегина, но и дело его жизни, которое он будет делать до самой смерти, как делал до последнего вздоха дело своей жизни сам Седов, из последних сил, и уже вовсе без сил, стремящийся к заветному полюсу...
... Я листаю старый, сорокового года, журнал «Звезда». В двух номерах его – десятом и одиннадцатом – идёт «Георгий Седов» Н. Пинегина. Это, верно, и есть тот «Седов в полный рост», о котором Николай Васильевич говорил за год до этого, сидя со мной рядом и почти машинально листая редактируемую рукопись «Советского Заполярья».
Под последними строками «Георгия Седова» в номере одиннадцатом «Звезды» значится: «Конец первой книги». Увы, вторая книга не была закончена Пинегиным. В том же номере журнала, в котором кончалась первая книга «Георгия Седова», помещена статья В. Каверина «Памяти Пинегина». Это некролог. В том же сороковом году, когда «Георгий Седов» печатался в «Звезде», автор его умер, так и не дописав дорогого ему портрета.
Но у него были друзья, верные друзья, столь же преданные общему их делу освоения Севера, как и он сам. И один из них – профессор Владимир Юльевич Визе дописал портрет. По оставшимся в литературном наследии Пинегина материалам, по наброскам и нескольким законченным главам, заполняя пробелы материалом, почерпнутым из предыдущих книг Пинегина о Седове, Визе создал вторую часть книги «Георгий Седов». Полностью книга была напечатана в пятьдесят третьем году. Эта книга – памятник одновременно и Седову и Пинегину, оставшимся неразлучными и после смерти.
Пинегин любил Архангельск и хорошо говорил о нём. В своих книгах он посвятил ему много отличнейших страниц. Невозможно забыть яркое и берущее за душу описание аукциона, устроенного в Архангельске для распродажи имущества экспедиции Седова и личных вещей Георгия Яковлевича для покрытия задолженности одному из архангельских купцов-толстосумов. Этот трагический и мерзкий аукцион описан Пинегиным с потрясающей силой.
Николай Васильевич бывал и живал в Архангельске в тысяча девятьсот восьмом, девятом, десятом, двенадцатом и четырнадцатом годах. Отсюда же уходил он и с свои многочисленные арктические экспедиции.
Мне приятно думать, что этот отважный и многосторонне талантливый человек был привержен милому мне Архангельску, в котором прожил я первые двадцать лет жизни. Мне приятна и дорога память о нём, о встречах и беседах с ним – всегда интересных и обогащающих.
Степан Писахов и Семён Малина
Очень своеобразной и примечательной фигурой среди северных писателей, которых я хорошо знал, был Степан Григорьевич Писахов. Подобно Пинегину, он был и писателем, и живописцем, и путешественником, а сверх того, и превосходным сказочником. Свой родной Север он знал досконально и любил его самозабвенно. Чтобы сразу дать представление о том, каков Писахов сказочник, приведу полностью одну небольшую сказку его «Как поп работницу нанимал»:
«Тебе, девка, житьё у меня будет лехкое, – не столько работать, сколько отдыхать будешь!
Утром станешь, ну, как подобает, до свету. Избу вымоешь, двор уберёшь, коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберёшь и —
спи-отдыхай!
Завтрак состряпаешь, самовар согреешь, нас с матушкой завтраком накормишь и —
спи-отдыхай!
В поле поработаешь, али в огороде пополешь, коли зимой – за дровами, али за сеном съездишь и —
спи-отдыхай!
Обед сваришь, пирогов напечёшь: мы с матушкой обедать сядем, а ты —
спи-отдыхай!
После обеда посуду вымоешь, избу приберёшь и —
спи-отдыхай!
Коли время подходяче – в лес по ягоду, по грибы сходишь, али матушка в город спосылат, дак сбегашь. До городу – рукой подать, и восьми вёрст не будет, а потом —
спи-отдыхай!
Из городу прибежишь, самовар поставишь. Мы с матушкой чай станем пить, а ты —
спи-отдыхай!
Вечером коров встретишь, подоишь, корм задашь и – спи-отдыхай!
Ужну сваришь, мы с матушкой съедим, а ты —
спи-отдыхай!
Воды наносишь, дров наколешь – ето к завтрему, и —
спи-отдыхай!
Постели наладишь, нас с матушкой спать повалить. А ты, девка, день-деньской проспишь-проотдыхашь – во што ночь-то будешь спать?
Ночью попредешь, поткешь, повышивашь, пошьешь и опять —
спи-отдыхай!
Да ведь, девка, не даром. Деньги платить буду. Кажной год по рублю! Сама подумай. Сто годов – сто рублев. Богатейкой станешь!»
Сказка «Как поп работницу нанимал» – сказка старая и пришла к Писахову из далёкой окраинной Пинеги. Сам Писахов хотя и коренной архангелогородец (тут родился, тут и умер), но говорил, что «деды и бабки со стороны матери родом из Пинежского района».
Надо сказать, что Пинега издавна славилась сказочниками и песенниками. Это заповедный край стародавней русской сказки, а в писаховском роду она была в особом почёте.
«Мой дед был сказочник, – писал Степан Григорьевич с гордостью. – Звали его: сказочник Леонтий. Записывать сказки тогда никому и в голову не приходило. Деда Леонтия я не застал. Говорили о нём как о большом выдумщике – рассказывал всё к слову и всё к месту».
Немалым выдумщиком был и сам Степан Григорьевич, иной раз и безудержным выдумщиком. Я как-то заговорил с ним об этом:
– Что это вы, Степан Григорьевич? Мороз у вас до семисот градусов доходит, через Карпаты вы на корабле переправляетесь, а по реке вскачь мчитесь. Домá у вас приплясывают и, сорвавшись с места, на свадьбу в другую деревню торопятся. Налима вы по улицам водите, как собаку, на цепочке, а волков по полсотни к избе своей волокете, да ещё десяток на себя, на манер шубы, надеваете. Кстати, волки эти мороженые, а замёрзли потому, что мороз не то на сто, не то на двести градусов хватил. А сами вы, рассердясь на волков, так разгорячились, что вода в бутылке, которая была у вас в кармане, несмотря на неистовый мороз, вскипела. Когда вы вернулись из лесу, мужики об вас цигарки прикуривали. Потом от вашего жару баня грелась. Словом, такое у вас, что только руками разведёшь.
Но разводить руками мне не довелось. Не успел. Писахов опередил и сам руками замахал. Потом вскочил с места и спросил, заглядывая снизу вверх мне в глаза:
– Зато ведь не соскучились, читая сказки мои?
– Чего нет, того нет, – отозвался я, смеясь. – Соскучиться с вами невозможно – ни с вами, ни с вашими сказками.
– Вот-вот, – обрадовался Писахов. – Скука же вреднейшая вещь. От неё и помереть недолго.
– Пожалуй, – согласился я, но, желая выведать от Степана Григорьевича самое заветное о его сказках, продолжал свой лукавый диалог: – Ведь за всякой, даже самой фантастической народной сказкой скрыты реальные отношения людей, вещей, событий...
– А что я, враль, по-вашему? – вскипел Степан Григорьевич, яростно тряся своей рыжей шевелюрой. – А помните, как кончается эта самая сказка о мороженых волках? Я притащил к своей избе полсотни мороженых волков да и «склал костром под окошком. И только примерился в избу иттить – слышу, колокольчик тренькат, да шаркунки брякают. Исправник едет!-; Увидал исправник волков и заорал дико (с нашим братом мужиком исправник по-человечески не разговаривал):
– Што ето, – кричит, – за поленница? Я объяснил исправнику:
– Так и так, как есть, волки морожóны, – и добавил: – Теперича я на волков не с ружьём, а с морозом охочусь.
Исправник моих слов и в рассужденье не берёт, волков за хвосты хватат, в сани кинат и шчет ведёт по-своему:
В шчет подачи,
В шчет налогу,
В шчет подушных,
В шчет подворных,
В шчет дымовых,
В шчет кормовых,
В шчет того, сколько с ково.
Ето для начальства,
Ето для меня,
Ето для того-другово,
Ето для пятово-десятово,
А ето про запас!
И только за последнего волка три копейки швырнул. Волков-то полсотни было.
Куды пойдёшь – кому скажешь? Исправников-волков и мороз не брал».
Писахов, пометавшись по комнате, остановился посредине её и спросил сердито и в то же время хитровато:
– А это всё как вам покажется – не действительные отношения людей того времени – это самодурство грабителя-исправника и беспомощность мужичка-охотника, который за бесценок за эти самые проклятые три копейки должен был отдавать пушнину, добытую им действительно в страшные морозы? Это что – правда? Или пустая выдумка?
– Сдаюсь, – сказал я, поднимая руки.
– То-то, – сказал удовлетворённо Степан Григорьевич, усаживаясь в низенькое ветхое креслице и победно оглядываясь.
Впрочем, через минуту он уже снова был на ногах.
– А вы знаете, про это путешествие на корабле через Карпаты я от Сени Малины записал, – не сразу, правда, а много позже, по памяти. Он в деревне Уйме жил под Архангельском. Его все за враля считали я всерьёз никто не принимал, а это знаете какой сказочник, какой придумщик был. Я теперь все сказки от его имени сказываю. И Сеню Малину вралём не считаю. Придумка – не враньё.
К Сене Малине мы с вами ещё вернёмся в конца этой главы. А сейчас мне хочется досказать то, что было в моё посещение Степана Писахова, во время которого случился наш спор о придумке. Спорили, впрочем, мы недолго. Слишком импульсивен и подвижен был Степан Григорьевич, слишком любил сказывать, чтобы надолго отвлечься в теоретические умствования. Прервав себя на полуслове, Степан Григорьевич шмякнулся в своё ветхое креслице, придвинулся ко мне вплотную и, сверкнув усмешливыми щёлками глаз, стал рассказывать, как одна девка-пинежанка, беседуя с соседкой, говорит ей: «Утресь маменька меня будить стала, а я чую и сплю-тороплюсь».
Это «сплю-тсроплюсь» очень нравилось Степану Григорьевичу, и он несколько раз повторил:
– Сплю-тороплюсь, сплю-тороплюсь... А? Хорошо ведь? Прекрасно? Верно?
Конечно, верно. Это было в самом деле хорошо, прекрасно, превосходно. Но лучше всего была, пожалуй, та детская радость, с какой Степан Григорьевич принимал это прекрасное. Он весь светился, весь жил в этом своём непрерывном словотворчестве, я бы сказал, слово-наслаждении, в постоянном радостном удивлении красотой народного слова.
Долго мы в тот вечер просидели в небольшой комнатке Степана Григорьевича на Поморской, двадцать семь. Было это в июле тридцать шестого года, когда я приезжал в Архангельск собирать материал для романа «Друзья встречаются».
Знал я Степана Григорьевича Писахова очень давно, хотя и не близко: очень уж велика была разница в годах – когда я был ещё мальчишкой, Писахов был уже известным художником. В Архангельске дядю Стёпу знали решительно все. Коротенькая подвижная фигурка его с большой головой, рыжей шевелюрой, рыжей бородкой и в надвинутой на уши старенькой шляпёнке с опущенными вниз полями знакома была всякому архангелогородцу. Он был живой исторической достопримечательностью Архангельска. Недаром же и сам он говаривал с гордостью, хотя и облечённой в шутейную формулу: «Приезжие в Архангельск осматривают сперва город, потом меня».
Но Архангельском, в котором Писахов родился, рос и умер, он отнюдь не ограничивал своих интересов. Степан Григорьевич был всюду в северных землях и северных морях своим человеком и пользовался всяким удобным случаем, чтобы попасть на Крайний Север. В девятьсот седьмом и девятьсот девятом годах он побывал на Новой Земле с экспедицией Русанова, в четырнадцатом – с экспедицией на поиски Седова, Брусилова и Русанова. В двадцать четвёртом году сестра моя Серафима, побывав на Новой Земле с экспедицией на парусно-моторном судне «Сосновец», которое вёл прославленный впоследствии капитан Владимир Воронин, позже писала мне: «С нами был и художник Писахов». Степан Григорьевич вывез из своих многочисленных поездок по Северу существенное свидетельство приверженности и неистощимого интереса к нему в виде многочисленных этюдов и картин.
Писахов стал писателем позже, чем живописцем, и с его картинами я познакомился ещё в десятых годах. Полотна, в изобилии висевшие по стенам комнаты, в которой мы сидели со Степаном Григорьевичем в тридцать шестом году, я видел лет двадцать до того на его выставке в Архангельске. И сейчас и тогда мне больше всего нравились две картины. Одна из них называлась «Цветы на Новой Земле».
Новоземельские пейзажи Степана Писахова отличались суровой сдержанностью колорита. Ничего броского, ничего эффектно яркого. Да и что яркое может отыскаться в этом краю материкового льда полукилометровой толщины, в этой арктической пустыне? Только в короткое – меньше двух месяцев – и холодное – до двух градусов тепла – лето кое-где пробивалась чахлая травка да лишайники: и это почти всё, что красило здесь землю. И вдруг – ярко-красная кучка нежных милых цветов в этой суровой ледяной пустыне. Откуда она? Как сюда попала? Да и попала ли? Не плод ли это воображения художника, склонного к фантастической придумке? Я спросил об этом Степана Григорьевича, и он ответил, что это живая натура, что такие цветы действительно можно найти на Новой Земле.
Да, тут придумки не было. Насколько безудержно придумчив и фантастичен был Писахов в своих сказках, в своём писательстве, настолько сдержан и реалистичен был он в своей живописи. Странно? Вероятно. Но подобного рода странности в людях искусства – полных противоречий и свободы воображения – давно уже перестали удивлять меня.
Помнится, меня поразила ещё одна картина Писахова. На ней изображено было низменное прибрежье. И тут же – аэроплан с кабиной, окрашенной в ярко-красный цвет; почему ярко-красный, о том будет особый разговор, а сейчас вообще об аэроплане.
Аэроплан в пейзаже, особенно северном, был явлением чрезвычайным и невиданным. Технику в те годы живописцы не писали. Она была линейна, антиживописна, антиприродна и ни в какие художнические, а тем более пейзажные ворота не лезла.
Вообще она была неосвоенной диковинкой и художнически ещё никак не осмыслялась. И только неуёмная страсть к необычному, к сказке-вымыслу и к сказке в жизни могла обратить Писахова к аэроплану.
Кстати, о сказках Писахова и о Сене Малине, от имени которого Писахов их сказывает.
Признаться, я никогда не был в полной мере уверен, что Сеня Малина в самом деле существует и что живёт он, как говорил мне и как позже писал Степан Григорьевич, в деревне Уйма под Архангельском. Я бывал в Уйме, но не встречал Сени Малины и ни слова ни от кого в деревне о нём не слыхал.
Я тогда же, когда в тридцать шестом году мы говорили о Сене Малине со Степаном Григорьевичем, хотел выложить свои сомнения на этот счёт, да неловко как-то было сделать это. Стеснительно было в присутствии Степана Григорьевича усомниться в существовании Сени Малины. Я умолчал о своих сомнениях и оставил их при себе.
В конце концов я узнал правду о Сене Малине. Спустя два года после моего разговора с Писаховым в его тесной комнатке на Поморской, то есть в июне тридцать восьмого года, Степан Григорьевич прислал мне в Ленинград первую книжку своих сказок, выпущенную Архангельским областным издательством. В ней, как бы продолжая наш разговор в Архангельске, Степан Григорьевич писал в конце авторского предисловия к книге: «Несколько слов о Малине. В деревне Уйма, в восемнадцати километрах от Архангельска жил Сеня Малина. В 1928 году я был у Сени Малины. Это была наша единственная встреча».
Ага. Значит, Сеня Малина всё-таки был, существовал. С этой уверенностью я жил ещё тридцать лет. А в шестьдесят восьмом году в только что вышедшем пятом томе «Краткой литературной энциклопедии», в статье «Писахов», я прочёл: «Сказки Писахова, объединённые в цикл «Северный Мюнхгаузен», ведутся от лица крестьянина-помора Малины, прототипом которого послужил житель деревни Уйма С. М. Кривоногое».
Вот оно как. Выходит, что Сени Малины всё-таки не было. Был Семён Кривоногов, черты которого отлил Писахов в выдуманного им Сеню Малину.
Ну что ж. Можно и так. А всё-таки почему именно так? На это ответил сам Писахов в конце цитированного мной предисловия к первой книге своих сказок: «Чтя память безвестных северных сказителей-фантастов – моих земляков, я свои сказки говорю от имени Малины».
Итак, Малины нет. Но Малина есть. Потому что в. честь его, «чтя память безвестных северных сказителей», сказываются сказки и Писаховым и другими.
И ещё несколько слов о Малине и Писахове. Я думаю, что прототипом С. Малины был не только С. Кривоногов, но и... С. Писахов. Душа Сени Малины жила в самом Степане Писахове, и все придумки Малины – это придумки и Писахова.
Степан Григорьевич писал как-то, что Малина рассказал ему во время их единственного свидания два сказки: «На корабли через Карпаты» и «Розка и волки». Может быть. Но ведь остальные сказки Писахова, сочинённые им самим, как две капли воды похожи на эти две сказки.
Думая об этом, я всё больше утверждался в мысли, что в сказках Степана Писахова столько же Сени Малины, сколько в сказках Сени Малины Степана Писахова. Был ли мальчик, в данном случае не столь уж важно. Гораздо важней то, что был народ-сказитель и был сказитель Степан Писахов, старавшийся следовать его путём.
Тема главы, посвящённой Степану Писахову, – это тема Писахова – Малины. Она как будто исчерпана. Но мне хочется рассказать ещё об одной встрече с Писаховым в... фондах Ленинградского музея Арктики и Антарктики. Случилось это через несколько лет после смерти Степана Григорьевича.
Я спросил хранителя фондов музея Валентину Владимировну Кондратьеву:
– Нет ли у вас в фондах каких-нибудь работ архангельского художника Писахова?
– Кое-что есть, – ответила Валентина Владимировна. – Немного, правда: две картины и несколько листов графики. – И с готовностью добавила: – Сейчас принесу.
Я ждал с нетерпением возвращения Валентины Владимировны и с ещё большим нетерпением следил за тем, как осторожно, неторопливо, бережно хранительница сокровищ вынимает картины из плотных конвертов и высвобождает из архивных пелён. Наконец она даёт мне взглянуть на эти потайно бережённые драгоценности, и первое, что я увидел, взглянув на первое же полотно, был... аэроплан – старый мой знакомец, который я знал по Архангельску...
Надо же было так случиться, что одна из двух картин Писахова, хранившихся в фондах музея, оказалась именно той, которая для моей работы о Писахове в данное время и на данном этапе её была мне всего нужней и всего интересней. Может статься, эта картина и вообще самое интересное из наследия Писахова-живописца.
До той поры я видел эту картину дважды – пятьдесят семь и тридцать семь лет тому назад: на выставке Писахова, если не ошибаюсь, в шестнадцатом году и у него на квартире в Архангельске – в тридцать шестом. И вот теперь она снова передо мной, больше того – мы с ней наедине, и я могу глядеть на неё сколько моей душе угодно: могу разглядеть, наконец, её во всех самомалейших деталях, каждая из которых для меня – находка.
Впрочем, когда картина, высвобожденная из своих хранительных обёрток, предстала передо мной воочию, я ещё не знал – какая это интересная, какая драгоценная находка, как много она для меня открывает, чего я прежде не знал, о чём и не догадывался. Но обо всём этом – в следующей главе.