Текст книги "Сумка волшебника"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)
Белые лилии
Недавно, знакомясь с монографией, посвящённой Клоду Моне, я особо задержался на трёх его картинах: «Белые кувшинки», «Бассейн в Живерни» и «Нимфеи». Одну из этих картин («Нимфеи») я видел в Московском музее изобразительных искусств; две другие – в репродукциях.
Названия картин различны, но тема у всех одна и та же. На каждой из них почти всё полотно занимают плавающие на воде крупные белые цветы и овальные плоские листья. Цветы эти зовут и кувшинками, и водяными лилиями, и нимфеями, и ненюфарами, и, наконец, белыми лилиями. Я издавна звал их белыми лилиями; так буду звать и нынче.
Картины Моне, о которых я говорил, написаны в разное время. Первую от третьей отделяют два десятилетия. В этот временной промежуток укладывается ещё одиннадцать картин, изображающих всё те же белые лилии. Две из них находятся в частных собраниях. Для двенадцати других в Париже построен особый павильон. Почему так много картин на одну и ту же тему? Почему на протяжении большей части жизни художника так упорны возвраты к ней? Я думаю, это объясняется сложностью художнической жизни автора.
Всякий художник живёт одновременно и в обыденном, и в фантастическом, им самим созданном, мирах. Жизнь его обязательно обычна, ибо он земной человек и обязан быть земным человеком, – это питает подлинными соками его искусство. Но в такой же степени жизнь художника и необычна. И она должна быть необычной и питаться необычным, потому что искусство начинается с волшебства, с нарушения нормы жизненного, обычного, с привнесения в жизненный факт, в жизненную картину своего особого взгляда, своего особого необычного ракурса при изображении сущего.
Необычно-обычная жизнь художника сложна и многопланова. Художник открывает для себя какую-то область приложения художнических усилий и некоторое время пребывает в этой рабочей области, в этих определившихся пристрастиях, в этой теме.
Потом наступает (иногда очень постепенно и неприметно, иногда резко и отчётливо) черёд других пристрастий, время других тем.
А потом, случается, художник вдруг возвращается к прежней теме. Она не была, оказывается, исчерпана, она ещё живёт в нём, она ещё требует его новых усилий. И художник снова пишет то же, что писал раньше, но теперь вглядываясь в это прежнее пытливей, вживаясь в него глубже и открывая в нём новое и доселе не увиденное.
Потом тема эта снова может быть оставлена художником, а за этим может последовать новый возврат к ней.
Так художник кисти, резца, слова постоянно живёт в кругу своих излюбленных образов, тем, красок, героев, которые идут с ним о бок через всю жизнь. По этим спутникам жизни художника, по этим пристрастиям его, по звукам, словам, краскам, свойственным ему одному и никому другому в мире, мы узнаём художника среди других художников, узнаём всегда и всюду. Шопена невозможно спутать с Моцартом, а Рубенса с Ван-Дейком.
Но вернёмся к белым лилиям, к которым я с самых юных лет питал особое пристрастие. Их первозданно чистые, звездчатые чашечки на тихих, неподвижных водах болотцев, затонов, озёрец казались сказочно-колдовскими.
С этими водяными колдуньями многое связано в памяти моей. Кое-что и написано о них. Прежде другого написался рассказ «Белая лилия». Это было в сорок шестом году. Журнал «Костёр» объявил в начале года конкурсе на рассказ для детей. Мне предложили участвовать в этом конкурсе.
Я недавно вернулся с войны. Война – дело скверное и грязное. Очень устала душа от неё. И когда предложили мне писать рассказ для детей, так захотелось написать что-нибудь светлое.
Но сердце, ум и память были ещё заполнены только что закончившейся войной, и пока ни о чём другом невозможно мне было думать. Стал ворошить недавнее прошлое, разыскивая в нём нужное к случаю, и остановился вот на чём.
Поздней осенью сорок третьего года прямо с госпитальной койки попал я на короткое время в военный санаторий под Свердловском. Санаторий помещался в Верх-Нейвинском, на берегу Большого пруда. Этот огромный пруд, в одиннадцать километров длиной и три шириной, был частью давно заброшенной системы прудов, плотин, водосбросов, вертевшей старинные водяные колёса на уральских заводах в те далёкие времена, когда о паровых машинах ещё и слуху не было.
Теперь всё было иначе. Большой верх-нейвинский пруд никакого практического значения не имел и в прибрежье зарос осокой, камышом и белыми лилиями. Белые лилии эти увидел я на пруду при обстоятельствах, не вовсе обыкновенных.
Первые дни пребывания в санатории я был ещё слабоват и почти не выходил. Потом, окрепнув, я стал отваживаться на небольшие прогулки. Однажды спустился я к Большому пруду. Он уже несколько дней как замёрз, и замёрз, видно, в безветрие и штиль. Лёд был ровен и прозрачен, как стекло. Соблазнившись его блестящей ровностью, я спустился на пруд и пошёл потихоньку вдоль берега. И тут-то и приключилось со мной чудо, которого я вовек не забуду.
Скупое низкое солнышко вдруг проглянуло сквозь туманное марево и ударило в лёд серебром. Я остановился, поглядел себе под ноги и вдруг увидел, что у меня под ногами лежит неведомое и таинственное подводное царство.
В первое мгновение я испугался: тонкий и прозрачный ледок у меня под ногами почти не виделся, и я прямо висел над тёмной водяной бездной, от которой меня ничто не отделяло. Но потом я забыл о страхе, – то, что я увидел внизу, было так прекрасно, что у меня захолонуло сердце от живой и трепетной радости. Подо льдом был целый мир – застывший, призрачный, чудесный. Откуда-то из глубины тянулись к поверхности мохнатые водоросли, целый лес водорослей. Крупные листья кувшинок лежали подо мной точно не подо льдом, а под прозрачным стеклом. И возле одного из них, в холодной, зеленовато-чёрной вязи стеблей, я вдруг увидел... белую лилию.
С минуту я стоял оторопев, не зная, верить или не верить своим глазам, потом осторожно лёг на лёд, загородился от солнца ладонями и, приблизив лицо ко льду, жадно вглядывался в зелёно-чёрный полумрак, в котором мерцали белые лепестки лилии.
Долго лежал я так на льду, не в силах оторваться от представшего передо мной так внезапно сказочно-прекрасного мира, от милой моей лилии. Долго ходил, точно опьянев от того, что пережил. Потом написал жене длинное письмо, в котором всё рассказал. А спустя три года, уже в Ленинграде, всё это написал в конкурсном рассказе, так и назвав его – «Белая лилия».
Меня самого, как действователя, в рассказе не было. Повествование велось другим, вымышленным лицом. Ему я и передал свои виденья, свои переживания, чувствования, мысли, свои открытия мира Прекрасного.
Но я незримо присутствовал в рассказе, и это, очевидно, чувствовалось, и довольно явственно. Хотя конкурс «Костра» проходил в закрытом порядке и рассказы не подписывались, а их авторы стали известны только после присуждения премий по девизам, приложенным к рассказам в отдельных запечатанных конвертах, тем не менее я был узнан – одним из членов жюри во всяком случае.
Этим членом жюри была Елена Катерли – автор отличного романа «Некрасов» и других хороших книг. Когда конкурс был окончен и премии присуждены, она сказала мне как-то:
– А знаешь, мне сразу показалось, что автор «Белой лилии» – именно ты. – Потом прибавила не без лукавства: – Ну признайся – эту белую лилию подо льдом ты не видел. Этого не могло быть. Ты сам её придумал?
Я сказал, что на этот раз я не придумал, хотя придумывать я люблю, что написал то, чему в самом деле был свидетелем.
Она не поверила, и я очень этим огорчился. Я всё ещё никак не мог привыкнуть к тому, что так часто вымысел в наших книгах принимается за истинную правду, а правда за вымысел.
Чтобы убедить самого себя в том, что не забыл пережитого, не перепутал, я помчался домой и попросил у жены раскопать мои письма военных лет, и нашёл среди них то самое письмо из Верх-Нейвинского, в котором подробно описаны все мои приключения на Большом пруду. Всё было так, как я написал в рассказе.
Много лет спустя, и совсем нежданно, я обрёл достойного всяческого доверия свидетеля, подтвердившего, что белые лилии подо льдом мне не привиделись. Свидетель этот – художник Константин Панков. Он ненец и в Ленинградский институт народов Севера приехал с далёкой и холодной своей родины. Вспоминая о ней, он пишет: «В моем краю зима и пето соседи. Ещё горы стоят летние, земля красная – она покрыта ягодами, и только листья на деревьях кое-где пожелтели. Но вдруг пришёл мороз – и реки застыли. Среди лета лежат зимние реки. Снега нет, лёд прозрачен, можно увидеть уснувших рыб».
Как видите, не я один мог любоваться зимой подводным царством. Я видел его не во сне, а в яви.
Но видеть, хотя виденное было прекрасно, мне всё же было мало. Мне ещё хотелось, и очень, узнать, как белая лилия могла уйти под воду, в то время как замерзал пруд, как оказалась подо льдом в целости и сохранности. Целых два десятилетия прошли, прежде чем всё это для меня объяснилось. Но об этом несколько позже, а теперь возвратимся к конкурсу «Костра» на рассказ для детей.
Совершенно неожиданно для меня «Белая лилия» была отличена на конкурсе, и мы вместе с Виталием Бианки разделили первую премию. Кстати, тут мы и познакомились. Я был весьма рад этому знакомству, так как всегда ценил и любил этого чудесного писателя. Радость знакомства была тем большей, что Виталий Валентинович оказался и человеком интереснейшим и своеобычным. Узнав о том, что я премирован вместе с ним, он позвонил мне по телефону, поздравил с отличием и попросил рукопись «Белой лилии», чтобы прочитать рассказ раньше его напечатания. У него был редкий дар общения и жаркое любопытство к работающим рядом. Он не знал скверны писательской ревности, столь широко распространённой в нашем цехе.
В ответ на телефонный звонок Виталия Валентиновича я помчался к нему с рукописью. После того были ещё звонки, и Виталий Валентинович читал вновь выправленную и переписанную «Белую лилию».
Рассказ этот давался мне трудно. Премию я давно проел, а рассказа всё не мог довести до состояния, которое меня бы полностью удовлетворяло. Мучился, бросал на год, на два, потом снова вдруг телефонный звонок или личная встреча, во время которой Бианки спрашивал:
– Как с «Белой лилией»? Бросили? Нельзя. Не имеете права. Рассказ должен получиться. Давайте снова почитаем.
И мы снова читали. И снова я хмуро и неудачно работал, бросал, потом снова переписывал. Как жаль, что мне не довелось подарить Виталию Валентиновичу книгу, в которой наконец была напечатана «Белая лилия». Он умер от жестокой и мучительной болезни в пятьдесят девятом году, а рассказ был напечатан только в шестьдесят третьем в книжке «Сто шагов в сказку». Семнадцать лет отделяет опубликование рассказа от его премирования на конкурсе. Несколько странновато, не правда ли? Но я привык к подобного рода странностям, как, вероятно, и многие другие писатели с не очень гладкой писательской судьбой.
Бианки был красив и добр. Но доброта его не была всеядной и безразборчивой. Он умел быть и резким и непримиримым, когда требовал хорошей работы, справедливого отношения к людям, честности в науке.
Он много писал о птицах. И мне всегда казалось, что. в нём самом жила душа маленькой весёлой птицы с большим и редкостно красивым голосом. Понимал Бианки в природе и знал о ней, кажется, всё. И любил людей. Они постоянно роились вокруг него. Немалому числу из них он помог найти себя – и человечески, и писательски.
Я помню, как он, собрав вокруг себя небольшую группу писателей, читал рассказы нигде ещё не печатавшегося и впервые слышанного нами автора. Рассказы были очень хороши по тонкости наблюдений над природой и своеобразной сказочности, открываемой автором в обыденном.
Нынче Николай Сладков – автор свыше тридцати чудесных книжек о природе – широко известен и любим многими. Но тогда никто из слушавших первые рассказы Сладкова не знал автора – молодого военного топографа, бродившего где-то в горах Кавказа. Знал его один Виталий Валентинович, который и держал в своих руках его писательскую судьбу. Руки были надёжные, умелые, дружеские, и они помогли рождению на свет интересного и своеобычного писателя. Так помогал он и многим другим.
Помогали нам и его книжки. Я думаю, книжки Виталия Бианки есть в каждом доме. На могиле его лежат цветы всей России. Пусть же и моя «Белая лилия» будет цветком памяти о добром друге и превосходном писателе.
Ещё один рассказ о белых лилиях
На этот раз дело происходило в Архангельске – городе моего детства и моей юности. Однажды в осеннее сумрачное предвечерье я сел в лодку и, пересекши полутора километровую Северную Двину, причалил к пустынному Кегострову.
Оставив лодку в прибрежных кустах, я прошагал под начавшимся нудным дождиком пять километров по плоской унылой равнине в глубь острова и наконец добрался до цели своего путешествия – небольшого болотистого озерца, заросшего по зыбким берегам ивняком, мелким осинником, папоротником и осокой.
Для чего мне понадобилось на ночь глядя забираться в такую глушь? Это была совершеннейшая тайна, о которой никто не должен был знать. Чтобы никого не посвящать в свою тайну, я предпринял свою поездку к кегостровским озёрам в полном одиночестве, соблюдая строжайшую конспирацию.
И вот я на месте. Дождь перестал. Вода лежащего передо мной озерца неподвижна, плоска, темна. От неё несло сыростью, ржавчиной, тиной. Серым осенним вечером всё это выглядело довольно мрачно, но это меня ничуть не смущало. Мне было восемнадцать лет, и мрачных мест на земле для меня не существовало. Пусть озерцо выглядит не слишком весело, зато на воде то тут, то там белели матовые чашечки белых лилий. Ради них-то я и добирался сюда с таким трудом. Но если добраться до лилий было нелегко, то рвать их ещё трудней. С берега до них не дотянуться, а лодка – за пять километров от меня. Оставалось одно – лезть в воду.
И я лезу в чёрную холодную воду, хотя это страшновато. Я лезу не раздеваясь – в брюках и прочем. Раздеться нельзя, – осенняя вода резко холодна, в ней плавают отвратительные пиявки, дно вязко и закидано острыми, скользкими сучьями.
Целый час брожу я по тёмному болотистому озеру, охотясь за белыми лилиями. Вязкое дно затягивает, как болотная трясина. Стоишь по грудь в воде, а ноги ушли в тинистую грязь почти по колено. Лилии коварно приманчивы – чем дальше от берега, тем они крупнее и белоснежней. Еле выдирая ноги из липкого дна, с натугой шагаешь к ним, тянешься, всё глубже уходя в чёрную, до озноба холодную воду и всё ниже оседая в неверное дно. Ко всему ещё эти проклятые скользкие сучья на дне. Поскользнись, свались на бок – забьёшься в этой вязкой путанице и, пожалуй, пропадёшь. Помощи-то ждать неоткуда – на пять километров вокруг ни живой души. Даже никто из родных не знает, где я.
В конце концов всё обошлось благополучно. Я вылезаю на топкий берег, и в руках у меня по крайней мере полсотни лилий с длинными, тянущимися по земле стеблями.
Немедля пускаюсь в обратный путь, и спустя полтора часа я снова в городе. Оставляя грязные мокрые следы на хлипких деревянных мостках, заменяющих тротуары, я бреду через весь город. К ночи он обезлюдел, притих. В окнах мелькают и переливаются огоньки. Сколько их – этих живых трепетных огоньков? Сколько окон, за каждым из которых своя жизнь, своя тайна?
Впрочем, сейчас эти тайны не очень влекли меня, ибо, по совести говоря, из тысяч городских окон меня интересовало всего одно, то, к которому и несли меня усталые ноги со всей скоростью, на которую были ещё способны после утомительного похода к кегостровским озёрам. Перед этим окном невысокого первого этажа, выходящим во двор, я вскоре и остановился – промокший до нитки, облепленный грязью, прозябший, но с охапкой нежных белых лилий.
Всё, что я рассказал сейчас, случилось со мной на самом деле. Именно так добыты были мной эти трудные лилии. Тут нет никакой придумки, никакой беллетристики. Но позже эта самая беллетристика всё же появилась, потому что... ну, просто потому, что я же беллетрист. Всё, что случается с писателем, все его жизненные радости, все его горести, все его находки и все потери, все крупные поворотные события его жизни и все мелкие повседневности – рано или поздно, целиком или частично оказываются под его пером.
Так случилось в конце концов и с моим походом за белыми лилиями к кегостровсклм озёрам. Всё, что со мной случилось тогда, стало эпизодом в жизни вымышленного героя написанного мной рассказа «Ненужные цветы и нежное их ученье». Написан был рассказ не сразу по следам событий, лёгших в его основу, а только сорок пять лет спустя. Вот как долго приходится иной раз отлёживаться в копилке писателя событиям его жизни, прежде чем тень их ляжет на чистый лист бумаги.
Почему так долго жизненному факту приходится иной раз ждать своей очереди для того, чтобы стать фактом литературным? Я думаю, прежде всего потому, что жизненный факт, для того чтобы стать литературным, должен наслоиться на какую-то изначальную авторскую мысль, идею, горячую убеждённость его в чём-то, что важно и дорого ему, и не только ему одному, но что должно стать важно и дорого другим, что обязательно надо поведать миру.
Эта потребность выражения своих мыслей и убежденностей должна не только возникнуть в авторе, чтобы он обратился для подкрепления её к определённому жизненному материалу, но созреть в нём, созреть вполне. Романы и поэмы, повести и драмы вызревают в писателе подобно хлебам в поле. У хлебов есть несколько стадий спелости: молочная, когда зерно ещё зелено, но уже содержит в себе белый налив, восковая спелость, когда зерно начинает желтеть, и, наконец, полная спелость, когда жёлтое, полновесное, налитое зерно созрело совершенно.
Материал в писателе тоже созревает постепенно, проходя различные стадии готовности к воплощению. В течение долгого времени, иногда всю жизнь, идёт незримый внутренний отбор материала к вызревающим в писателе мыслям, идеям, намерениям, планам. Позже наступает стадия сознательного отбора материала из жизненной копилки писателя для конкретного, уже точно намеченного произведения. И наконец, когда намерения начинают воплощаться, тогда извлечённый из копилки памяти и опыта жизненный факт становится литературным.
Как вызревали во мне мои белые лилии? Лучшая почва для всяческого произрастания – любовь. Я всегда любил их. Попадая на какое-нибудь озерцо, пруд, затон, где растут белые лилии, я не мог противостоять желанию завладеть этими милыми белоснежными красавицами и поселить их в моём доме.
Но, увы, они приносили не только радости, но и огорчения. Их почти невозможно было хранить в цветении. Они свёртывались, желтели, сохли и погибали в руках человека. И мне всегда казалось, что в этом умирании их повинны и руки, рвущие и держащие их, – руки неловкие, неумелые и жестокие. Чистая нежность лилий молила о добрых руках, взывала всем своим видом к доброте и внимательности. А если этого не было – они умирали. Они не терпели, не могли переносить недоброты...
Я не заметил, как с течением времени физические категории переросли у меня в нравственные, и я создал в себе легенду о чистых и нежных цветах, умирающих не только от грубости рук, их держащих, но и от чёрствости сердца, от его лукавости, от лжей и неправд человеческих.
Герой моего рассказа принёс свои лилии девушке, у которой на подоконнике, брошенные в небрежении, они и погибли. И он соединяет их гибель в горьких мыслях своих с поведением этой девушки, обманывающей его, лукавящей с ним, лгущей ему. Он убеждён, что «их убили эти маленькие лжи и лукавинки, которых с каждым днём становилось всё больше и которые сами становились всё крупней. Их убили. Они были так нежны. Их нежнейшая белизна учила чистоте... Я тогда послушался этого ученья, и никогда не жалел об этом. Если о чём и приходилось жалеть мне позже, так разве о том, что, увы, не всегда я слушался этого их белого и нежного ученья».
Третий рассказ о белых лилиях
В рассказе «Ненужные цветы и нежное их ученье» белые лилии умерли. Но во мне они ещё живут. Я по-прежнему привержен им, и мне ещё хочется писать о них. По крайней мере, ещё один рассказ о белых лилиях я бы очень хотел написать. Он уже зреет во мне, но пока ещё, кажется, не достиг даже молочной спелости, хотя жизненный случай, который мог бы лечь в основу его, уже несколько лет тому назад опущен в писательскую копилку.
Произошло это в Комарове, в Доме творчества писателей, в марте шестьдесят четвёртого года. В те солнечные и белые дни одновременно со мной жил в Доме и поэт Михаил Дудин.
Впервые встретился я с ним в конце сорок пятого года, вернувшись после четырёхлетних фронтовых скитаний в Ленинград. Но слово его дошло до меня раньше, ещё в дни войны.
Те из писателей, кому в трудные дни выпали на долю фронтовые скитания, поневоле были отъединены друг от друга, раскиданы по городам и весям, по лесам и полям, по блиндажам и землянкам – каждый на своём месте, на своём посту. Тем отрадней было, когда случалось, хотя бы из необозримой дали, услышать голос друга, даже если этот друг был пока незнаем тобой. Именно так случилось мне впервые через тысячи километров узнать молодого и нового для меня поэта. Эта произошло в сорок четвёртом. Мы стояли тогда в небольшом и неуютном силезском городе Глейвице. Не помню уж, каким счастливым случаем в руках у меня оказалась «Ленинградская правда» трёхнедельной давности. В ней-то я и прочёл памятные мне строки:
Так выходи, живое слово,
На караул солдатом встань
И подними, как штык, сурово
Свою отточенную грань.
Под этими строками стояла подпись – Михаил Дудин. Прочитанные мной первые же строки его запомнились навсегда, и для того, чтобы сейчас процитировать их, мне не было нужды заглядывать в стихотворные сборники Михаила Дудина. Сборников этих, кстати сказать, немало на моих книжных полках. Последние четыре – дарственные. В свою очередь и я с удовольствием дарю поэту свои книги.
В дни, когда мы жили вместе с ним в Комарове, я подарил ему только что вышедший сборничек рассказов о природе «Сто шагов в сказку».
Он прочёл книжку и несколько дней спустя, сидя рядом со мной в вестибюле Дома творчества, заговорил о ней, вспомнив при этом о случае, тоже связанном а его жизни с белыми лилиями.
Было это на рыбалке, поздним летним вечером. Небольшое озерцо, на котором рыбачил в лодке Дудин, под берегами словно застлано было овальными листьями белых лилий. Странным казалось, однако, то обстоятельство, что, несмотря на изобилие листьев, на поверхности не видно было ни одного цветка. Подумалось: отчего бы это? Но обмыслить увиденное до конца не удалось. К ночи начался клёв, и заниматься белыми лилиями было тут недосуг.
Но летом ночи у нас коротки, и скоро показалось снова солнце. Оно нежно озолотило воду и всё пригрело вокруг. Теперь можно было уже и оглядеться повнимательней. Оторвавшись от успокоившегося поплавка, рыболов поднял голову и диву дался. Совсем недавно не виделось ни одного цветка на воде, а теперь вдруг сотни белых чашечек появились вокруг. Сперва как-то непонятно было – откуда они вдруг взялись? Но когда то тут то там начали выныривать из-под плававших на воде листьев всё новые и новые цветы, стало понятным, что на ночь лилии прятались под воду, но как только проглянуло солнышко, все они потянулись на поверхность.
– Вот тебе, пиши, собрат, третий рассказ о белых лилиях, – закончил Михаил Александрович.
Что ж. Спасибо за подсказ. Может, и в самом деле напишу. Но даже если и не напишу, то история эта не пропадёт даром и рассказана мне не напрасно. Она мне открыла глаза на тайну моей белой лилии, которую я увидел подо льдом верх-нейвинского Большого пруда двадцатью годами раньше. Я вспомнил слова Елены Катерли, сказанные ею после прочтения рассказа «Белая лилия»: «Ну признайся – эту белую лилию подо льдом ты не видел. Этого же не могло быть. Ты сам её придумал».
Нет, я её не придумал. Это так и было, как мной рассказано. Я видел это собственными глазами. Но объяснить, как оказалась чашечка белой лилии подо льдом, я не мог – ни сомневающейся в действительности случившегося Катерли, ни себе самому.
Теперь, после услышанного от Дудина рассказа о случившемся с ним на одном из озёр Карельского перешейка, я могу объяснить себе, что случилось со мной на Большом пруду Верх-Непвинского. Днём, как известно, воздух теплей, чем вода, и цветы белых лилий раскрываются навстречу солнцу, плавая на поверхности. Но ночью вода теплее воздуха, и белые лилии, полусвернувшись, уходят под воду, чтобы утром, с первыми лучами солнца, снова вынырнуть на поверхность. Таков жизненный обиход белых лилий, и он, по-видимому, одинаков как на Урале, так и под Ленинградом. Белые лилии под водой, а значит, и подо льдом, – явление самое естественное. Никакого чуда на Большом пруде под Верх-Нейвинским не было. Просто была холодная осенняя ночь, и белые лилии поспешили укрыться под воду. А ночью ударил морозец, и Большой пруд затянулся прозрачной ледяной коркой. К утру мороз усилился. Корка льда нарастала всё толще и толще, и лилиям до весны так и не суждено было снова пробиться на поверхность. Так и остались они подо льдом, где я их и увидел.
Таков механизм этого волшебства, этого чуда, явленного мне однажды счастливым случаем. Было это более тридцати лет тому назад. Как же медленно, чёрт возьми, и какими странными путями приходят к нам узнавания. Как виденное, испытанное, почувствованное нами однажды обогащается потом, обрастает новыми пластами узнаваний, пониманий, чувствований. И как хорошо, что постоянно обогащаются первоначальные наши чувствования и переживания, что сумка волшебника, которую каждый из нас носит целую жизнь за плечами, непрерывно полнится и тяжелеет.
Когда я заговорил как-то об этом публично, меня после выступления спросил один из слушателей:
– А вам не кажется, что раскрытие механизма чуда убивает само чудо? Вам не жаль расставаться с чудом, хотя и иллюзорным, и получать в качестве оплаты за драгоценную потерю мелкую разменную монету рационального и обыденного? И не кажется ли вам, что вы при таком обмене оказываетесь в проигрыше?
Нет. Мне это не кажется. Я не в проигрыше. И чудо не перестаёт быть чудом от того, что я узнаю о нём то, чего не знал прежде. Чудо – эго не фокус. Возможно, что после объяснений фокусника, каким образом из-под носового платка, положенного на столик с тайным двойным дном, он спустя минуту извлекает вспархивающего к куполу цирка голубя, вы уже и потеряете интерес к фокусу и не захотите смотреть его второй раз. Допускаю. Но чудо есть чудо, и у него своя особая природа, вовсе не схожая с природой фокуса. Я знаю, что под пышными, прекрасными розами положен навоз, из которого они вырастают, но от того они в моих глазах не менее прекрасны. Анна Ахматова, будучи уже мудрым и зрелым мастером, писала в сороковом году:
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как жёлтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дёгтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене...
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
Это правда. И Анна Ахматова, и все мы знаем, «из какого сора», из какого подчас мелкого обыденнейшего жизненного явления вырастает высокое и прекрасное. Но это знание ничуть не мешает нам постигать это высокое и прекрасное и наслаждаться им. Тут, пожалуй, к месту будет вспомнить тыняновскую формулу: «Знание знанием, а сознание сознанием».
Это так. Чудо чудом, а знание знанием. И да здравствуют чудеса, без которых скучно было бы жить на белом свете. И конечно, да здравствуют знания, без которых жить было бы и вовсе невозможно.
Вот и кончились мои рассказы о белых лилиях, а мне всё жаль расставаться с чаровницами. Я понимаю Клода Моне, который так много писал белые лилии. И не только понимаю, но даже, как вы уже убедились, прочтя предыдущие три главы, не прочь следовать его примеру.