Текст книги "Сумка волшебника"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
Последняя любовь
Они встретились впервые в Смольном институте, куда Тютчев пришёл навестить дочерей своих Дашу и Катеньку. Это было весной пятидесятого года. Он стоял в вестибюле, разговаривая с институтской инспектрисой, Анной Дмитриевной Денисьевой, когда в вестибюль с улицы вошла высокая стройная девушка и повернула к правому коридору.
Увидя её, Анна Дмитриевна сделала ей знак остановиться и, извинившись перед Тютчевым, обратилась к ней:
– Леночка, в гостиной на круглом столе лежат тетрадки. Вычитай их, пожалуйста.
– Хорошо, maman, – кивнула девушка и, отпущенная кивком головы Анны Дмитриевны, пошла коридором к Николаевской половине Смольного.
Анна Дмитриевна повернулась к Тютчеву, и он спросил её с любопытством:
– Это ваша дочь?
– О нет, только племянница. Впрочем, я, кажется, неточно выразилась, не только племянница. – И словоохотливая инспектриса, свободная в этот час от занятии, с видимым удовольствием принялась объяснять: – Она мне, знаете ли, действительно как дочь, потому что после ранней смерти её матери, а моей сестры, я воспитывала её как родную дочь. Да и она относится ко мне как к матери, даже зовёт меня, как вы слышали, maman.
– Очень милая девушка, – откликнулся с явной заинтересованностью Тютчев. – Очень милая. Она и сейчас, верно, живёт с вами?
– Да. Конечно. – Анна Дмитриевна приветливо улыбнулась. – Могу, если хотите, познакомить с ней. Кстати, вам, может быть, интересно будет проглядеть тетрадки ваших девочек. Пройдёмте ко мне – уроки кончились, и я вполне свободна.
– С большим удовольствием, если это вам не в докуку.
Приглашение было, видимо, приятно Тютчеву и не вовсе неожиданно, так как, третий год навещая Дашу и Катеньку в Смольном, Тютчев всякий раз вступал в беседу с умной и занимательной инспектрисой, опекавшей его детей. Проникшись взаимной симпатией, она встречались как приятные друг другу старые знакомцы.
– А знаете, – говорила между тем Анна Дмитриевна, провожая Тютчева в Николаевскую половину к своей квартире. – Леночка ведь страстная любительница стихов, и в частности большая поклонница ваших.
– Откуда же она мои стихи знает?
– О, вы представить себе не можете, сколько она разных журналов и альманахов переворошила. Ваши стихи она, сколько мне известно, в «Современнике» вычитала.
Тютчев провёл этот вечер с приятством, стал часто бывать у Денисьевых и увлёкся Леночкой всерьёз. Она увлечена была тонким поэтом и блестящим собеседником ещё больше. Это взаимное увлечение переросло в длительную связь, продолжавшуюся четырнадцать лёг, вплоть до самой смерти Денисьевой.
Несмотря на подлинно большое чувство с обеих сторон, любовь их оказалась трудной и беспокойной. Долго скрывать эту связь ни от жены Эрнестины, ни от праздно любопытствующего стоокого светского многолюдства было невозможно. Она, как и следовало ожидать, стала предметом пересудов, что чревато было большими осложнениями в их жизни, особенно в жизни Денисьевой, которая уже через полтора года стала матерью, а позже ещё дважды.
Тютчев усыновил всех троих детей, и они стали носить его фамилию, но от этого их жизнь не стала легче, как и жизнь их матери. Открытое незаконное сожительство с женатым человеком поставило её вне общества, с которым она была связана всю предшествующую жизнь.
Любовь пришла к Елене Денисьевой, когда ей было уже двадцать четыре года – первая любовь и последняя любовь. Она отдала ей всё, что только может отдать человек, – сердце, душу, силы, здоровье, которого, кстати сказать, было у неё не очень-то много...
С той поры как она увидела Фёдора Ивановича в Смольном, она не имела ни минуты покоя. Любовь ударила в неё, как в набатный колокол, пробудив к жизни все чувства, все способности, нерастраченные, скрытые в ней до той поры от неё самой.
Елена Александровна Денисьева не была красива. В ней не было ничего эффектного, броского, яркого. Главное, что определяло её жизненный строй в эти дни, что делало её привлекательной и желанной для него, была страстная, всепоглощающая, непреходящая любовь. Она любила – и это было всё, чем она владела, было ею самою. Ничего, кроме этой пламенной любви к нему – единственному, неповторимому, данному на всю жизнь, она не знала...
Когда они полюбили друг друга, он был женат, женат уже одиннадцать лет. Это была непреходящая, неотступная боль Елены Александровны, о которой она не могла говорить ни с кем, а тем более с ним. От него она никогда ничего не требовала, не упрекала его, не упоминала о своём фальшивом положении в свете, среди окружающих её людей.
А оно становилось день ото дня всё более тягостным. Друзья её оставили. Даже родной отец отрёкся от неё. Она осталась одна... При ней, и то наполовину, был только он – всё её общество, её судьба, её жизнь...
А теперь обратимся к объекту этой пламенной, не затухающей на протяжении четырнадцати лет любви, любви, кончившейся для Денисьевой только вместе с жизнью, а для Тютчева продолжавшейся и после её смерти. Чтобы убедиться в этом, достаточно проглядеть, хотя бы в выдержках, несколько писем к друзьям и родным, написанных Тютчевым после смерти Денисьевой, а также писем и дневников его близких, бывших свидетелями его страданий в эти дни.
Вот что, к примеру, сообщает в своих интересных записках дочь поэта Анна Фёдоровна: «Несколько недель спустя я узнала, что Елена Д. умерла. Я увиделась снова с отцом в Германии. Он был в состоянии близком к помешательству. Какие нравственные пытки я пережила! Потом я встретилась с ним снова в Ницце, когда он был менее возбуждён, но всё ещё повергнут в ту мучительную скорбь, в то же отчаяние от утраты земных радостей, без малейшего проблеска стремления к чему бы то ни было небесному. Он всеми силами души был прикован к той земной страсти, предмета которой не стало. И это горе, всё увеличиваясь, переходило в отчаяние, которое было недоступно утешениям... Я чувствовала себя охваченною безысходным страданием. Я не могла больше верить, что бог придёт на помощь его душе, жизнь которой была растрачена в земной и незаконной страсти».
Религиозная Анна Фёдоровна часто поминает бога и скорбит о грешнике отце, чья душа «растрачена в земной и незаконной страсти». Эта «незаконность», очевидно, больше всего и волновала её, и, как скоро выяснилось, не только её, но и многих других в окружении Тютчева.
Что касается его самого, то, каково было ему в эти дни, свидетельствуют о том не только окружавшие его, ко и сам поэт. Вот выдержка из одного его письма к другу: «Моё душевное состояние ужасно. Я изнываю день за днём всё больше и больше в мрачной бездонной пропасти... Смысл моей жизни утрачен, и для меня ничего больше не существует. То, что я чувствую, невозможно передать словами, и если бы настал мой последний день, то я бы приветствовал его, как день освобождения... Дорогой друг мой, жизнь здесь на земле невозможна для меня. И если «она» где-нибудь существует, она должна сжалиться надо мной и взять меня к себе...»
Сохранилось немало писем Тютчева, подобных приведённому, полных безысходного отчаяния и неизбывной тоски. Много и других свидетельств и фактов, связанных с драмой последней любви стареющего поэта, и не только с ним самим, но и с другими участниками драмы. Есть, однако, в освещении её важный, на мой взгляд, да верно и на взгляд читателя, пробел. Об одном из главных участников этой драмы до сих пор сказано слишком мало, – я имею в виду жену Тютчева, Эрнестину. Как она реагировала на всё происходящее?
Я не осмеливаюсь углубляться в дебри того сложного и трудного, что сопряжено с переживаниями Эрнестины в течение тех четырнадцати лет, пока длился роман Тютчева с Денисьевой. Для этого нужны особо тщательные и деликатные изыскания. На страницах же настоящей работы я не нахожу для того места. Приведу лишь одно высказывание Эрнестины, вырвавшееся у неё, когда она узнала о смерти Денисьевой и убедилась в том, как всё это горько и тягостно сердцу Тютчева. Вот её слова: «Его скорбь для меня священна, какова бы ни была её причина».
Позиция – высокочеловечная и благородная, делающая честь человеку в столь сложных и тяжких обстоятельствах. Большего об этой стороне вопроса я не считаю себя вправе сказать.
А теперь ещё об одной ипостаси любящего сердца поэта – о стихах его.
К Денисьевой обращено восемнадцать стихотворений Тютчева. Это, кажется, больше, чем ко всем остальным женщинам, которым отдавал своё внимание Тютчев, вместе взятым.
Но дело, в конечном счёте, не в количестве, хотя и оно говорит о многом, а в том, как и каким языком говорит сердце поэта в этих стихах, каков в них образ любимой и самого поэта. Первые же строки первого из стихотворений этого цикла вводят нас в трагическую атмосферу этой «незаконной» любви.
Чему молилась ты с любовью,
Что как святыню берегла, —
Судьба людскому суесловью
На поруганье предала.
Толпа вошла, толпа вломилась
В святилище души твоей,
И ты невольно постыдилась
И тайн, и жертв, доступных ей.
Ах, если бы живые крылья
Души, парящей над толпой,
Её спасали от насилья
Бессмертной пошлости людской!
Второе стихотворение: «О не тревожь меня укорой справедливой...», исполнено укоризны, обращённой к самому себе, и кончается так:
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою —
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.
В той же тональности душевного самоанализа выдержаны и другие стихи Тютчева той поры. Вот одно из таких стихотворений:
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была
И незаслуженным позором
На жизнь её она легла!
Жизнь отреченья, жизнь страданья!
В её душевной глубине
Ей оставались вспоминанья...
Но изменили и оне.
И на земле ей дико стало,
Очарование ушло...
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело.
И что ж от долгого мученья,
Как пепл, сберечь ей удалось?
Боль, злую боль ожесточенья,
Боль без отрады и без слёз!
О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!..
Так выглядит любовь в стихах этого горестного цикла, любовь роковая, страждущая, мучительная, ожесточённая, губительная. «Судьбы ужасный приговор» для любящих.
Чтобы удостовериться в этом, посмотрим остальные, ещё не упоминавшиеся мной, стихи этого горестно-блистательного цикла. Вот стихотворение, написанное за четыре дня до смерти Денисьевой:
Весь день она лежала в забытьи,
И всю её уж тени покрывали;
Лил тёплый летний дождь – его струи
По листьям весело звучали.
И медленно опомнилась она,
И качала прислушиваться к шуму,
И долго слушала – увлечена,
Погружена в сознательную думу...
И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно она проговорила
(Я был при ней, убитый, но живой):
«О, как всё это я любила!»
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому ещё не удавалось!
О Господи!.. и это пережить...
И сердце на клочки не разорвалось...
Какие удивительные строки. Какие неискусственные, нелукавые, доподлинные, идущие от жизненной правды, от действительно сущего, и от сердца, от самой глубины страждущего и живо сопричастного чужим страданиям, сердца. Какие горестные события, какие острые состояния, а слова самые простые. Великолепная демонстрация высокой человечности и высокого поэтического мастерства.
Не могу не привести ещё одного примечательнейшего стихотворения этого цикла:
О, как на склоне наших лет
Неясней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба охватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, —
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадёжность.
Стихотворение это, своеобразное и тревожно беспокойное по ритмическому рисунку, как бы выражает самую сущую суть всего денисьевского цикла. И название его многозначительно и необманно: «Последняя любовь».
Внимательно вглядываясь, вчитываясь, впиваясь в строки этого удивительного стихотворения, поражаешься его всезначности, а также всеобязательности каждого слова, каждой запятой, многоточия, восклицательного знака – всего, что управляет строем, своеобразием, прерывистой плавностью повествования. Все, решительно все элементы – в стройнейшем сочетании друг с другом и в строжайшем подчинении замыслу и мастерству поэта, создавшего всё это неповторимо великолепное целое.
Да и весь цикл, хотя сам Тютчев, вероятно, ни о какой циклизации не думал, естественно отлился как неповторимо прекрасное целое, подобного которому ни у какого другого поэта я не знаю. Лев Озеров в своей книге «Поэзия Тютчева» расценивает денисьевский цикл, «как одну из вершин мировой поэзии». Это, по-видимому, так и есть. Предельно искренняя, душевно открытая, человечески наполненная и высоко поэтическая лирика денисьевского цикла подобна древней неувядаемой «Песне песней», вот уже более двух тысячелетий пленяющей человечество.
«Умом Россию не понять...»
Он уехал из России, поступив на дипломатическую службу в Мюнхене, в тысяча восемьсот двадцать втором году и вернулся на родину только в сорок четвёртом. Не считая наездов во время отпусков, он отсутствовал двадцать два года.
За такой долгий срок можно совершенно отвыкнуть от родных мест, родных обычаев, родного языка, перестать быть сыном своей родины. Так, например, как случилось со Стендалем, который долгие годы жил в Италии и в конце концов перестал, в сущности говоря, быть французом.
С Тютчевым этого не произошло. Несмотря на долгую разлуку с Россией, он не перестал быть русским. Он остался верен своей родине и, будучи разлучён с ней, продолжал служить России, русскому обществу, русскому искусству всегда и везде.
Что же этому способствовало и что могло противодействовать? Давайте попытаемся разобраться в этом феномене. Первым и немалым препятствием к развитию национального самосознания Тютчева с самых первых лет его жизни было состояние русского общества в начале девятнадцатого века. Франция тех времён была могущественной мировой державой, оказывающей сильное влияние и на состояние государственных установлений во всей остальной Европе, и на умы европейцев.
В России это с особой силой сказывалось по окончании наполеоновских войн, после того как французы побывали в тысяча восемьсот двенадцатом году в пленённой ими Москве, а русские два года спустя – в пленённом ими Париже. Дворяне, помещики, офицерство, студенчество, городская молодёжь – все те, кого в новые времена стали называть интеллигентами, говорили в России по-французски часто лучше, чем по-русски. Они же одевались, ели, пили, развлекались на французский манер. На французском же языке они вели переписку, бранились, объяснялись в любви, да и думали уже по-французски.
Так было повсеместно в России в первой половине девятнадцатого века, та: к было и в семье Тютчевых. Обиходным языком был у них, как и в тысячах других русских семей, французский.
Он же, само собой разумеется, был и в каждодневном обиходе Феди Тютчева с самых малых лет.
Но существовали, к счастью, и другие, прямо противоположные французским влияния. Оплотом родного языка были простые русские люди, крепостные крестьяне и дворовые, то есть те же крестьяне, но оторванные от земли и взятые в услужение для работ по дому и двору, – конюхи, привратники, повара, горничные и другая Домашняя прислуга. Они понимали только по-русски, и их хозяевам тоже приходилось говорить с ними по-русски. Многие из дворовых прикреплялись к малым барчатам с их младенческого возраста в мамки и дядьки.
Дядька Тютчева – Николай Афанасьевич Хлопов, который ходил за ним с четырёхлетнего возраста, был с Фёдором Ивановичем и во время пребывания его за границей, вплоть до женитьбы своего подопечного. И по собственной склонности и, понимая, как дорого Тютчеву всё, что напоминало ему оставленную родину, Николай Афанасьевич старался и в Германии блюсти привычный обоим российский обиход.
Случалось, и не так уж редко, захаживали к Тютчеву петербургские друзья – братья Иван и Пётр Киреевские, приехавшие в Мюнхен, чтобы прослушать курс лекций Шеллинга по философии. Заглядывали и другие россияне, случившиеся по тем или иным надобностям в Мюнхене.
Началась переписка с оставшимися в России родичами и друзьями. Объём переписки сильно возрос, когда Тютчев начал печатать свои стихи в русских журналах и альманахах: «Урания», «Северная лира», «Галатея», «Денница», «Труды Общества любителей российской словесности», «Новые Аониды», «Русский инвалид» и, наконец, в журнале «Современник» – сперва пушкинском, а после смерти Пушкина последовательно – плетнёвском, панаевском и некрасовском.
Миогосторонние и многообразные связи с Россией развивались и укреплялись во время поездок Тютчева в Петербург и Москву, которые он совершал во время своих отпусков. В каждую из поездок в России он живал по нескольку месяцев, а однажды и более полугода.
Всё это содействовало тому, что Тютчев не превратился за долгие годы жизни за границей ни в немца, ни во француза, напротив, оставался русским по самой первородной глубочайшей сути своего существа. Эта способность Тютчева быть независимым от окружающей чуждой ему среды, оставаться внутренне неизменным, была для многих феноменом необъяснимым. По сути же дела, то был особый талант его личности, который в свою очередь был обязательной частью его поэтического дарования.
Он знал французский лучше, чем знали его многие французы, по-французски писал большинство своих писем, все деловые бумаги и статьи также, но стихи писал по-русски, и они были русскими по глубочайшей своей сути. Эту истинно русскую сущность его стихов и его самого свидетельствовали такие крупные авторитеты, как И. Аксаков, И. Тургенев, Н. Некрасов, Л. Толстой. Приглядимся к их отзывам о тютчевских стихах.
Иван Сергеевич Аксаков, близкий друг, зять Тютчева и первый его биограф, в своём капитальном труде «Биография Фёдора Ивановича Тютчева» многажды останавливался на характеристике Тютчева как русского поэта и русского человека, утверждая, что в нём не было ни француза, ни немца, что, несмотря на долгое пребывание за границей, он самостоятельно выработал у себя «русское мировоззрение», что он «положительно пламенел любовью к России».
А вот отзыв Некрасова о стихах Тютчева и об их авторе. Речь идёт о «стихах, присланных из Германии», подписанных инициалами Ф. Т. и опубликованных в № 3 пушкинского журнала «Современник» за 1836 год. «Стихотворения г. Ф. Т., – писал Некрасов, – принадлежат к немногим блестящим явлениям в области русской поэзии. Г. Ф. Т. написал очень немного; но всё написанное им носит на себе печать истинного и прекрасного таланта».
Дальше Некрасов переходит к разбору и оценкам отдельных тютчевских стихотворений. Вот некоторые из этих оценок: приведя стихотворение «Осенний вечер» («Есть в светлости осенних вечеров Умильная таинственная прелесть...»), Некрасов восклицает: «Превосходная картина! Каждый стих хватает за сердце... Только талантам сильным и самобытным дано затрагивать такие струны в человеческом сердце; вот почему мы нисколько не задумались бы поставить г. Ф. Т. рядом с Лермонтовым».
Ещё более восторженно отзывается Некрасов о стихотворении «Я помню. время золотое...» Говоря же по совокупности о всех разбираемых стихах Тютчева, напечатанных в № 3 «Современника» за 1836 год, Некрасов подчёркивает, что хотя стихи «присылаемы были из Германии, но не подлежало никакому сомнению, что автор их был. русский: все они написаны были чистым и прекрасным языком, и многие носили на себе живой отпечаток русского ума, русской души».
Высоко оценивал поэзию Тютчева Иван Сергеевич Тургенев. В № 4 «Современника» за 1854 год появилась статья Тургенева «Несколько слов о стихотворениях Ф. И. Тютчева», в которой он утверждает, что Тютчев «один из самых замечательных русских поэтов».
В одном из писем к А. Фету Тургенев писал: «О Тютчеве не спорят, кто его не чувствует, тем самым добывает, что не чувствует поэзии». Лев Толстой, среди всех крупнейших русских поэтов, ставил Тютчева на первое место, впереди Лермонтова и Пушкина.
А. Гольденвейзер в двухтомных мемуарах «Вблизи Толстого» рассказывает о любопытной реакции Льва Николаевича на первое знакомство с поэзией Тютчева в собственно толстовской передаче: «Когда-то Тургенев, Некрасов и Ко едва смогли меня уговорить прочесть Тютчева, но зато, когда я прочёл, то просто обмер от величины его творческого таланта».
В этой же книге мемуаров Гольденвейзер передаёт ещё один любопытнейший рассказ Толстого о том, кап после выхода в 1856 году толстовских «Севастопольских рассказов» Тютчев, тогда уже «знаменитый», как выразился Толстой, неожиданно пришёл на квартиру молодого автора. Толстого поразило то, что Тютчев, «говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне своё одобрение по поводу моих «Севастопольских рассказов», особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нём удивляла чрезвычайно».
Чуткость к русскому языку в человеке, прожившем почти полжизни за пределами России, поистине удивительна. По-видимому, эта чуткость таилась в крови поэта. Может статься, эта чуткость к родной речи и сделала его поэтом. И эта чуткость жила в нём с младенческих лет и до конца дней его. В одном из писем к жене Тютчев, восхищаясь стихотворением Вяземского «Ночь в Венеции», говорит с доброй увлечённостью о его стихах: «Своей нежностью и мелодичностью они напоминают движение гондолы», и тут же восклицает: «Что это за язык – русский язык!»
В Тютчеве жила чуткость не только к русскому языку, но и вообще ко всему русскому, родному.
Объездив всю Европу, побывав в Германии, Голландии, Франции, Австрии, Польше, Швейцарии, Сардинии, повидав Париж, Мюнхен, Женеву, Антверпен, Вену, Берлин, Прагу, Турин – почти все столицы тогдашних государств Европы, Тютчев ни на одно мгновенье не переставал быть русским.
В одном из писем к родителям, в декабре тридцать девятого года, Фёдор Иванович писал: «Я устал от существования вне родины». Примерно тогда же в письмах к Жуковскому он говорит: «... я более всего люблю в мире: отечество и поэзию».
Пятью годами позже, открывая свою первую политическую статью «Россия и Германия» обращением к редактору немецкой «Всеобщей газеты», Тютчев восклицает с юношеской горячностью, хотя ему уже за сорок: «Я русский, милостивый государь, как я уже имел честь вам объяснить, русский сердцем и душою, глубоко преданный своей земле».
Это не декларация, не полемический ход, а разговор о подлинно кровном деле поэта. И поэт подтверждает и утверждает это аргументами неопровержимыми, сиречь всей своей поэтической практикой. Я бы мог привести довольно длинный список, содержащий около сорока стихотворений, в которых Тютчев говорит полным голосом о России, её бескрайних просторах, её тихих утаённых уголках, её героях, её истории, её святынях. Но едва ли нужно много цитировать Тютчева, чтобы понять и уяснить себе, как дорога ему родина. Посему ограничусь двумя небольшими, но превосходными стихотворениями, каждое из которых отличается и высокими художественными достоинствами, и яркой эмоциональной окраской, и чёткой направленностью. Вот первое из них:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймёт и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной...
Стихотворение поражает с первого же прочтения своим удивительно гармоническим строем. В нем нет ничего броского, громкого, нарочито эффектного, декларативного, хотя речь идёт о предмете чрезвычайно для автора важном и дорогом – о родине. Напротив, всё в нём проникнуто какой-то тихой сосредоточенностью, всё скромно и раздумчиво.
Несмотря на небольшие размеры и непритязательную скромность этого стихотворения, оно, тотчас после своего появления в печати в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году, было замечено и отмечено крупнейшими писателями и общественными деятелями своего времени Аксаков в «Биографии Тютчева», целиком приведя всё стихотворение, предваряет его так: «„Западники", Даже и демократы, с презрением и глумлением относились к русскому простому народу; а Тютчев, – сам, несомненно, питомец гордого и красивого Запада, вот что способен был говорить про этот русский народ».
Шевченко, ознакомившись со стихотворением, записал в своём дневнике: «Я с наслаждением прочитал сгихотворение Ф. И. Тютчева „Эти бедные селенья"».
Очень высоко оценили стихотворение Чернышевский, Тургенев, взявший строки этого стихотворения эпиграфом к «Живым мощам», Достоевский, цитировавший его в «Братьях Карамазовых».
Всё это красноречиво, и в который уже раз, свидетельствует о том, какими малыми средствами умел Тютчев достигать огромного воздействия на умы и сердца людей, и каких людей!
Об этом же свидетельствует и следующее, ещё меньшее по размеру стихотворение:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
Мне кажется, что это четверостишие – явление в русской поэзии беспримерное. В четырёх строках осмысливается огромная тема, и не только осмысливается, но и осваивается исчерпывающим образом. Ничего прибавить в авторском аспекте к этим строкам невозможно, как невозможно и ничего убавить. При этом все строки, цепко связанные, слитые в одно целое, в то же время автономны. Каждая – заключённое в себе целое, выраженное в остромысленной, предельно лапидарной форме законченного меткого афоризма.
В стихотворении обозначен, выражен, утверждаем весь круг чувств, воззрений, переживаний, связанных с оглядом, ощущением, чувством родной земли и её значением для всех нас. И всё это – в четырёх строках. Подобное доступно только такому поэту, как Фёдор Тютчев. Да живёт он в веках!