Текст книги "Сумка волшебника"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 35 страниц)
Доброго ранку, Полтаво!
После своего доклада на научной конференции, посвящённой двухсотлетию со дня рождения И. Котляревского, я, как и большинство приглашённых на это празднество, провёл ещё неделю в Полтаве, и это была чудесная неделя. Было много интересных встреч и со старыми друзьями, и с вновь приобретёнными. Из старых мне особенно дороги были двое: душевный Анатолий Трофимович Залашко – директор Музея Котляревского него создатель, когда-то гостивший у меня в Ленинграде, и Иван Ильич Бабак – прекрасный человек и прекрасный лётчик, сбивший тридцать семь самолётов врага, друг горячих фронтовых лет.
Полтавчане и Полтава были гостеприимны и приветливы. Город зелен, живописен и хорошо распланирован. Много интересного повидал я в Полтаве – начиная с Государственного музея истории Полтавской битвы, расположенного на месте, где в тысяча семьсот девятом году разыгралось знаменитое Полтавское сражение.
К слову сказать, до этого сражения Полтава выдержала двухмесячную осаду шведской армии под командованием самого Карла Двенадцатого. Гарнизон полтавский был малочислен, но на защиту родных пенатов встали поголовно все полтавчане, которые дрались отчаянно и, возглавляемые комендантом города – храбрым полковником А. Келиным, выстояли до подхода главных сил русской армии.
Полтава и прежде того была участницей и свидетельницей многих исторических событий, происходивших в России. Она была одним из центров освободительной борьбы, которую вёл Богдан Хмельницкий против панско-шляхетской Польши.
Жгли и пепелили Полтаву и татары, пришедшие на Русь из-за Урала, и крымские ханы, и польская шляхта. Но всякий раз храбрый город возрождался, как феникс из пепла. Многие этапы его исторической жизни отмечены памятными монументами и обелисками.
Военных монументов здесь очень много – начиная с памятника Петру Первому и кончая памятником над могилами советских воинов, павших в боях за Полтаву во время Великой Отечественной войны.
Т. Шевченко, И. Котляревский, Н. Гоголь, В. Короленко, П. Мирный, В. Капнист, А. Макаренко, Н. Ватутин, А. Луначарский – все отмечены теми или иными знаками доброй памяти. Некоторые почтены не только бронзовыми или иными статуями, но и мемориальными музеями.
Иван Петрович Котляревский особо отличен полтавчанами. В городе два памятника ему: мемориальный музей и своеобразный мемориальный комплекс – усадьба Ивана Петровича.
Усадьба расположена на обрыве Подольской горы, с которой открывается широкая панорама Приворсклянских лугов. Усадьба восстановлена в том виде, в каком была при жизни её хозяина. Жилой домик в шесть низеньких комнат, сарай, комора под камышовыми крышами. Возле дома – колодец с журавлём и деревянной бадейкой на цепи.
Вместе с другими участниками празднеств я побродил по усадьбе, выпил студёной колодезной воды прямо из бадейки, зашёл в дом и подсел в рабочей комнате Котляревского к его столу, осмотрелся. Всё вокруг было скромно и непритязательно.
Однако, несмотря на скромность жилища Котляревского, посетители и гости при жизни хозяина усадьбы бывали здесь постоянно. Приходили воспитанники и учителя Дома воспитания для бедных, работники «богоугодных заведений», которыми задал Котляревский, горожане и казаки, искавшие защиты от притеснявших их чиновников.
Гащивали здесь учёные И. Срезневский, Д. Бантыш-Каменский, В. Пассек, декабрист Н. Новиков, артисты И. Щепкин, И. Штейн, Барсов, Уваров, многие другие. Бывало среди гостей Ивана Петровича немало крупных писателей того времени, таких, как Т. Шевченко, В. Туманский, Н. Погодин, А. Измайлов, Н. Мельгунов, Л. Боровиковский, П. Свиньин.
В дни юбилейных празднеств пришли сюда их участники.
Я привёз экземпляр своего перевода из Ленинграда – привёз на всякий случай, чтобы, уезжая, подарить кому-нибудь из полтавчан.
И вдруг – такой неожиданный фарт: я имею возможность подарить свой перевод автору оригинала.
Наверно, это была лучшая минута в моей полтавской жизни. Я сидел за столом Ивана Петровича, задумавшись перед раскрытой «Энеидой» и отдавшись на волю машины времени, умчавшей меня на два столетия назад, был с хозяином этой комнаты, этого стола, этой «Энеиды».
Потом я написал на титульном листе книги: «Дорогому Ивану Петровичу с вечной негасимой любовью от первого переводчика „Энеиды" на русский язык». Потом сказал вслух: «Прими, Иван Петрович», бережно положил книгу на стол и вышел из дома на двор. Он был полон гостей. Ещё большее количество их ждало за воротами своей очереди, чтобы войти на территорию усадьбы. Целый день бились у ворот волны людского прибоя. Вся Полтава шла в гости к Ивану Петровичу, к своему первому гражданину, к своему любимому поэту...
И казалось, он сам сейчас встанет у ворот, и навстречу ему вместе с толпой сограждан хлынет щедрое утреннее солнце, и он, гостеприимно раскинув руки, скажет, улыбнувшись и солнцу и своему городу:
– Доброго ранку, Полтаво!
Песня ведёт на эшафот
Это очень давняя, очень печальная и в высокой степени романтическая история, а ко всему романтическому я пристрастен издавна.
Впервые услышал я о Марусе Чурай пятого сентября шестьдесят девятого года на полтавской окраине, которая зовётся Иванов гай. В переводе с украинского на русский это значит – Иванова роща. Но никакой рощи здесь нет, даже ни одного деревца. Очевидно, она вырублена давно, и сейчас на её месте стоит Ротонда дружбы – современная лёгкая постройка, нечто вроде открытой большой беседки на восьми высоких стройных колоннах. По-русски это место зовётся Иванова горка, и название это соответствует точно тому, что видишь, придя сюда сегодня. Это высокий холм, с которого открывается чудесная панорама на окрестности Полтавы: на Подол, широко стелющуюся до горизонта долину, на Ворсклу, про которую полтавчане поют:
Ворскла рiчка
Невеличка,
Тече здавна,
Дуже славна
Не водою, а войною,
Де швед полiг головою.
Меня привели сюда мои друзья – Иван Ильич Бабак и его жена Матрёна Демьяновна, славные, милые люди. Матрёна Демьяновна отлично знает Полтаву, каждый камень её, каждую пядь земли, каждый памятный исторический след, оставленный на этой цветущей, но в былые времена столько претерпевшей земле. Матрёна Демьяновна среди объяснений на Ивановой горке сказала, подводя меня к краю холма:
– А вон там, недалеко от Спасского монастыря и от домика Котляревского, жила Маруся Чурай.
Так впервые услышал я это приманчиво звучащее, певучее имя. А потом на первые узнавания наслаивалось множество других, и Маруся Чурай навсегда попала в мою жизненную писательскую «Сумку».
Маруся Чурай – личность полулегендарная-полуисторическая, а посему для меня вдвойне привлекательная. История и легенда часто противоречат одна другой, но ещё чаще дополняют и обогащают друг друга. Если не всегда удаётся чётко разграничить владения той и другой и отделить легендарное от исторического, то и в этом случае не стоит особенно сокрушаться. Ведь, в сущности говоря, все крупные исторические лица отчасти легендарны, ибо народ – этот неуёмный и вечный романтик – никогда не довольствовался только голой исторической конструкцией, но всегда стремился увить её цветами фантазии, без которых реальное так же не может обойтись, как и сказка. Воображение – не враг, а союзник истории, и оно делает героев её живыми людьми, которых мы в состоянии и понять и полюбить. Для вящей убедительности начну с фундамента, то есть с того каменно-незыблемого, что лежит в основании этого рассказа как несомненная историческая до-подлинность. Вот перед нами документ:
«Лета от рождения Сына Божьего тысяча шестьсот пятьдесят другого, месяца июня 18 дня. Изволением его милости пана Мартына Пушкаря полковника Полтавского, мы, Костя Кублицкий, судья полку Полтавского Андрей Нещинский, атаман городовой Фёдор Суховей, голова городского суда Пётр Юревич, бургомистр и при многих именитых персонах рассмотрели дело девицы Марины, дочери покойного урядника Полтавского добровольческого полку Гордея Чурая, которая года нонешнего, потеряв страх Божий, смертельный грех учинила. На лугах собрала коренья отравного зелья-цыкуты, с помощью нечистого духа отравила Григория, сына хорунжего Полтавского полку Петра Бобренко, в коем злодеянии и призналась добровольно.
Дабы недопустить распространения своевольства, мы, используя декрет из прав магдебургских, части четвёртой, листа сто двадцать девятого, постановили: „Злодейка посему имеет быть отдана палачу для отсечения головы её. То наказание и всё то приговорённое по делу сему вписать в полтавские городовые книги, что и ести вписано года и дня вышереченного.
Для ради покаяния перед Богом и краткой молитвы дано краткое время злодейке"».
Итак, Марина, или Маруся, Чурай, как звали её окружающие и как она сама себя называла, приговорена к смертной казни, которая должна была произойти восемнадцатого июня тысяча шестьсот пятьдесят второго года. Было тогда Марусе двадцать семь лет, и, по свидетельству одного из современников, приведённому А. Шаховским в его повести «Маруся – малороссийская Сафо», «чёрные глаза её горели как огонь в хрустальной лампаде; лицо было бело как воск, стан стройный, прямой как свеча, а голос... Ах, что это за голос был! Такого звонкого и сладкого пения не слыхано было от века».
Маруся не только пела украинские песни, но и сама сочиняла их, импровизируя слова и мотив своих песен.
Некоторые из песен Маруси поются на Украине, да и не только на Украине, и по сей день. Я сам многажды певал песню «Засвистали козаченьки в поход с полуночи», не подозревая, правда, что пою песню трёхсотлетней давности, сочинённую дивной певуньей-импровизаторшей.
Кстати, мы пели, как, впрочем, и все, кто поёт нынче эту песню, несколько искажая первую строку её против первоначального текста. Вместо теперешнего первого слова «Засвистали» в первоначальном тексте стояло «3acвiт встали», что вполне соответствовало характеру развивающегося действия. Отправляющиеся в поход казаки вставали «засвiт», то есть засветло, до рассвета.
Интересно, что «Засвiт встали козаченьки...», которая всюду поётся как походная песня казаков, первоначально была песней лирическо-бытовой, повествующей о расставании Маруси с любимым, уходящим в дальний поход.
Потом песня стала походно-боевой, и это-то и повлекло за собой изменение первой строки песни. Текст песни, переставшей быть камерной, преформировался, ускорился, и быстро выговаривать такое трудное словосочетание, как «засвiт встали», было уже неловко, «вiт вст» на стыке слов получалось излишне громоздким, и стали петь «засвистали», что выговаривалось легче и удобней.
Но песня эта кроме качеств, о которых я говорил, имеет ещё одно – она не только лирична, не только военно-походная песня, она, кроме того, содержит кусок биографии её творца – Маруси Чурай. В ней заложен зародыш трагедии, которая в конце концов и привела Марусю Чурай на эшафот.
Для того чтобы убедиться в этом, давайте проглядим некоторые строки песни:
Стоiть мiсяць над горою,
Та сонця немае,
Мзти сипа в дорiженьку
Сльозно провождаэ.
Напутствуя сына, мать заклияает его поскорей возвратиться. Сын отвечает:
Ой бог знае, коли вернусь,
У яку годину,
Прийми ж мою Марусеньку
Як рiдну дитину.
Мать отвечает с неожиданной агрессивностью:
Яка ж би то, мiй синочку,
Година настала.
Щоб чужая дитиночка
За рiдною стала?
Отказ матери казака признать милую сына родной и есть начало разыгравшейся позже трагедии.
Как пелось в песне Маруси Чурай, так было и в её жизни. Она любила Грица Бобренко, и Гриц тоже не прочь был бы жениться на Марусе. Но он был парнем бесхарактерным и находился под влиянием властной и корыстолюбивой матери, которая слышать не хотела о женитьбе сына на бедной дочери рядового урядника Гордея, сложившего голову где-то под Варшавой. Она метила женить своего Грица на племяннице богатого полковника Тале Вишняк. Гриц не любил Галю, но что из того: стерпится – слюбится...
Пока вызревал этот роковой по последствиям конфликт, началась освободительная война со шляхетской Польшей, которая стремилась укрепить свою власть над Украиной. В тысяча шестьсот сорок восьмом году украинские казаки во главе с Богданом Хмельницким выступили в поход против поляков. Отправился в поход и Полтавский полк, с которым уходил и Гриц Бобренко.
И было ещё одно действующее лицо этой драмы – молодой реестровый казак Иван Искра (отец полковника Искры), который, заодно с Кочубеем, пытался открыть Петру Первому глаза на измену гетмана Мазепы и разделил печальную участь своего друга Кочубея.
Иван Искра давно любил чудесную певунью Марусю – любил сильной и верной любовью. Волевой, храбрый до безрассудства, решительный и немногоречивый Иван Искра был полной противоположностью безвольного красивого балагура Грица Бобренко. Но, увы, именно переменчивый и пустоватый Гриц, а не верный, пылкий, преданный ей Иван Искра оказался по неведомым никому законам сердца избранником Маруси Чурай.
Когда молодые казаки ушли в поход, Маруся сильно загрустила. Никакой весточки от Грица не было. Чувствуя себя одинокой и оставленной всеми, Маруся Чурай отправилась в Киев, чтобы молиться за милого в Киево-Печерской лавре.
Между тем новый польский король Ян-Казимир в конце тысяча шестьсот сорок восьмого года запросил Богдана Хмельницкого о перемирии. Богдан Хмельницкий согласился на перемирие и отвёл основные силы к Приднепровью, откуда мало-помалу казаки стали расходиться по домам. Маруся с нетерпением ждала своего Грица домой и поспешила из Киева в Полтаву.
Увы, вместо Грица её ждала чёрная весть о том, что Гриц Бобренко, подчиняясь материнским настояниям, обвенчался с Галей Вишняк.
Страшная весть надломила Марусю. Безнадёжная тоска по милому, теперь уже недостижимому для неё, вылилась в самую печальную, самую безнадёжную из всех её песен – «Ой боже ж мiй, боже, милий, покидае...». Предельно мрачен конец этой песни о разлуке: «Xi6a вже разлучить заступ та лопата, Заступ та лопата, гробовая хата».
От этих безнадёжных строк уже веет дыханием смерти, и Шаховской в своей повести «Малороссийская Сафо» имел все основания вставить сцену, в которой Маруся Чурай в отчаянии бросается с плотины в Ворсклу, пытаясь покончить с собой. Марусю спас верный Иван Искра, который, вытащив её из воды, на руках принёс в хату вдовой матери Горпины Чурай.
Этот мотив – желание покончить с собой – присутствует и в одной из песен Маруси («Ой пiду я утоплюся...»). Но вместе с тем в сердце, глубоко утаённая, жила надежда вернуть Грица, разлучить с не любимой им Галей Вишняк.
Она искала встречи с милым и, воспользовавшись приглашением своей давней подруги Меласи Барабаш, пошла однажды осенью на вечеринку, на которой, знала, будет и Гриц Бобренко со своей молодой женой. Эта вечеринка по стечению обстоятельств стала первым шагом Маруси на пути, приведшем её к лобному месту, к чёрному помосту на одной из полтавских площадей, на котором ждал её палач в красной рубахе, с остро отточенным топором.
Доподлинно неизвестно – Маруся ли после вечерниц пригласила Грица к себе, или он сам, вновь очарованный пленительной певуньей, напросился к ней в гости, но они снова виделись наедине и были вместе.
О том, что было после, Маруся рассказала в своей знаменитой песне «Ой не ходи, Грицю, та й на вечорницi...».
Ничего не тая, Маруся Чурай поведала в этой своей последней песне всё, что пережила из-за измены милого, всё, что сделала, чтобы отомстить за поруганную любовь. Она рассказала, как задумала своё страшное дело, как собирала ядовитые травы, как варила смертельное зелье, как опоила отравой милого, как умер отравленный ею Гриц, как его похоронили.
Но, совершив свою месть, Маруся не имела сил жить и сама, не могла вынести тяжести совершённого преступления. На похоронах Грица она всенародно покаялась в своём великом грехе, объявив, что это она убила любимого. Следствием этого покаяния был арест преступницы, тюрьма, суд, смертный приговор, о котором вы уже знаете.
Преступницу на телеге привезли к площади, заполненной народом. Она была бледна, шла к плахе твёрдо – прямая, стройная, строгая. Только чётко вырезанные губы чуть шевелились – может быть, она складывала свою похоронную песню, песню любви и смерти...
Но она не успела её сложить. На краю площади показался всадник, скачущий во весь опор на взмыленном коне. Это был Иван Искра – отвергнутый Марусей, но преданный ей и чувству своему. Не любимый чудесной певуньей, он мчался, подгоняемый собственной негасимой любовью.
Он примчал сюда прямо от Богдана Хмельницкого, к ногам которого припадал, чтобы вымолить милость для Маруси Чурай... Он успел в своей настойчивости. Богдан Хмельницкий, ценивший его храбрость и преданность делу освобождения Украины, а также знавший отца Маруси Чурай, павшего за свободу отчизны под стенами Варшавы, послал с Искрой в Полтаву свой наказ.
Без шапки, потерянной где-то во время скачки, держа высоко над головой бумагу с собственноручным гетманским наказом и крича хрипло: «Гетманскому гонцу дорогу» – верный казак Иван Искра прорвался сквозь расступившуюся толпу к чёрному помосту, на который всходила бледная и вся затрепетавшая при виде Искры Маруся Чурай, и бросил бумагу прямо с коня к ногам судейского писаря, собравшегося всенародно прочесть перед казнью смертный приговор...
И вот, по знаку полковника Мартына Пушкаря, главенствовавшего в Полтавском казацком суде, писарь вместо смертного приговора зачитывает гетманский наказ: «Полковнику, судьям, старшинам и всему Полтавскому полку: Быв в разуме, никто не губит того, кого по правде любит. Также и карать без разуму неможно, а затем наказываю: зачесть голову полтавского урядника Гордея Чурая, порубанную ворогами нашими, за голову его дочки Марины Чурай в память беззаветной гибели батька. Вперёд же без моего наказу смерти по приговору не предавать. Марину Чурай из под стражи освободить. Собственной рукой войска запорожского и всея Украины гетман Богдан Хмельницкий».
Есть версия, которой придерживается и фольклорист А. Шкляревский, что в помиловании Маруси Чурай играли весомую роль её песни, многие из которых стали народными. Документов, подтверждающих это, не сохранилось, но сами песни – очень сильный документ и столь же сильный аргумент в пользу этой версии.
Одна из песен Маруси Чурай стала особенно популярной и повсеместно ведомой после того, как И. Котляревский вставил её в свою «Наталку-Полтавку». Песня эта – «Biють вiтри, вiють буйнi...». Она открывает знаменитую оперу, главная героиня которой Наталка после поднятия занавеса появляется с ней на сцене. С театральных подмостков песня эта звучит полтораста лет. С уст Маруси Чурай она слетела три столетия тому назад. Думается, что, по крайней мере, ещё триста лет будут петь её в народе, породившем чудесную певунью, сложившую эту песню и прошедшую с ней через жизнь – трудно, страстно, горько и чародейно прожитую.
Слово о словах
На вопрос Полония: «Что вы читаете, принц?» – Гамлет отвечает: «Слова, слова, слова».
Гамлет в этой сцене притворяется сумасшедшим. Может быть, потому эта его реплика принимается всеми, кто представляет Гамлета и смотрит эти представления, некой сложной и многозначной мудростью. Всеми актёрами, играющими Гамлета, реплика произносится с особой многозначительностью. Возможно, она действительно многозначительна, но нынче я хотел бы принять её в самом прямом и, так сказать, элементарном смысле.
Гамлет читает слова. Все мы читаем слова, и все мы часто совершенно не понимаем читаемых слов или понимаем превратно. Часто мы читаем вообще механически, не раскрывая и не пытаясь раскрыть смысл того, что читаем. Примеры? Пожалуйста.
Мы говорим «дым отечества». А что это такое, если разобраться? Каков смысл этого выражения? Грибоедов сказал устами Чацкого: «Постранствуешь, воротишься домой, И дым отечества нам сладок и приятен». С той поры «дым отечества» стал обиходным речением, наряду со многими иными поговорками. Но, в сущности говоря, произнося эти слова, мы не даём себе труда подумать, что же они значат. Общий смысл их – что отечество нам дорого, особенно для того, кто был надолго разлучён с ним, – всем ясен. Но при чём здесь дым? Не о пожаре же идёт речь?
И всё стало мне однажды ясным, когда, заглянув в Овидиевы «Метаморфозы», я наткнулся на фразу о том, что Улисс после своих многолетних странствий «желает, чтобы мог увидеть дым родного очага».
Вот оно, оказывается, в чём дело. Речь идёт о дыме от родных очагов. Возможно, когда человек дома, этот дым горек и ест глаза, но на чужбине даже этот горький дым кажется нам сладким, ибо это связывается с неистребимой памятью о родном очаге, о родном доме.
Так однажды рассеялся для меня докучный дым, скрывавший истинное понятие вещей. А теперь позвольте ещё один пример из серии словесных тайн, скрывающих для нас засловесный смысл.
Существует библейская легенда о гибели городов Содома и Гоморры, сожжённых свирепым и мстительным богом за грехи их жителей. Спастись из всех жителей дано было только праведнику Лоту и его семейству, состоящему из жены и двух дочерей. Лоту было свыше объявлено, что он должен уйти из города, который будет предан огню, но было запрещено, уходя, оглядываться. Все повиновались этому запрету. Но жена Лота не вытерпела и оглянулась. В наказание за ослушание она была превращена в соляной столб.
На мой взгляд, жена Лота была наказана даже дважды: первый раз – жестоким богом, а второй раз – народной молвой, сделавшей её символом неудержимого женского любопытства. Вот сказано же было: не оглядывайся. Так нет. Любопытство заело: а что там позади, почему запрещают оглядываться? Вот оно бабье суетное любопытство.
И всё вовсе не так. И любопытство здесь ни при чём, как и суетность. Дело опять в родном очаге, как и с дымом отечества. Отстранитесь на мгновение от предвзятости суждений, укреплённых в вас привычным отношением к ситуации, и посмотрите на всё иными глазами.
Женщина прожила целую жизнь в городе, там вышла замуж, родила детей, обзавелась домом, хозяйством. И вдруг всё это привычное, обжитое, милое сердцу надо бросить и ни с того ни с сего уходить, превращаясь из хозяйки обжитого, своего мирка в бездомную побродяжку. Как это горько, как безысходно тяжко, мы с особой силой понимаем теперь, после войны, когда миллионы наших семей в дни эвакуации, в дни вынужденного отступления наших войск в начале войны, покидали свои дома, свои насиженные места, свои тёплые очаги. И какая же мать, какая женщина, какая хозяйка, уходя, нашла силы не оглянуться на покидаемый родной дом, в котором столько было прожито и пережито, с которым связано столько неотделимых от сердца воспоминаний?
Жена Лота была не понята потомками в своём сердечном движении, в своём совершенно естественном желании хотя бы глазами проститься с милым домашним уютом, со всем, к чему накрепко прижилось сердце. Жену Лота оклеветали, приписав ей суетное любопытство там, где налицо была потребность страдающего сердца. Ошибок, подобных приведённым мной, в нашем словесном обиходе и в наших традиционных представлениях – великое множество.
А теперь обратимся к слову как к таковому. Слово – это живой, жизнедеятельный, а следовательно, и вечно изменчивый организм. Я уже говорил об этом в связи с песней Маруси Чурай «Засвистали козаченьки...». Сейчас мне хотелось бы добавить к этому, что слово, как всё живое, всегда имеет возраст. Есть слова-старики, пришедшие к нам через толщу столетий, скажем от этрусков, являющихся предками древних римлян. Причём слова эти выглядят иной раз совсем молодо.
Вот, к примеру, слово «спорт». Мало кто думал, произнося его каждодневно, что оно пришло к нам именно от этрусков, что такому современному на первый взгляд слову никак не менее двух с половиной тысяч лет.
Но наряду со словами-стариками живут в нашем обиходе слова-младенцы, только что рождённые жизнью, в которую каждодневно вторгаются новые науки, новые представления, новые социальные формации, новые открытия, наконец новые вещи. Всё это надо назвать, дать всему новые имена. «Телевизор», «транзистор», «радиолокатор», «космонавт» – ведь этих слов совсем недавно вовсе не было в нашем словаре.
Каждый день рождает новые слова. Эти новые слова входят в жизнь, как знаменосцы и маяки того, что непрерывно обновляет жизнь.
Народ творит слова непрерывно и всегда. Фольклор – не кладбище языка, но его инкубатор. Сказители, являющиеся строжайшими ревнителями старого в языке, одновременно и движут язык вперёд. Борис Шергин, о котором я говорил в главе «Волшебное кольцо и волшебное слово», поистине словотворец, удивительно обновлявший старое слово. Будучи как-то в Архангельске, я услыхал от Степана Писахова сказку, в которой фигурировали вместе с другими персонажами и англо-американские интервенты, захватившие Архангельск в августе восемнадцатого года. Сказочник звал их «инстервентами», и это хлёсткое словцо было уместно в сказке.
Увы, словотворчество далеко не всегда шло на пользу языку. В десятых годах нашего столетия словесные эксперименты были в большом ходу. Слова изобретались походя и в угрожающем изобилии. Поэт Игорь Северянин, писавший в начале века, буквально наводнил свои «поэзы» всякого рода «гризерками», «лесофеями», «ронделями», «кэнзелями», «газеллами», «фиолями», «ландолетами», «эксцессерками» и прочей парикмахерской мишурой. В словаре нашем они, разумеется, не оставили ни малейшего следа.
Слово в нашей литературе имело и своих подвижников, своих провозвестников, таких, как Велимир Хлебников и Владимир Маяковский, чьё слово тяжко весомо, чьё слово – знамя борьбы за жизненную новь, за революцию, за будущее.
Хлебников называл себя «будетлянином». Слово не вошло в наш обиходный словарь, но оно оставило след в нашей литературе, особенно в нашей поэзии. Подлинный поэт всегда «будетлянин». Подлинное слово принадлежит не только настоящему, но и будущему.