Текст книги "Сумка волшебника"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
Севастопольские рассказы
Рассказов этих всего три. Первый из них называется «Красный мак». Привожу его полностью:
«К ночи город был окончательно очищен от немцев. Несколько часов он стоял примолкший, точно боец, отдыхающий после трудного и долгого боя. Только на рассвете он ожил, зазвенел, загрохотал. Улицы заполнились повозками, походными кухнями, автомашинами. Поток их был буен и непрерывен. Меж повозками проталкивались запылённые бойцы.
И повозки, и машины, и одежда людей были окрашены в один цвет – цвет войны, цвет хаки. За три года войны мой глаз привык к нему, и я жадно искал глазами новые оттенки, новые краски. И я нашёл их. За полуразрушенной низкой оградой из желтоватого туфа я увидел яркое цветение красного мака. Это был маленький огород. Он лежал среди развалин – этот крошечный цветущий островок, как символ неукротимой жизни, стоящей над смертью и разрушениями войны.
Около грядки мака стояла женщина. Она была немолода. Утомлённое лицо её носило следы жестоких испытаний. Но сегодня это измученное лицо улыбалось. Сегодня был её праздник. Ютясь в развалинах, среди грохота орудийной канонады, она ждала своего часа, часа избавления. И она дождалась. Он пришёл. Вот идут мимо неё весёлыми толпами русские люди – её сыны, её братья. И она стоит у грядки маков и смотрит на них ненасытными сияющими глазами. Она разделала эту грядку в редкие часы затишья, и сегодня её красное поле украшает общий праздник.
Я постоял возле этих маков, возле этой женщины, Хотел зайти во двор, заговорить. Но бурный поток движения увлёк меня дальше. Я кружил вместе с ним по городу многие часы. И вдруг внимание моё привлёк знакомый цвет. Это опять были красные маки. На этот раз они были собраны в один яркий пучок, и они двигались. Они были воткнуты рдеющим букетом в радиатор грузовой автомашины. Машина шла медленно, пробивая себе путь широкой железной грудью, и над ней, как пламя, рдели алые маки. Потом я встретил самокатчика с таким же алым букетиком у руля. Потом я увидел один цветок в руках. Его держал коренастый запылённый боец.
Я остановился. Немолчно гудящий поток вынес меня к тому месту, где я был несколько часов тому назад. Вот и низкая полуразрушенная ограда из желтоватого туфа, вот и маленький огород, вот и грядка... Но красных маков на ней уже нет. Из земли торчат бледно-зелёные низкие стебли, но цветов нет. Последний из них – в руках женщины, стоящей у ограды.
Она держит его у груди, как ребёнка. И лицо её улыбается всё той же улыбкой. И она всё так же смотрит на происходящее ненасытными, сияющими глазами. Навстречу ей идёт боец в пёстром маскировочном костюме. На широкой блузе его переливаются зелёные, чёрные, коричневые пятна. Лицо его буро от загара, серо от пыли. Он перехватывает улыбку стоящей у ворот женщины и улыбается ей в ответ. Тогда женщина протягивает ему свой последний цветок.
Он останавливается, берёт цветок из её рук, что-то говорит ей и, сунув стебель за пазуху, идёт дальше. Головка цветка алеет на его груди, ярко выделяясь среди бурых и чёрных пятен маскировочной блузы. Это яркое пятно плывёт среди зелёного потока войны. Зелёный цвет – цвет войны, алый – цвет крови и победных знамён. На севастопольских улицах рдели алые маки».
Второй рассказ называется «Ведро воды». Он совсем коротенький, и я приведу его, как и первый, полностью – без сокращений и поправок. Вот он:
«Девочка-подросток лет двенадцати несёт ведро воды. Её тоненькое, исхудавшее тельце клонится в сторону от тяжести. Острое плечико приподнято. Она озабоченно пробирается меж повозок и машин, спеша домой. Дома нужна вода.
Проходящий боец останавливает девочку. Его усталое лицо серо от пыли. Сухие губы запеклись и потрескались.
– Дочка, дай напиться, – говорит он хрипловато и вытирает руками со лба обильный пот.
– Пожалуйста, – с готовностью откликается девочка и ставит ведро на землю.
Боец отстёгивает от пояса флягу, наполняет её из ведра и подносит к губам. Он пьёт с жадностью. Струйка воды стекает по подбородку, и светлые капли скатываются на сухую мостовую, застывая на ней тёмными пятнышками.
Мимо движется непрерывный поток людей. Все они так же запылены и усталы, как этот пьющий боец, всех их томит жажда. Вокруг стоящего на земле ведра образуется кружок жаждущих. Город в развалинах, воды почти нет, и никто не знает, где её достать. Через несколько минут ведро пустеет.
Девочка так и не донесла его до дому. Но она нимало об этом не жалеет. Она улыбается бойцам, ласково окликающим её то Марусей, то дочкой, и когда ведро пустеет, она подхватывает его и снова бежит за водой. Идти надо довольно далеко, за три квартала, и второе ведро она также не доносит до дому. Третье ведро с водой она донесла почти до самых ворот своих, ко тут опять кто-то попросил напиться, и ведро снова быстро опустело. Я встретил её, когда она несла пятнадцатое ведро. И когда проходящий боец попросил у неё напиться, она снова поставила ведро на землю.
– Пейте, пожалуйста. Всё одно не донести до дому, – сказала она и звонко засмеялась.
Боец тоже засмеялся, хотя и не совсем понял слова девочки. Он смеялся просто потому, что ему было сегодня весело, что сегодня он вошёл в Севастополь победителем, что девочка с ведром напомнила ему его дочь, что вода была прохладно-приятной. Он смеялся и когда пил, и вода бежала меж его пальцев смеющейся светлой струйкой.
Я смотрел на него, я смотрел, как пустеет ведро, уже окружённое жаждущими. Я смотрел на двенадцатилетнюю девочку, глядящую на пожилых бойцов сострадающими глазами матери и весёлыми глазами любопытствующего ребёнка. Кто-то ласково растрепал её светлые волосы. Она засмеялась, подхватила пустое ведро и побежала за водой в шестнадцатый раз. Но я думаю, что и в этот шестнадцатый раз она не донесла воду до Дому».
Таковы эти два рассказа. Они написаны на другой день после возвращения из Севастополя, то есть одиннадцатого мая сорок четвёртого года. Напечатал я их, только вернувшись с войны домой, в одном из номеров журнала «Ленинград» сорок шестого года.
Главу эту я начал словами: «Рассказов этих всего три». А где же третий рассказ? Почему не привёл я и его? Может быть, его вообще не существовало?
Нет, он существовал и назывался «Голова Тотлебена». Написал я его в те же дни, что и два приведённых мной рассказа, но во время одного из бесчисленных переездов потерял его вместе с полевой сумкой, в которой он лежал.
Напечатать его я не успел и привести ни целиком, ни в выдержках не могу.
Но мне хочется рассказать, что привело к написанию его, какой жизненный материал лёг в его основу. Что касается первых двух рассказов, то материал их ясно видится, как очевидный и наблюдённый автором.
А как же с головой Тотлебена? Что она? Видел ли я её?
Нет, я не видел и не мог её видеть в тот день, так как гитлеровцы оторвали её. Они осквернили и испакостили в городе всё, что было в нём дорого севастопольцам, в том числе исковеркали и памятники героям знаменитой севастопольской обороны прошлого века.
На памятнике Тотлебену – одному из руководителей обороны Севастополя и создателю всех его инженерно-оборонительных сооружений – недоставало головы: её отбили фашистские бандиты. Обезглавили они и несколько фигур матросов на цоколе памятника.
Когда я в середине дня поднялся на холм, увенчанный памятником Тотлебену, на площадке вокруг памятника было человек десять – двенадцать. Все они были, как и я, людьми пришлыми, и только один оказался коренным севастопольцем. Это был пожилой моряк – коренастый, меднолицый, в бескозырке без ленточек.
Он медленно передвигался по краю площадки и, протягивая вперёд трость, на которую до того опирался, говорил:
– Вот Графская пристань, а там Минная. Тут и Минная башня, очень старинная. А там вон Северная сторона, и на ней виден хорошо собор старый на Братском кладбище...
Моряк указывал то туда, то сюда, давая живые описания мест, на которые указывал, подробно перечисляя примечательности их, называя число колонн, даже количество ступеней лестницы, ведущей на Графской пристани к причалу. Описания были ярки и зримы, хотя человек, делавший их, не видел того, о чём говорил. Он был слеп...
Я не спрашивал у матроса, как и когда он ослеп и повинны ли в том гитлеровцы. Вопрос этот как-то невозможно было выговорить. Матрос так подробно описывал окружающий пейзаж, как будто он видел его, как будто глаза его были зорки и примечали малейшие детали улиц, бухт, зданий и пристаней, о которых шла речь.
Но в то же время мнимая зоркость этих глаз изобличала их действительную слепоту. Пейзажа, который видел и описывал этот человек, не существовало. Не было ни Графской пристани, ни старинной Минной башни, ни собора на Братском кладбище. Всё это было разрушено, сожжено, взорвано коричневыми варварами.
А слепой матрос, с такой цепкой, живой, поражающе ясной пространственно-живописной памятью, постукивал палочкой по краю площадки, которую медленно обходил, и время от времени поднимал руку или палочку в сторону Дома офицеров, или Телефонной пристани, или другой, не существующей уже достопримечательности, милой сердцу старого севастопольца, и говорил, говорил, говорил, упоённый радостью встречи с родными местами, освобождёнными от проклятых насильников.
Потом матрос повернулся в сторону памятника и стал подробно описывать его, а когда дошёл до головы, то сказал о ней:
– Голова у него гордая. И взгляд далеко видит, всё охватывает. Это сразу заметно. Вы поглядите только...
Все, кто ни был на площадке, поглядели туда, куда указывал слепой матрос и где не было головы, о которой он говорил. Все молчали – молчали хмуро, ненавистно, сжав зубы. Они не могли сказать старому севастопольцу, что всего, что видится ему памятью некогда зрячих и зорких глаз, теперь уже нет, что нет и головы у Тотлебена, головы, которая виделась ему гордой и зорко глядящей вперёд, в дали морские, в дорогой сердцу город...
И тогда вдруг молодой боец, чуть заметно прихрамывая, подошёл к матросу и, осторожно тронув его за рукав, сказал негромко и хрипло:
– Послушай, папаша. Ты тут нам про голову Тотлебена... Так её же нету.
Матрос вздрогнул и круто повернулся к бойцу:
– Ты что говоришь? Что говоришь? Как так – нету?
– А так нету, что фрицы сорвали с памятника голову напрочь, кинули в море, бандюги, а может, в другое место...
Все, кто ни был на площадке, сгрудились вокруг старого матроса и молодого бойца. И все, как видно, осуждали бойца, который сказал старому о голове. Зачем это? Зачем напрасно причинять боль человеку, тревожить, ранить его сердце, разрушать дорогой ему заповедник памяти, лишать старого слепого человека последней его радости... Все явно не одобряли поступка молодого бойца...
Я одобрял его. Больше того, а сущности говоря, это был мой собственный поступок, потому что... Ну, словом, всё действительно было так, как я рассказал здесь, – и памятник Тотлебену, которого гитлеровцы в своей звериной злобе против нас обезглавили, и старый слепой моряк, рассказывающий о несуществующих достопримечательностях Севастополя, и люди, которые слушали его молча, боясь неосторожным словом разрушить мир дорогих ему памяток несуществующего прошлого. Повторяю, всё это было. Не было только молодого бойца. Его я придумал.
Зачем я это сделал? Прежде всего затем, что в рассказе «Голова Тотлебена» я без этого молодого бойца обойтись не мог. Без него рассказ не мог состояться. Без него мог быть написан очерк о том, как я вошёл в Севастополь, как, бродя по городу, видел то-то и то-то, как судьба бродяги-журналиста привела меня к обезглавленному памятнику Тотлебену и как слепой матрос говорил мне и другим окружавшим его людям о гордой голове Тотлебена. В этом очерке была бы тема варварства гитлеровцев, но не было бы темы ненависти к ним и темы необходимости ненависти для борьбы с мерзким фашизмом, темы воспитания этой необходимой ненависти.
Всё это пришло только с появлением молодого бойца, который делает слепые глаза матроса зрячими, но не псевдозрячими, видящими то, что запомнили из прошлого, из счастливой поры родного города, а зрячими по отношению к действительности, видящими подлинное, сущее.
Молодой боец вывел старого моряка из мира приятных иллюзий и сделал его свидетелем действительных злодеяний и мерзостей фашизма. Он покончил с благодушной слепотой неведения старого севастопольца, чтобы зажечь в душе его священное пламя ненависти к античеловеческому фашизму. Этим он превращал слепого моряка из обманутого созерцателя несуществующего благополучия в борца против действительного неблагополучия, беды, горя народа, в борца с лютым врагом его, с осквернителями и разрушителями родного края.
Вот та работа, которую призван был проделать в душе старого севастопольца молодой боец, говорящий слепому о голове Тотлебена:
– Так её же нету...
Вот для чего мне понадобился молодой боец. Вот почему, случайно не встретясь с ним, я вымыслил его.
И только с его появлением очерк превратился в рассказ. С приходом его материал обогатился, стал весомей и значительней. А этого мне и надо было.
Книги и люди
Княжна Джаваха и другие
Книги – неизменные спутники всех путей человеческих, нелицеприятные свидетели дел и дней. Это вехи на бескрайной, опоясавшей мир дороге, открытой всем ветрам, всем бурям. На их тонких, покрытых иероглифами души листах – все твои неспетые песни, нерассказанные сказки, несбывшиеся помыслы и неразрешённые сомнения, все были и небыли, всё, чего ты желал в этой жизни, и всё, чего бежал, все твои тайны и радости, пороки и доблести, все сладостные откровения и вся горечь потерь, всё, что ты нажил за целую жизнь, и всё, чего не сумел и не успел нажить, что не случилось ещё ни с одним из живущих и не приснилось ни одному из спящих, что ещё не узнано, не названо, не почувствовано и даже не заподозрено.
И всё это – твоё. Распахни страницы, раскрой эти колдовские окна в мир. И бери из него всё, что тебе по душе.
Никто не принесёт тебе дара богаче.
Никто не одарит щедрей.
Я рано пристрастился к книгам. Книги были всегда для меня как хлеб, с той разницей, что хлеба я мог проглотить весьма ограниченное количество, а голод мой на книги был безграничен и неутолим. Я читал запоем, читал дни и ночи, что придётся и где придётся. «Тома Сойера» я, помнится, дочитывал, спрятавшись от всех под кровать, «Мартина Идена» – в проливной дождь на сеновале, а «Ингеборг» Келлермана – на банном полкé, в крохотном городишке Шенкурске, куда я приплыл по Ваге на колёсном пароходике всего на несколько дней. Я почти не расставался с книгой и даже самый людный в Ленинграде перекрёсток на углу Невского и Садовой, случалось, переходил, ткнувшись носом в книгу. Приходя в гости, я тотчас же пристраивался к этажерке или книжному шкафу и копался в их недрах до тех пор, пока не находил интересной для себя книги, от которой потом весь вечер меня уже трудно было оттащить.
От сказок, которых я перечитал несметное количество, я перешёл к книгам для подростков и юношей. Я перечитал, кажется, всё, что только возможно, и думаю, что в чтении юношеской литературы у меня нет серьёзных пробелов.
Но если пропусков у меня было мало, то лишнего я начитался в избытке. Не было, например, никакой нужды читать все сорок восемь томов сочинений Александра Дюма. Но я прочитал их все, так как именно Дюма давали в качестве приложения к журналу «Природа и люди», который выписывал один из моих приятелей.
Приятели мои и приятели моих приятелей были одним из источников добывания книг для чтения. Но главным источником были, конечно, библиотеки. Я был постоянным и ревностным читателем трёх архангельских библиотек – школьной, городской и Общества трезвости. Читал я с чрезвычайной быстротой и постоянно изводил библиотекарей приставанием дать что-нибудь новенькое.
Всё в чтении моем было наугад, на ощупь, без плана и разбора. Элементы системы если и входили иной раз в мой читательский обиход, то совершенно случайно. Такой набежавшей на меня системой была выпускаемая издательством Вольфа «Золотая библиотека».
Это были красивые подарочные книжки, напечатанные на плотной веленевой бумаге с золотым обрезом. В этой серии я прочитал много хороших книг. Первой из них была «Маленький лорд Фаучтлерой». За этим маленьким аристократом последовал демократический «Том Сойер», а за ним и приятель его «Геккельбери Финн». Дальше шли «Принц и нищий», «Хижина дяди Тома», «Гулливер в стране лилипутов», «Робинзон Крузо», «Овод», «Всадник без головы», «Зверобой», «Маленькие женщины», «Маленькие мужчины», «Айвенго», «Дон-Кихот», «Серебряные коньки», «Макс и Мориц», «Маленький оборвыш» и, конечно, «Княжна Джаваха».
О последней книжке придётся сказать особо. Она пользовалась небывалым успехом, а сочинившая её третьеразрядная актриса Александрийского театра Лидия Чарская была кумиром гимназисток и институток. Ею зачитывались до умопомрачения. Исступлённые юные читательницы засыпали её полуобморочными письмами, в которых заласкивали, зацеловывали, зализывали её, возводя в ранг великих писателей. По читаемости в библиотеках она была первой среди юношеских писателей. Ни Вальтер Скотт, ни Фенимор Купер, ни Жюль Берн не могли с ней конкурировать.
Книги Чарской были нафаршированы самыми дешёвыми эффектами и самыми пошлыми положениями. Девочки-героини то и дело падали в обморок, рыдали, целовали благодетельницам руки, устраивали истерики, клялись, ели мел и обожали, обожали, обожали. Эта атмосфера исступлённого обожания и истерической экзальтации, которая так взвинчивала юных поклонниц Чарской, была мне глубоко чужда и противна. Из множества романов и повестей плодовитой Чарской я прочитал «Княжну Джаваху» и «Большого Джона». Этого с меня было вполне достаточно. Я отложил Чарскую в сторону и больше никогда к ней не возвращался.
У моих приятелей отношение к Чарской было примерно такое же, как и у меня. Чарская для нас была «девчоночной» писательницей, а мы увлекались совсем иного рода литературой. В десятые годы газетные киоски завалены были тоненькими книжечками, в которых суконным языком рассказывались разные сногсшибательные детективные истории. Каждая книжечка имела ровно тридцать две странички и стоила пять копеек. На обложке её яркими красками аляповато и безвкусно нарисован был какой-нибудь сыщик с квадратным подбородком и с непременным револьвером в руке. Он отчаянно боролся с настигнутым им преступником, вооружённым огромным кинжалом. Борьба велась на краю пропасти, на мосту или в подземелье, причём лица борющихся освещались или пожаром, или потайным фонариком.
Первым из подобного рода героев был Нат Пинкертон. Он создавался анонимными авторами книжонок по образу и подобию конан-дойлевского Шерлока Холмса, но походил на него не больше, чем горилла на человека, Шерлок Холмс был не только сыщиком, но и человеком разносторонних интересов. Нат Пинкертон был человекоподобной собакой-ищейкой, состоящей на службе у полиции и умеющей только выслеживать и драться. Шерлок Холмс был явлением литературным. Нат Пинкертон никакого отношения к литературе не имел. В этих жалких книжонках, делавшихся руками голодных студентов для рабовладельцев-издателей, не было ничего, кроме преступлений и погонь, – ни людей, ни характеров, ни языка, ни мыслей.
Но двенадцати или тринадцатилетние мальчишки, составлявшие основную массу читателей этих книжонок, не входили в стилистические тонкости и, случалось, разыгрывали сцены из очередного выпуска Ната Пинкертона в полном соответствии с подлинником. Особенно горяч был на этот счёт мой закадычный дворовый друг – магазинный мальчик на побегушках Никанорка Чапыгин. Схватив меня за горло, он кровожадно вопил, цитируя из «Злого духа Фловерголлы» или из «Убийства на Бруклинском мосту»:
– Негодяй! Ты окончишь жизнь на электрическом стуле!
При этом он выхватывал из-за пазухи деревянный револьвер, и начиналась борьба не на жизнь, а на смерть. Трещали рубахи, летели пуговицы, гневно сверкали глаза. А через пять минут мы – то есть знаменитый сыщик Нат Пинкертон и его помощник Боб Руланд – дружно «шли по следу». Низко пригибаясь к земле, мы ощупывали руками отпечатки подошв какого-то прохожего и многозначительно переглядывались.
Каждую субботу мы с нетерпением ожидали выхода нового выпуска Ната Пинкертона. Пяти копеек на его покупку у нас обычно не оказывалось, но копейку, которую требовал газетчик за прочтение выпуска, мы почти всегда находили.
Нат Пинкертон недолго оставался в одиночестве. Смекнув, какие выгоды сулит увлечение публики детективами, оборотистые издатели час от часу умножали героев пёстрых субботних выпусков. Появился «знаменитый сыщик Ник Картер», за ним ещё пяток сыщиков рангом пониже, потом даже сыщик в юбке Этель Кинг. Потом, повернув на сто восемьдесят градусов, героем сделали не сыщика, а преступника, и вот на аляповатых, пёстрых обложках появился одетый во фрак элегантный «вор-джентльмен» лорд Листер.
Но и вор скоро надоел так же, как и сыщики. Тогда принялись за исторических бандитов и даже палачей. Рядом с Пинкертоном и лордом Листером в газетных киосках появились выпуски с описанием сомнительных подвигов знаменитого французского разбойника Картуша и немецкого – Лейхтвейса. Вскоре к ним присоединился «Палач города Берлина» л многие другие, им же несть числа.
Эта эпидемия типографской «чёрной оспы» длилась года два и потушена была первой мировой войной, начавшейся в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года. Как во время всякой эпидемии, были жертвы. Я не значился в их числе. Я болел сравнительно легко. Меня спасли хорошие книги, которые были всегда, даже в самые чёрные времена.
Впрочем, и плохие книги не вовсе бесполезны. Древние римляне говорили: «Нет такой худой книги, которая бы к чему-нибудь не годилась».
Высочайше ценил книги Пушкин, за несколько минут до смерти обратившийся к книжным полкам со словами: «Прощайте, друзья». Он считал, что «изобретение книгопечатания – своего рода артиллерия». Ту же мысль о силе воздействия книги на человека выразил Джон Рид, сказавший однажды, что «артиллерийский снаряд, раскат грома и океанский прибой не обладают мощью книги».
Он же, после своей знаменитой книги «Десять дней, которые потрясли мир», работая над новой книгой о России и будучи до чрезвычайности увлечён её материалом, восклицал: «Это необыкновенно, это удивительно! Достанет ли у меня ума, чтобы всё это осмыслить? Хватит ли сердца, чтобы прочувствовать? Найду ли я слова, чтобы это выразить? Я должен об этом писать, я буду об этом писать! И если я окажусь в каторжной тюрьме и в руках у меня не будет ничего, кроме железного гвоздя, этим гвоздём я нацарапаю свою книгу о России на стенах тюремной камеры!»
Какая сила чувств, какой эмоциональный заряд, какая железная воля к свершению! Поистине это мощней и артиллерийского снаряда, и раскатов грома, и океанского прибоя.